Книга Энтони Арбластера, преподавателя политики в Шеффилдском университете, рекомендована читателям как первое большое английское исследование либерализма в историческом и критико-аналитическом плане. Пафос книги состоит в разоблачении мифа о либерализме как «мягкой идеологии». Поэтому большое внимание уделено «жестким либералам» — от теоретиков и практиков капиталистической экономики до «рыцарей холодной войны». Революционный либерализм, борющийся не только «против» (религиозной ортодоксии), но и «за» (свободу личности и национальную независимость), тоже достаточно ярко представлен в книге (на переплете которой репродукция с картины Э. Делакруа «Свобода ведет народ»). Стихи, отрывки из романов обрамляют изложение критических теорий и вплетаются в рассказ об исторических событиях и идеологических битвах. Предмет исследования — подлинный, рабочий — либерализм как деятельность, как способ и манера жить в истории и обществе, как личная и историческая судьба, драматизм которой подчеркнут названием книги «Взлет и падение западного либерализма».
Первая часть («Анализ либерализма») посвящена философии и этике либерализма, вторая («Эволюция либерализма») его истории, третья («Падение либерализма») — современной ситуации. Центральной по содержанию и масштабам является вторая часть: в ней 16 глав (в первой — четыре, в третьей — три) и структура ее сложнее: материал подается одновременно в хронологическом, географическом и теоретическом планах. Книга начинается коротким предисловием и заканчивается приложением «Замечания об утилитаризме и либерализме». В предисловии оговорена очень существенная для понимания книги ее особенность: она написана не либералом, а радикалом; в значительной мере она потому и написана, что «теория и история либерализма, как правило, создаются самими либералами, которые отнюдь не беспристрастны» (с. IX). Пристрастие автора «к темным и жестоким сторонам либерализма» должно, по его замыслу, «восстановить равновесие» (с. IX).
Поскольку собственно история либерализма — вне предмета сборника, ниже мы реферируем первую и третью части книги.
Вопрос представляется автору сложным, ибо предполагает предварительное выяснение содержания термина: что это — идеология, движение, партия, политика, культура? Как определенная организованная политическая тенденция либерализм практически не существует.
Государственный либерализм также не имеет перспектив. Основной тип правления в современном мире, утверждает автор, авторитарный режим, правый или левый, а зачастую и военная диктатура, причем даже в странах с прочными конституционно-либеральными градациями.
В большинстве стран «третьего мира» парламенты и конституции, оставшиеся от колониальных режимов, заменены однопартийными системами. В этих обществах проблема свободы личности вытеснена заботой о куске хлеба и национальной безопасности, и западные либералы признают, что «толковать о политических или индивидуальных правах людям, погибающим от нищеты и болезней, убогим и безграмотным, — это прямое издевательство» (с. З). Но на деле «свобода личности» остается для либерала единственным критерием эволюции общества, подчеркивает автор, отсюда однозначно негативные оценки кубинской революции, абсолютное игнорирование того факта, что она поборола голодную смерть, массовые эпидемии и сплошную неграмотность.
Для миллионов людей либерализм — синоним лицемерия или наивности, фарисейства или легкомыслия. «Слово „либерал“ стало ругательством и прежде, чем решить, справедливо ли это, следует понять, почему так случилось» (с. 4). На самом Западе кризис потеснил либеральные ценности и привел многих либералов к принятию жесткой внутренней политики. И тем не менее писать эпитафии либерализму преждевременно. Сама сила агрессивной реакции на либерализм говорит о его жизни: мертвые доктрины не вызывают такой ярости.
Либерализм существует не как организованная политическая сила: она больше не нужна, ибо на политическом уровне его цели (на Западе, по крайней мере) уже достигнуты, но как этос, как рассеянная, часто полуосознаваемая и тем более влиятельная идеология. «Либеральное мироощущение, либеральное мировоззрение, а не традиционно-консервативное или революционно-социалистическое господствует сегодня на Западе. Но оно скрыто под слоями различных социальных, политических или экономических формулировок… мы все, не сознавая этого, дышим воздухом либерализма вот уже четыре столетия» (с. 6).
О жизнеспособности либерализма говорит динамика его политической экономики; на наших глазах экономический подъем позволил ему заменить свободное предпринимательство неокейнсианством, а затем вновь вернуться к принципу laissez faire в модернизированных формах монетаризма, «тэтчеризма» и «рейганомики», когда наступил кризис.
Отсутствие у современного либерализма открытой и последовательной программы не является, как представляется это самим либералам, доказательством их свободного мышления, но лишь отражает глубинность и всеобщность либеральных установок, т. е. силу их идеологии. Но сила эта имеет изнанкой слабость: просочившийся во все идеологии, растворившийся во всем, либерализм стоит на грани жизни и смерти: он живет на такой глубине, в которую не проходит свежий воздух открытой полемики. Но либерализм не должен умереть полностью; в интересах человечества сохранить некоторые его элементы, а для этого нужно его аналитическое вскрытие.
Говорить о судьбе и перспективах либерализма можно без теоретического его определения — всем ясно, о чем речь, но критический анализ без определения невозможен. Определение это должно быть скорее историческим, чем теоретически-словарным: ведь речь идет о специфическом историческом движении идей в современную эпоху, начавшуюся с Ренессанса и Реформации. Такое определение может быть дано только после анализа эволюции, в конце, а не в начале исследования.
Определение либерализма только через его ценности страдает двумя очевидными дефектами. Во-первых, оно не учитывает ни системы ценностей, ни их иерархии, в то время как нигде, кроме как в иерархии и в системе ценностей, идеология не существует. «Политические позиции отличаются друг от друга относительным весом ценностей в каждой из них. И либералы, и социалисты, к примеру, хотят свободы и равенства. Но их разделяет характер выбора между свободой и равенством в конфликтной ситуации, а также их соотношение с другими ценностями: справедливостью, безопасностью, собственностью» (с. 12). Во-вторых, определение через ценности не заземлено на исторический контекст.
Эти рассуждения приводят автора к негативным определениям: либерализм не только система ценностей, это метафизика и философия бытия, общее представление о человеке и обществе. (Их анализу посвящена первая часть книги.).
Индивидуализм можно считать метафизическим и онтологическим ядром либерализма при условии, что он заземлен на буржуазную индивидуалистическую концепцию человека. Онтологическое измерение либерального индивидуализма раскрывается в восприятии человека как более реального, чем общество, его структуры и институты. В квазиисторических теориях социального контракта Гоббса, Локка, Пейна человек выступает как существующий до общества, а его права и потребности как более естественные[1]. При этом специфика человека-индивида видится не в его сходстве, а в его отличии от всех людей, изолированности; автономия полагается фундаментальным метафизическим условием индивидуального существования.
Индивидуализм абсолютно отделял человека не только от другого человека, но и от природы. Так обозначался предмет наблюдения человека — морально нейтральный мир научных фактов. Мораль теряла природную почву и становилась продуктом индивидуальной воли. На этой онтологической основе параллельно развивались эмпирическая наука и религиозный индивидуализм — протестантская этика «внутреннего бога» и индивидуального призвания.
Если нигде в универсуме — ни в природе, ни в обществе — нет морали, человек должен создать ее сам, не забывая потом об акте создания и не приписывая своей морали статуса истины или добра. Различение фактов и ценностей имеет для идеологии либерализма двойной смысл. Оно позволяет ей сосуществовать с наукой, с позитивизмом. Оно оправдывает моральную автономию индивида, его право не следовать моральным нормам общественных институтов — религиозных или светских. Превнося всю моральную ответственность на плечи индивида, либерализм лишает его возможности действовать «от имени истории» или согласно природе вещей. Но либерализм, в отличие от экзистенциализма, исходя из уникальности каждой моральной проблемы, признает некоторые закономерности, которым подчиняются люди в своем личном выборе. В принципе возможно соединение политического либерализма с философией экзистенциализма (например, у Камю). Экзистенциализм — и кошмар, и реальность сегодняшнего позитивизма. Внеморальный универсум создает метафизическую пропасть в онтологии либерализма. Но сознание этой пропасти мучает немногих либералов. Большинство видит в отделении факта от ценности триумф рационального научного мировоззрения над отсталым антропоморфизмом и обскурантистской религией.
Одиночество индивида, его автономное развитие, его противопоставление обществу — стержень либеральной эстетики, определившей природу литературного жанра Нового времени — романа с его динамичным, эгоцентричным героем. Термин «индивидуализм» значительно моложе индивидуалистического жанра романа. Он возник в начале XIX в., вытеснив понятие «общественного организма». Но для классического грека или средневекового христианина понятие «общественный организм» было не метафорой, а откровением о структуре мира: полис считается самодостаточной ценностью у Аристотеля; для Берка «люди проходят, как тени, но вечно общее благо» (с. 22).
Если отделение человека от природы предстает в философской рефлексии как отделение факта от ценности (кантовское «есть» и «должно быть»), то изоляция индивидов друг от друга находит философское выражение в представлении об индивидуальном опыте как основе и критерии познания. Монтень, возведший личный опыт в философские максимы, — одна из почитаемых фигур в либеральном пантеоне. К этому же пантеону принадлежит и Декарт: различив между его рационализмом и эмпиризмом Монтеня менее значимо, чем эпистемологическое сходство между ними. Опыт отдельного индивида — интеллектуальный или чувственный — равно кладется в основу картины мира: я мыслю, значит я существую. Но как осмыслить чужое существование?
Исторически, утверждает автор, развитие современной науки и эволюция либерализма — конгениальные процессы, а вклад таких выдающихся людей XVII в., как Бекон, Декарт, Гоббс, Спиноза и Локк, равно значим и для либерализма, и для науки. Более того, физическая картина атомарного мира и онтологическая версия атомарного социума созвучны, их внутреннее единство кульминируется в лейбницевской концепции монады — самодостаточной и самодвижущейся, философского аналога либерального идеала индивидуальности, в котором самодостаточность дополнена самообладанием — не в житейском смысле слова, а скорее в экономическом: жизнь есть собственность человека (точнее — мужчины), а не бога, общества и государства. Для Локка это было не метафорой, а реальным ощущением — «хозяин своей собственной персоны» (с. 27).
Очерк философских оснований индивидуализма автор заканчивает анализом либеральных представлений о природе человека, его потребностях и самосознания. Для Гоббса, Юма Бентама человеческие страсти и желания составляют первичное горючее жизни, они не нуждаются в моральном источнике, напротив, мораль и политика служат их обоснованию, а цивилизация — их регуляции и координации. Общество карает необузданные страсти, задевающие интересы других людей, но не считает их противоестественными или дурными по существу. Поздний отголосок теории потребностей XVII в. — фрейдовская модель человека и общества, в которой подавление инстинктов признается необходимым злом для личности, сами же инстинкты освобождены от моральных оценок. На приятии человеческих потребностей как данных, не обсуждаемых и не нуждающихся в оправдании, построена либеральная экономика, в которой рынок бесстрастно фиксирует и автоматически — внеморально удовлетворяет любые потребности.
В этом месте автор формулирует первое серьезное противоречие философии либерализма — некритическое безусловное приятие потребностей, странное для критической, сомневающейся, скептической мысли. Либерализм не спрашивает, почему формируются те или иные потребности, игнорирует проблему социализации индивида. Вместо реального изменяющегося человека, прошедшего воспитание, подверженного моде, зависимого от культуры и истории, обучаемого и пропагандируемого, он видит носителя вечных и неизменных желаний. Либерализм слепо верит, что реальные человеческие потребности и те, о которых человек хочет и имеет возможность открыто сказать, — одно и то же, тем более что человек всегда знает, что ему нужно. «Отец либерализма» Джон Стюарт Милль сформулировал аксиому: «Человек знает, что ему нужно, лучше любого правительства» (цит. по: с. 30).
В либеральной попытке соединить пиетет к страстям с преданностью закону была обреченность, которую прекрасно чувствовало и передавало искусство. Герои де Сада понимают, что само счастье эгоистично и ограничение эгоизма есть несчастье. Сексуальные фантазии Сада, зачастую столь жестокие, логически следуют из эгоцентрических предпосылок несудимых потребностей. «Другой человек» существует в романах и философских диалогах Сада только как средство чьего-то наслаждения.
Здесь второй узел противоречий либерального мировоззрения — уважение к человеку как самодостаточному индивиду, как к цели, а не чьему-то средству, не может онтологически совмещаться с эгоизмом потребностей, использованием людей как орудий их удовлетворения. Индивидуализм, делающий выбор в пользу своих потребностей, как у Ницше и Штирнера, перестает быть либеральным.
Гоббо остро осознавал это противоречие, но его пессимизм — исключение в истории либеральной философии с ее концепциями «природной сациабельности» индивида; врожденных ему «тормозов эгоизма»; мандевильского парадокса «личного греха — общего блага»; смитовской «невидимой руки», соединяющей эгоистические экономические импульсы в единый поток обогащения наций; неолиберальной пропаганды «невольного альтруизма» богатства, дающего всем работу и пропитание.
Однако либерализм не ограничивается парадоксами и афоризмами в утверждении конечной рациональности социальной жизни. Классический либерализм считал самого индивида относительно рациональным. Здесь важна оговорка об относительности: управляют человеком страсти, но разум служит им, указывая наиболее эффективные способы достижения иррационально поставленных целей. Впоследствии оптимистическое Просвещение превратило разум из раба в руководителя человеческих действий. Кант и Спиноза видели в разуме освободителя от человеческих страстей. Разум — эмпирический факт — возводится в ценность, как и должно быть, с точки зрения автора, в нормальной политической и моральной теории, но недопустимо в методологии либерализма. Эту невозможность следовать собственной методологии автор считает его третьим фундаментальным философским противоречием.
Из онтологического индивидуализма (индивид реален, общество — фикция) неизбежно следует моральный и политический индивидуализм: только интересы реальных людей имеют значение, интересы фикций, вроде общества, государства, партии, истории, фиктивны[2].
Для большинства либералов теоретическая дихотомия «индивид — общество» равнозначна политической дихотомии «либерализм — тоталитаризм». Именно представление о первичности и реальности индивида и фиктивности общественных структур лежит в основе псевдоисторических сценариев развития жизни от природного состояния к социальному контракту. История человека для либерала — история обуздания искусственно созданной цивилизацией асоциальных по природе существ — агрессивных у Гоббса и Фрейда, бессознательно-альтруистичных у Локка и Милля. Отсюда приверженность либералов к личной свободе, собственности, приватной жизни и их скептицизм по поводу развития социальной активности, проектов «демократии участия». Например, у А. Кросланда: «Большинство людей предпочитает полноценную семейную жизнь и возню в своих садиках… политической активности, и слава богу, потому что в противном случае каждый вмешивался бы в чужую жизнь, и существование собственности и свободы было бы невозможным» (цит. по: с. 44)[3].
Какой контраст, пишет Арбластер, с социальными идеями античной Греции, где личная свобода ценилась высоко, но считалась реализуемой только через участие в жизни полиса. Фукилид вкладывает в уста Перикла такое суждение: «Мы не считаем, что человек, не интересующийся политикой, думает о своих делах, мы считаем, что у него нет никаких дел» (цит. по: с. 45).
Только в эпоху эллинизма, в эпоху распада гомогенных городов-государств, в Греции развивается философия, близкая современному либерализму, подчеркивающая тщету и опустошительность политики и благодать приватности и самосовершенствования. Она популярна в Англии и сегодня, особенно в краткой и звучной поэтической формуле Одена[4].
Однозначная оценка отношений индивида и общества, естественно, сопровождается враждебностью не только к политической структуре, но и к любой коллективности, массовости, анонимности. Процедура тайного голосования разработана либерализмом как гарантия против порабощения личности фикцией общей воли: человек, оставаясь наедине с избирательной урной, остается человеком, а не избирателем, не элементом электората.
Но стремление соединить индивидуализм с верой в прогресс неизбежно приводит к элитизму. «Все мудрое и благородное в истории было инициативой отдельных людей, а при самом своем зарождении, как правило, одного человека», — писал Милль, и заключал: «Мало людей, чей личный эксперимент стал бы опытом и достижением человечества, но они — соль земли, без них человеческая жизнь превратилась бы в глухое болото» (цит. по: с. 47). Через 80 лет его слова повторил Форстер: «Я не верю в народ. Я верю в человека, в лучших людей, в аристократию духа, но трагедия существования в том, что нет способа направить их личное благородство на общее благо» (цит. по: с. 47).
Квазиисторический сценарий социального контракта в контексте элитизма превращается в биографическую историю великих людей. Кто же такой либеральный индивид? «Человеческая единица», «изолированный индивид» или «творческая личность»? И если человек «лучше всех знает, что ему делать», то почему, попав в коллектив, он теряет знание и энергию? Если человек реален, как может группа людей быть фикцией? Кому могут принадлежать «неотчуждаемые права», кто способен их реализовать — всякий человек или «аристократ духа»? Милль в своем рассуждении о правах и свободах, утверждает автор, бессознательно и постоянно меняет субъекты: он говорит то о человеке рядовом, то о человеке исключительном.
Современная версия научных открытий и социальных реформ не изменила ничего в либеральных представлениях об истории, высмеянных Бертольдом Брехтом:
Политический и моральный индивидуализм настаивает на защите индивида от общества, коллектива, государства в ситуации конфликта. Но конфликт с фикцией невозможен. Общество — это люди, конфликты в нем — людские конфликты, столкновение интересов. Автору понятен пафос Форстера: «Если нужно выбирать: кого предать — страну или друга, я предам страну» (цит. по: с. 50), понятен как протест против бездушного патриотизма и национализма. Но онтологически эти слова абсурдны: страна — это тоже люди, и в каждом отдельном случае надо выбирать, кого из людей предать. Мучительную проблему этического выбора либерализм подменяет примитивной и удобной этикой квазивыбора: человек или Молох?
XX в. с его реальной государственной социальной политикой снял, по крайней мере у некоторых либералов, априорную враждебность к государству. Но страх перед государством существует как навязчивый кошмар тоталитаризма, как иррациональный страх перед активностью государства в сфере экономики и социального обеспечения: «Большая государственная помощь, — пишет английский либерал-лейборист, — угрожает ценностям плюралистического общества» (цит. по: с. 51). Государство и политика отождествляются в либеральном мировоззрении с антигуманными, фальшивыми ценностями — утопизмом, историзмом; индивид, его частная жизнь — с гуманным эмпирицизмом. Либеральная ненависть к утопии, к ориентации на идеал, к мышлению в терминах будущего и к деятельности ради будущего (неизбежно включающей жертву настоящим) питается методологически абсурдным разведением утопического и неутопического, пишет Э. Арбластер.
Но в жизни нет неутопических измерений. ««Политика, принимающая жертву благосостоянием, счастьем и даже жизнями ради будущего — не монополия социалистических или тоталитарных режимов. Всякая война предполагает такие жертвы. И либеральные демократии требовали их от своих граждан, воюя против нацистской Германии. Либеральная эмпирическая Америка не остановилась перед жертвами 55 тыс. своих граждан и неизвестного, но значительно большего числа вьетнамцев и кампучийцев „ради будущей свободы Вьетнама и Кампучии“, ради будущих граждан этих стран… И разве не абсурдно, с эмпирицистской точки зрения, поступает семья, жертвующая своими потребностями ради будущих детей и внуков, или человек, сажающий дерево для потомков?» (с. 52).
Все черты индивидуализма: изоляция от природы и от другого человека, антисоциальный эгоизм потребностей, автономия воли и разума — в равной мере проявляются в социальном, экономическом и политическом мышлении, в объяснении человеческой жизни и физического мира. Везде индивид — единственная и неизменная рамка соотнесения, единственно реальное, конкретное, аутентичное, естественное, онтологически и морально первичное.
Онтологическая основа моральных и политических принципов либерализма отчетливо проступает в характере его ценностей.
Ценности, традиционно ассоциируемые с либерализмом, сегодня стали просто обязательными для каждого приличного политического течения. Либеральный характер этих ценностей определяется исключительно их удельным весом в общей ценностной структуре и их местом в иерархии.
Свобода — не либеральная, а универсальная ценность, но в либеральном кодексе она превалирует над всеми остальными: «Свобода, — писал лорд Актон (вслед за Токвилем), — не средство достижения более высокой политической цели: она сама есть высшая политическая цель» (цит. по: с. 58). Либеральное содержание понятия «свобода» определяется ответом на три вопроса: свобода от чего, зачем, для кого?
Либерализм определяет свободу негативно (см. у Гоббса «отсутствие внешних ограничений» (цит. по: с. 56), у Й. Берлина: «Я свободен настолько, насколько в мою деятельность не вмешиваются» (цит. по: с. 57)), игнорируя лингвистическое разведение свободы сделать что-то и силы (способности) сделать что-то. И хотя большинство либеральных философов признают, что свобода без силы бездеятельна, смысл свободы остается именно в отсутствии внешних запретов.
Вопрос: «От чего свобода?» в либерализме практически растворяет в себе и снимает вопрос: «Для чего свобода?». По Кранстону, ответ на вопрос: «Зачем свобода?» — всегда приводит к негативным формулировкам (чтобы не…) или подразумевает их; согласно Берлину, сама постановка такого вопроса есть покушение на свободу, попытка ограничить ее (с. 58). Вот почему либеральное мышление всегда скорее политическое, чем социальное и экономическое. Либерала интересуют закон и аппарат, которые могут закрепить и ограничить свободу, а не экономические силы, которые открывают возможности.
Вопрос: «Для кого?» — решается либералом однозначно: для индивида. Вот почему классический либерализм был в лучшем случае равнодушен к правам профсоюзов и других коллективов. Современный интерес либералов к правам парламентов, прессы и пр. не имманентен либерализму и не безусловен.
Инстинктивная приверженность либерализма свободе не снимала вопроса об оправдании этой приверженности. Последнее включает: утверждение ее необходимости для творчества (не всегда согласуемое, по мнению автора, с историческими фактами — например, с расцветом искусства в деспотической царской России); позитивистскую концепцию свободы как условия научного поиска и, наконец, наиболее привлекательную для современного либерала идею свободы как гаранта от нетерпимости, от убеждения в возможности конечной истины вообще, как залог развития в либеральном направлении: «меньше мессианского одушевления, больше просвещенного скептицизма», — цитирует автор Й. Берлина (цит. по: с. 62). Так понимаемая свобода оправдывает право индивида на свою жизнь и на свою картину мира как на неотчуждаемую собственность.
Самым уязвимым в либеральной концепции свободы оказалось ее отождествление с другими человеческими ценностями. Как пишет Айрис Мердок, «мы все живем по Миллю: свобода равна счастью, равна личности, но на деле мы не живем так» (цит. по: с. 65). «Свобода не всегда равна счастью, — размышляет автор, — за большую свободу надо платить большим одиночеством, но платят не поровну: молодые больше пожилых, вдовы больше семейных. И такие люди готовы жертвовать свободой ради общения» (с. 65). Достаточно сложны и отношения свободы с самореализацией. Совместность — условие самореализации даже исключительно одаренных личностей: «Слава богу, я свободен не больше, чем дерево с корнями», — писал Д. Лоуренс (цит. по: с. 65). Это учитывали неолибералы конца века (Т. Грин и либералы-неогегельянцы), писавшие, что свобода лишь одно из условий жизни и что теория коллективного действия не менее важна, чем теория личной свободы. Но эта тенденция не изменила общего климата либерального свободолюбия.
Либеральная ценность терпимости, непосредственно следующая из установки на индивидуальную свободу, принадлежит к числу наиболее трудно реализуемых. Еще Милль подчеркивал разницу между терпимостью к мнениям и терпимостью к делам; последняя в либеральной идеологии и политике резко ограничена системой репрессий против инакодействующих.
Прекрасно раскрывается противоречие либеральной идеи свободы в ценности приватности. Утверждение сферы собственности как ареала и условия личной свободы подрываются в новом либерализме проповедью неучастия, аполитичности, ретреатизма, приватности: уйдя от борьбы за свои права, каким образом может человек утвердить, защитить, укрепить или увеличить свою свободу?
Свобода, приватность и терпимость выступают в либерализме как идеальные ценности, для реализации которых нужны ценности вспомогательные: законы и конституции. Эти ценности определяют главное политическое требование либерализма — контроль над исполнением законов. Причем объектом контроля выступают — в полном противоречии с онтологией либерализма — «фиктивные» структуры: государство ответственно перед нацией, законы должны служить народу, конституция определяться и контролироваться обществом.
Главная правовая идея либерализма — идея легальности, подчинения всех органов государства закону — ставит критический вопрос об источниках закона: ведь если нет никакой, ни природной, ни божественной, ни нравственной нормы, закон может быть лишь порождением эгоистической воли и субъективного мнения, равно как его интерпретация и применение.
Уравнивание, которое породило либеральное законодательство, имело двойственный смысл: и рационализирующе-правовой, и тот, о котором писал А. Франс: «Закон, его величество, равно запрещающий богатому и nbsp;бедному спать под забором…» (цит. по: с. 77). Закон немыслим без той анонимной функциональности, надындивидуального социализирующего подхода, который так претит индивидуалистической этике.
Принцип разделения власти в либерализме — это способ контролировать закон как неизбежное зло; противопоставление закона свободе так же свойственно либерализму, как и анархизму. Импульс к свободе, откровенно писали многие либералы, от Бентама до Берлина, противозаконен, — но не многие из них отваживались признать, что «свобода сущностно важнее демократии» (с. 75), ибо стереотип «либеральная демократия» довлеет не только массовому, но и самому критическому интеллектуальному сознанию. Автор убежден, что в глубине этого противоречия лежит недоверие и даже ненависть к демократии как к закону потерявшей индивидуальность толпы, безличного большинства («семьдесят три деспота не лучше одного», — писал Джефферсон, а лорд Аткинс считал критерием истинного либерализма «отвращение к невежеству и предрассудкам большинства») (цит. по: с. 77). Страх перед демократией усиливается заложенной в идее демократии концепцией «народной воли», самой идеей народа, чуждой и неприятной либералу. «Демократическая доктрина суверенности народа противоречит человеческому опыту, говорящему, что все развитые общества были плюралистичны и разделены, что политика без этого невозможна», — пишет либерал Б. Крик (цит. по: с. 77). Не случайно «отец демократии» Руссо стал сегодня одной из главных мишеней либеральной критики. В определении «либеральная демократия» отражена амбивалентная позиция либерала: демократия оговаривается, ей ставятся условия, она часть более широкого феномена — либерализма.
Разница между реальностью либерализма и его официальным выражением многообразно комментируется автором в процессе анализа соотношения либерализма и капитализма. Суть этой связи недвусмысленно обнажается тем фактом, что либерально-демократические политические системы росли вместе с западным капитализмом, что они расцвели только в странах развитого капитализма и не прижились в «третьем мире».
В истории либерализма термин «капитализм» в значительной мере скомпрометирован и заменен «свободным предпринимательством», «смешанной экономикой». Критическая для либерализма проблема — равенство. Социальное неравенство повсеместно ассоциируется с социальной несправедливостью, справедливость же — не менее престижное понятие, чем свобода и демократия. Из этого противоречия либерализм выходит с помощью компромиссного термина «равенство возможностей» — лингвистический и логический симбиоз представлений о статусе индивида, аналогичный симбиозу представлений о статусе общества — «либеральная демократия». Этот принцип находится в явном противоречии с практикой наследования капитала и всегда подчиняется ей, показывая, насколько значима в либеральной онтологии идея собственности. Либерализм, защищающий собственность как основу свободы, не может поставить ей пределов, ограничить ее руссоистским минимумом. Поэтому в истории либерализма нет ни нападок на право наследования, ни попыток серьезно рассмотреть процесс аккумуляции и сохранения капитала. «Из этого не следует, что либералы сознательно и открыто ориентированы на классовое общество. По натуре либерал — универсалист… Именно поэтому он просто отгоняет от себя мысль о классе, о классовых ценностях» (с. 90).
Таков либерализм в теоретической схеме, которая никогда не реализовалась в истории. В истории не было либерализма, но были разные и многие либерализмы (их анализу посвящена вторая часть книги).
В русле общего для всех либералов XX в. ощущения поражения сложились два типа либеральной реакции на политические проблемы века: пессимистический скептицизм и агрессивная защита крайне консервативной «профилактики тоталитаризма». И в первом, и во втором случае это была реакция прежде всего на круг явлений и событий, которые либералы восприняли как тоталитаризм и, соответственно, ее политической формой стала «холодная война» 1945—1960 гг.
Либералам, «не верящим в веру» (Форстер), претил революционный и часто фанатический дух века, равно как и пафос планирования и контроля. «Спасение, — писал Форстер, в апатии, пассивности и инерции» (цит. по: с. 301). Возник новый идеал и новый тип либерала: осторожный, колеблющийся, сдержанный и неэффективный, приобретший черты, которые в прошлом были характерны для секулярного консерватизма, но не для Гладстона и Милля, Вольфа и Кондорсье, Хазлита и Шелли. Первая мировая война и последующие за ней события лишили то поколение, к которому принадлежали Форстер и Рассел, надежды на общественный прогресс и обратили их к приватности как высшей ценности. Герои и героини романов Форстера знают только одну реальность — близкие человеческие отношения.
Либерализм творческой элиты оформился в XX в. как этика и эстетика университетской культуры Кэмбриджа и особенно знаменитой группы Блумсбери с ее скептической терпимостью, отвращением к политике, культом интимности, деликатности и утонченности. Но, как известно, на практике почти все блумбсберийцы вели активную политическую жизнь; Леонард Вульф был страстным антиимпериалистом и фабианцем, Кейнс и Рассел принадлежат к наиболее активным и влиятельным фигурам общественной жизни, да и сам Форстер много лет сотрудничал в Национальном комитете за гражданские свободы. А поскольку политически организованный либерализм практически перестал существовать, Вульф и Рассел переориентировались на лейбористскую партию (что, замечает автор, сделал бы Кейнс, проживи он дольше).
Развитие либерального скептицизма определяется не только либеральным духом века, но и направлением интеллектуального развития, тенденцией моральной философии акцентировать субъективную природу этических суждений. В отношении традиционной морали и общечеловеческих норм блумсборийцы стояли на грани экзистенциализма. Характерной чертой этих либералов было сочетание сознания своей классовой ограниченности («Бедные — тема статистиков и поэтов. Героями романа могут быть только джентльмены и леди», — писал с самоиронией Форстер) (цит. по: с. 305) с сознательной установкой на эту ограниченность.
Типичным сюжетом прозы 30-х годов XX в. становится моральное поражение либерала с его терпимостью и отвращением к насилию в ситуации, когда защитить эти ценности можно только с оружием в руках (политическая сказка Рекса Уорнера «Профессор» видится автору как прототип последующих романов и повестей — The Professor, 1938)[5]. Самым ярким выражением пессимистического мироощущения либерализма автор считает единственный роман крупнейшего американского критика Лайонела Трилинга «В середине пути» (The middle of the journey, 1947). Он написан с позиций символа веры либералов — «морального реализма», т. е. «сознания, что мораль опасна, что наше моральное отношение к человеку неизбежно проходит четыре фазы: сочувственный интерес, сострадание, опека и подавление» (цит. по: с. 306). Политику Триллинг отождествляет с навязчивой общественной моралью. В его романе люди политики — прямолинейные и страстные супруги Крумы — живут в мире своей идеологии, не впуская в него ничего из противоречащего ей опыта, ничего, даже факта смерти; «очевидно, они считали смерть политически реакционной силой», — говорит авторский резонер либерал Ласкел (цит. по: с. 307).
Триллинг одним из первых сформулировал либеральное обвинение радикализму — жажду власти над реальностью. Его роман, его критические статьи, открытые письма, исповеди, вся история его духовных исканий и кризисов стала частью нового либерального этоса, кульминировавшегося в идеологии «холодной войны»[6].
Возрождением своего боевого духа либерализм обязан фашизму: «На фоне темных веков, абсолютных государств и идеологических войн потускневшие ценности либерализма засверкали во всем своем блеске и сиянии», — писал в 1942 г. Кирилл Конолли (цит. по: с. 309). Конолли, Триллинг, Рассел, Вульф ранее были антифашистами, но в 1945 г. их протест против мессианизма почти исключительно обратился на коммунизм, третируемый как «вторая фаза тоталитаризма».
«Идеология „холодной войны“ захватила либералов с такой силой, что они жертвовали ей самими ценностями либерализма. Свободе слова и мнений, терпимость и плюрализм оказались неприменимыми к коммунистам и ко всем тем, кто симпатизирует им. Даже репрессивные режимы оправдывались, если они были антикоммунистическими» (цит. по: с. 309). Либерализм «холодной войны», пишет Арбластер, сегодня представляется ненастоящим, фальшивым, предательским, но он логически и исторически закономерен, он не противоречит ни Локку, ни Монтескье, ни Токвилю, ни Миллю. Центром либерализма «холодной войны» стал журнал «Энкаунтер» («Encounter», L.), появившийся в октябре 1953 г. и воспринятый как преемник издаваемого Конолли «Хоризона» («Horizon», L.). Двойственный художественно-политический характер журнала определяло соредакторство английского поэта Стефана Спендера и американского политического писателя Ирвинга Кристола. Во всех рецензиях на его первый выпуск отмечалось, что «политические разделы журнала дышат негативным либерализмом или либерализмом, в позитиве у которого только одно — страх и ненависть к коммунизму» (с. 310). Журнал был тесно связан с Комитетом за культурную свободу, финансируемым Центральным разведывательным агентством, как утверждал его бывший сотрудник Брэден. В результате его разоблачений Спендер и Кермод ушли в отставку. Спендер, Ровер, Кемптон и другие деятели Комитета и журнала заявили о своей полной неосведомленности об этих связях и осудили их, но некоторые либералы (в их числе Д. Белл) и после разоблачения продолжали отстаивать Комитет как символ свободы исследований. Альянс либералов с политическим и административным антикоммунизмом привел к трагической коллизии маккартизма: либералы были поставлены в условия, когда надо было или принимать участие в преследовании всех подозреваемых в инакомыслии (даже на основании отказа от ответов на вопросы) или самим становиться жертвами репрессии. Немногие, подобно Ричардсу Роверу и Артуру Шлезингеру (старшему), нашли в себе силы публично отмежеваться от маккартизма. Маккартизм сыграл исключительную роль в эволюции американского либерализма. Атмосфера нетерпимости, страха и конформизма, созданная им, дискредитировала в глазах либералов уже не только политику, но и все политические ценности.
Началась новая фаза, был провозглашен конец идеологии. Либерализм должен был освежить свои посылки эмпирического и плюралистического мировоззрения. Это было сделано прежде всего в негативных терминах — в создании политико-философской концепции и художественно-публицистического образа тоталитаризма[7]. Автор считает термин «тоталитаризм» трудно определимым, но вполне определенным: симпозиум в США в 1952 г. выявил, что все политические теоретики и социологи, по существу, отмечают пять аспектов тоталитаризма: официальная идеология, распространяющаяся на все жизненно важные моменты человеческого существования; провозглашение своего общества совершенной и конечной стадией развития человечества; единая массовая партия; почти полная монополия власти и средств массовой коммуникации; система террористической полиции и контроля (цит. по: с. 317). Через 20 лет именно с этих характеристик начинает свою «Хрестоматию тоталитаризма» Л. Шапиро[8]. Иногда к этим пяти пунктам прибавляют шестой: централизованная экономика. Некоторые авторы связывают тоталитаризм с массовым воодушевлением и видят его корни в массовой демократии. Короче говоря, это общество, в котором, резюмировал Б. Мур, «всякое действие — от воспитания детей до производства и распределения товаров — контролируется и управляется из одного центра» (цит. по: с. 317). Большинство либеральных историков, отмечает автор, не могут выйти из противоречия между прокламируемой ими «железобетонностью» тоталитарного общества и постоянными конфликтами и оппозициями в нем, ими же пропагандируемыми.
В «Энциклопедии социальных наук» (1968 г. издания)[9] тоталитаризм охарактеризован как «ненаучная концепция». Разделяя этот взгляд, автор выражает надежду, что в будущем этот термин будет «полностью переведен из сферы политического анализа в сферу политической пропаганды» (с. 319). Но в возрождении либеральной идеологии 40-60-х годов этот термин сыграл центральную роль. Это, утверждает Арбластер, — либеральная по природе концепция, исходящая из аналогичности правых и левых режимов, коль скоро они нарушают принципы политической демократии: «противоположность либерализма — тоталитаризм», — писал Хайек (цит. по: с. 319). «Благодаря этой концепции либералы так легко перешли от реальной войны с фашизмом к „холодной войне“ с коммунизмом. Самое безразличие к явным различиям между фашизмом и коммунизмом возможно только с либеральной точки зрения» (с. 319).
Движение либеральной мысли 50-х годов определялось в направления от критики реального социализма к разоблачению всех политических и интеллектуальных традиций революционного социализма со времен Французской революции, и дальше — к разоблачению мессианизма и утопизма, любых идеалов создания нового общества и нового человека. Дух этого движения ярко выразила Ханна Арендт: «Лаборатория изменений человеческой природы — это концлагерь» (цит. по: с. 139). И вот наследники Кондорсье и Шелли, защищавшие от Бёрка легенду о счастливом человеческом обществе, объявили утопию опаснейшим врагом человечества. В войне с утопией либералы стали неотличимы от консерваторов, утверждает автор, иллюстрируя свой тезис цитатами.
Дж. Талмон (консерватор): «Рождаясь из благороднейших импульсов, он (утопизм) всегда становится орудием тирании и лицемерия» (цит. по: с. 320). В. Маше (ученик К. Поппера, либерал): «Все идеалы, реакционные и утопические, ведут к тоталитаризму» (цит. по: с. 320).
Исайя Берлин пишет о «тирании великих альтруистических систем» (с. 320). Квазирелигиозный характер утопических концепций и движений рассматривается как доказательство их иррациональности, ненаучности, связанности с невозможным для эмпирической науки холистическим методом, с монистическим мировоззрением и фанатизмом. «Марксизм как монистическое мировоззрение оказывается в центре внимания либеральных теоретиков, марксизм, освобожденный от сложностей и интерпретаций и представленный как монолитное детерминистское учение» (с. 322).
Таким образом, к началу 60-х годов либерализм возвестил конец идеологии и начало новой рациональной, реалистической, эмпирической политики. Слова «идеология» и «тоталитаризм» стали синонимами. Либеральное толкование идеологии в 60-х годах резко отличалось от современного: идеология полагалась осознанной и открыто выраженной системой убеждений, монолитно замкнутой, не имеющей связи с реальностью. Постепенно негативное значение стало приписываться характеристикам идеологии как таковым: последовательности, стройности, систематичности, четкости — все это-де — следствие примитивности и ограниченности. Конец идеологии осмыслялся как следствие фундаментальной реконструкции общества в ходе НТР, не оставляющей места политической борьбе внутри западных демократий. «Во всем западном мире существует сущностное согласие интеллектуалов по политическим проблемам: приятие государства благосостояния, принцип децентрализации управления, смешанная экономика и политический плюрализм. Это и значит, что идеологический век кончился», — писал Д. Белл (цит. по: с. 325). («А впереди были расовые конфликты, открытие скрытой нищеты, Вьетнам, молодежный бунт, депрессия, безработица, инфляция, дискредитация государства благосостояния, политические поражения либералов», — добавляет автор (с. 325)).
Следующим выражением дерадикализации либерализма и его растворения в консервативных установках стал пересмотр понятия «демократия» и самих демократических ценностей. Ревизия демократии, предпринятая Дж. Шумпетером, Р. Далом и С. Липсетом, была кульминацией того недоверия к демократии, которое органично классическому либерализму и особенно ярко выражено у Токвиля и Милля.
Серьезную роль сыграли здесь социологические исследования, которые показали, что классическая демократическая модель электората как коллектива самостоятельных рациональных индивидов неадекватна: участие в голосовании часто бессознательно, зависимо и иррационально.
Либеральная тенденция сегодня определяется как отношение к демократии только как к процедуре отбора лидеров и элит, но не как к форме управления обществом. Классической стала формула Липсета: «Главная особенность и ценность демократии — формирование политической элиты в конкурентной борьбе за голоса пассивного электората» (цит. по: с. 328). С этой точки зрения слишком большая масса электората опасна своей неконтролируемостью; всеобщее избирательное право не должно быть действительно всеобщим, следовательно, — в противоречии с классической теорией демократии — важная роль уделяется группам давления, лобби, группам интересов.
Конец либерализму «холодной войны» был положен не изнутри — новой формой либерализма, а извне — возрождением западного марксизма и оживлением консерватизма. Либерализм занял пассивно-оборонительную позицию, но теперь она стала более апологетической. «Движение, которое стимулировало великие события: Французскую революцию, национально-освободительные движения в Латинской Америке, Польше, Греции и Италии, которое боролось за демократию в Европе и озаряло деятельность ее культурных гениев — Бетховена, Верди, Гойи, Шелли, Пушкина и Байрона, — превратилось в доктрину, столь узкую и консервативную, что это дискредитировало ее в глазах борющейся части человечества — „третьего мира“» (с. 332).
Но автор не решается кончить книгу на столь элегической ноте, хотя уверен, что общее направление эволюции либерализма указано им правильно. Он считает необходимым учесть некоторые изменения в либерализме последних лет и попытаться вычислить возможные новые тенденции развития.
Оживление интереса к теории в либерализме связано с тремя интеллектуальными событиями: публикацией теоретического исследования Дж. Роулса «Теория справедливости»[10] и последующей теоретической дискуссией; выходом в свет книги Ф. Новика «Анархия, государство и утопия»[11] и возрождением праволибертарных, антикейнсианских традиций в политэкономии, представленных Ф. Хайеком и М. Фридменом.
Главное значение книги Роулса автор видит в возвращении к этическому измерению либерализма, идущему скорее от Канта, чем от Бентама и Милля. Роулс сделал попытку соединить кантианскую этику с традиционным либеральным индивидуализмом и утилитаризмом.
В центр общественной проблематики Роулс поставил проблему равенства, но это не только политическое и юридическое, а и социальное равенство. Наличие такого равенства дает человеку чувство самоуважения и удовлетворения, но именно этого чувства, замечает автор, нет у поэтически и юридически равных граждан западной демократии. Несмотря на социал-демократический характер некоторых положений Роулса, его установка прекрасно уживается и с политической несвободой, и с монетаризмом Чикагской школы. Возрождение влияния этой школы в форме теоретической политологии и практического тэтчеризма означает новый шаг либералов навстречу консерватизму. Бывший либеральный лидер лейбористской партии Джо Гримонд заявил в 1980 г.: «Многое из того, что говорят г-жа Тэтчер и сэр Кейт Джозеф, соответствует основному направлению либеральной философии» (цит. по: с. 346). А молодой либерал Ли Бредли определял политику Тэтчер как «возрождение ценностей либеральной Англии».
Одна из целей этой книги, пишет Арбластер в заключении, — уравновесить либерализм с другими идеологиями и партиями, показать, что мнение его о себе, выраженное в недавних словах Ральфа Дарендорфа: «Либералам нечего стыдиться того, что сделано их именем», — самообольщение (цит. по: с. 347). Либерализм — не только Локк и Милль, свобода и открытое общество, но и мальтузианство, закон о бедных, маккартизм. «Я хотел вытащить на свет божий грехи либерализма: жестокость экономики, слепую приверженность частной собственности, буржуазный страх масс, и саму их демократию. Эволюцию либерализма я вижу так, как назвал свою книгу. В XVIII и начале XIX в. либералы боролись с жестокостью, нетерпимостью и незаконностью. Они боролись и умирали за права мужчин (но не женщин). Их энергия и идеалы истощились в ходе истории. Они превратились в трусливых консерваторов. Но в либерализме много такого, что слишком жалко оставлять либералам. Многие их качества наследуют радикалы и социалисты и за многое, за что перестали бороться либералы, борются они: например, за расовое и сексуальное равноправие. Маркс, критикуя либералов, говорил, что социализм должен воплотить их мечты. В диалектике истории социализм и отрицал, и усваивал либерализм. Сейчас либеральные ценности нужно защищать, как никогда, и то, что либерализм буржуазен, не означает, что он абсолютно плох, поскольку сама буржуазность не абсолютно плоха» (с. 346–349). В такой оценке, признает сам автор, есть острое противоречие. Если онтологическое ядро либерализма — индивидуализм — порочно, как могут быть правильными производные от него ценности? Как соединить права человека и принцип свободы с идеей коммунитарности и социабельности?
Ответа на этот вопрос у автора нет, но есть уверенность, что этим ценностям надо искать другое ядро. «У радикалов нет иного выхода, как плыть дальше либерализма, спасая с его тонущего корабля все лучшие его сокровища» (с. 349).
[1] Автор обращает внимание на «мужской шовинизм» либерального индивидуализма. Man — человек; mankind — человечество — слова мужского рода: язык не дает женщине статуса индивида. — Прим. реф.
[2] Автор цитирует эпиграф К. Поппера к его знаменитой книге «Нищета историцизма»: «Посвящаю эту книгу памяти бесчисленных мужчин и женщин всех вер, наций, рас, павших жертвами… веры в неизбежные законы исторической судьбы» (с. 38–39).
[3] Кросланд — социал-демократ, но, как мы помним, для Арбластера западная социал-демократия — одна из форм современного либерализма. — Прим. реф.
[4] «Частные лица в публичных местах
[5] У Грэма Грина эта коллизия обычно разрешается превращением либерала в героя-мученика. См., напр., его роман «Почетный консул». — Прим. реф.
[6] См. подробнее в обзоре «Либеральное воображение». — Прим. ред.
[7] Муссолини, первым употребивший этот термин в отношении государства, естественно, не вкладывал в него негативной оценки: он лишь искал адекватного слова для выражения природы и целей своего государства, замечает автор.
[8] Schapiro L. Totalitarism. — L., 1972. — 298 p.
[9] The Encyclopaedia of the social sciences, N. Y., 1968.
[10] Rawls J. The theory of justice. — N. Y., 1971, XV, 607 p.
[11] Nozik F. Anarhy, state and utopia. — N. Y., 1974. — 301 p.
| ||||||||||||