Поиск по сайту
Проект публикации книги «Познай самого себя»
Узнать, насколько это интересно. Принять участие.

Короткий адрес страницы: fornit.ru/6426

Этот материал взят из источника: http://detectivebooks.ru/book/14854745/
Список основных тематических статей >>
Этот документ использован в разделе: "Человек среди животных"Распечатать
Добавить в личную закладку.

Р. Райт, Моральное животное

Роберт Райт
Моральное животное

Почему мы такие, какие мы есть
Новый взгляд эволюционной психологии
 
   Перевод с английского выполнен на общественных началах под эгидой сайта www.ethology.ru
   Руководитель перевода и основной переводчик — Анатолий Протопопов
 
   В работе над переводом также принимали участие:
   Михаил Потапов — перевод 9-й главы
   Владимир Честнов — перевод фрагмента вступления
   Анна Карандашева — участие в переводе 2-й главы (при любезном посредничестве Игоря Медведева)
   Анна Жданова — участие в переводе фрагмента 4-й главы
   Виктория Чурикова — участие в переводе: фрагмента вступления, 1-й и 9-й глав
   Элеонор Штейнберг — участие в переводе 18-й главы, участие в лингвистической правке вступления и 1-й главы.
   Татьяна Штейнберг — участие в лингвистической правке вступления и 1-й главы, отдельные полезные советы по переводу.
   Михаил Линецкий — отдельные полезные советы по переводу
   Софья Бессонова — участие в литературной правке полного текста 2-й редакции перевода.
 
   Книга опубликована на языке оригинала в 1994 году.
   Первая редакция перевода на русский закончена в марте 2006 года.
   Вторая, улучшенная редакция перевода — июль 2007 года
 
   Посвящается Лизе[1]
 
   Не отдавая отчёта своим действиям, он налил ещё порцию бренди.
   Как только жидкость коснулась его языка, он вспомнил своего ребёнка, выходящего из сияния: печальное, несчастное, и преисполненное понимания лицо.
   Он сказал: "О Боже, помоги ей. Чёрт побери, я заслуживаю этого, но пусть она живёт вечно".
   Это была любовь, которую он должен бы испытывать к каждой душе в мире: страх за всех и желание спасать сейчас сконцентрировались на одном ребёнке.
   Он заплакал, словно бы ему пришлось наблюдать с берега, как она медленно тонет, а он разучился плавать.
   Он подумал — ведь эти чувства я должен питать всё время, и к каждому…
Грэм Грин "Власть и слава".

Введение. Дарвин и мы

   "Происхождение видов" почти не содержит упоминаний о человеке, как биологическом виде. Угрозы, cодержащиеся в этой книге — библейскому пониманию нашего появления, успокоительной вере в то, что мы более чем просто животные — были достаточно ясны, чтобы Чарльзу Дарвину не требовалось раздувать тему. Ближе к концу последней главы он просто предположил, что изучая эволюцию "мы прольём свет на происхождение человека и его историю". И в том же самом абзаце он рискнул сказать, что "в отдалённом будущем" изучение психологии "будет базироваться на новом фундаменте".
   Будущее и вправду оказалось отдалённым.
   В 1960 году, через 101 год после появления "Происхождения…", историк Джон Грин отметил: "Что касается происхождения особенностей именно человека, то Дарвин был бы разочарован, узнав, что обсуждение этих вопросов очень мало продвинулось после его собственных рассуждений в "Происхождении человека". Он был бы также разочарован, услышав, что Дж. С.Всинер из антропологической лаборатории Оксфордского университета характеризует этот вопрос как "большую непостижимую тему, наше эволюционное понимание которой остаётся недостаточным". Подчеркивая уникальность человека как животного, способного к передаче культуры, Дарвин мог испытывать соблазн возвратиться к доэволюционной идее абсолютного различия между человеком и другими животными.
   Через несколько лет после этого высказывания Грина началась революция.
   Между 1963 и 1974 годами четыре биолога — Вильям Гамильтон, Джордж Вильямс, Роберт Триверс и Джон Мейнард Смит выдвинули серию идей, которые продолжают и развивают теорию естественного отбора. Эти идеи радикально углубили представление эволюционных биологов о социальном поведении животных, включая нас. Но изначально применимость этих новых идей к нашему виду была неочевидна. Биологи уверенно говорили о математике самопожертвования среди муравьёв, о скрытой логике брачного поведения у птиц, но о человеческом поведении говорили невнятно, а то и не говорили вообще. Даже две эпохальные книги, которые выдвинули и провозгласили эти новые идеи — «Социобиология» Уилсона (1975) и "Эгоистичный ген" Ричарда Докинза (1976) — о людях говорили довольно мало. Докинз почти полностью уклонился от этой темы, а Уилсон свёл своё обсуждение нашего вида к скудной заключительной, и по общему признанию — умозрительной главе, 28 страниц из 575. Лишь начиная с середины 1970-х эволюционный взгляд на человека стал проясняться. Маленькая, но растущая группа учёных приняла концепцию, которую Уилсон назвал "новым синтезом" и привнесла её в социальные науки с намерением их основательно переработать. Эти учёные применили новую, усовершенствованную теорию Дарвина к нашему виду, а затем проверили свои построения с помощью свежесобранных данных.
   И пройдя сквозь неизбежные неудачи, они добились большого успеха. Хотя они всё ещё считают себя боевым меньшинством (чем они похоже, тайно наслаждаются), признаки повышения их статуса очевидны. Почтенные журналы по антропологии, психологии и психиатрии публикуют статьи авторов, которым 10 лет назад можно было рассчитывать лишь на публикации в только что появившихся журналах с ярко выраженной дарвинистской ориентацией. Медленно, но верно появлялось новое мировоззрение.
   Здесь слово «мировоззрение» нужно понимать совершенно буквально.
   Новый дарвинистский синтез, подобно квантовой физике или молекулярной биологии представляет собой тело из научных теорий и фактов, но в отличие от физики и молекулярной биологии описывает нашу повседневную жизнь. Однажды осознанный (а его гораздо легче осознать, чем квантовую физику), он может совершенно изменить восприятие реальности общественных отношений. Вопросы, которые изучает новое мировоззрение, находятся в диапазоне от мирских до духовных, и касаются почти всего сущего — романтических отношений, любви, секса, (действительно ли мужчины и\или женщины по своей природе моногамны? какие обстоятельства делают их более или менее таковыми?), вражды и дружбы (какая эволюционная логика лежит в основе государственной политики — или, раз уж заговорили — политики вообще?); эгоизм, самопожертвование, чувство вины (почему естественный отбор дал нам это обширное хранилище виновности, известное как совесть? действительно ли это ориентир для «морального» поведения?); социальный статус и социальный рост (обусловлено ли иерархическое строение нашего общества природой человека?); дифференциация наклонностей мужчин и женщин в таких областях, как дружба и честолюбие (являемся ли мы пленниками нашего пола?), расизм, ксенофобия, война (почему мы легко выводим большие группы людей за пределы наших симпатий?); обман, самообман и подсознание (возможна ли разумная честность?); различные психопатологии (естественны ли депрессии, неврозы, паранойя; если это так, то как смягчить их проявления?); отношения любви-ненависти между братьями и сестрами (почему это не чистая любовь?), ужасная способность родителей наносить психический ущерб своим детям (чьи интересы при этом подразумеваются?) и так далее.

Тихая революция

   Ныне новое поколение ученых-социологов дарвинской школы борется с доктриной, на протяжении большей части нынешнего столетия доминировавшей в общественных науках. Её идея состоит в том, что биология не имеет особого значения, что уникально воспитуемая человеческая психика, наряду с уникальным воздействием культуры, оторвала уже наше поведение от его эволюционных корней; что не врождённая человеческая натура управляет человеческими поступками, а скорее наоборот, что этой неотъемлемой натурой человека нужно управлять. Отец современной социологии Эмиль Дюркгейм (Emile Durkheim) так писал об этом в начале нашего века: человеческая натура "всего лишь неопределенный, сырой материал, выплавляемый и преобразуемый воздействием социального фактора". История показывает, как пишет Дюркгейм, что даже такие глубоко переживаемые эмоции, как половая ревность, отеческая любовь к своему ребенку или любовь ребенка к отцу — "далеки от врождённости в человеческой натуре". Согласно этому взгляду, мозг в основном пассивен, это всего лишь чаша, в которую по мере взросления индивида вливается местная культура. Если же разум и накладывает какие-либо ограничения на содержание культуры, то они слишком широки. Антрополог Роберт Лоуви (Robert Lowie) писал в 1917 г., что "принципами психологии так же нельзя объяснить феномен культуры, как гравитацией — архитектурные стили". Даже психологи, от которых вообще-то можно было бы ожидать доводов в защиту человеческого разума, часто пренебрежительно отзывались о нем, как о чем-то немногим большем чистой доски.[2] Бихевиоризм, доминировавший в психологии на протяжении большей части данного столетия, в основном заключается в той идее, что люди склонны делать то, за что их вознаграждают и не делать того, за что наказывают, и таким образом формируют изначально бесформенный ум. В романе-утопии Б.Ф. Скиннера "Уолден II" (B.F. Skinner, "Walden II"), написанном в 1948 году, зависть, ревность и прочие антиобщественные побуждения устраняются строгой системой положительных и отрицательных подкреплений.
   Этот взгляд на человеческую природу, как на что-то почти не существующее и мало на что влияющее, известен среди современных общественных ученых-дарвинистов как "стандартная модель социальной науки". Многие из них изучали её на последних курсах университетов, а некоторые из них прожили годы под её сенью, прежде чем начали сомневаться в ней. А от сомнений перешли к бунту.
   Происходящее сегодня во многом вписывается в "смену парадигмы", описанную Томасом Куном (Thomas Kuhn) в его хорошо известной книге "Структура научных революций" (The Structure of Scientific Revolutions). Группа учёных, в основном молодых, бросают вызов установившимся взглядам своих старших авторитетов, встречают ожесточенное сопротивление, упорно продолжают борьбу и достигают периода расцвета. Тем не менее, несмотря на классический облик этого конфликта поколений, в нём наличествует пара отличительных иронических деталей.
   Начнём с того, что революция эта протекает довольно неприметно. Разнообразные революционеры упрямо отказываются наименовать себя каким-нибудь одним простым именем; таким, чтобы оно легко умещалось на трепещущем знамени. Когда-то у них такое наименование было — «социобиологи», весьма уместный и полезный термин, введенный Уилсоном (Wilson). Но книга Уилсона вызвала на себя такой огонь критики, так много обвинений в пагубных политических намерениях и карикатурных изображений существа социобиологии, что само это слово оказалось скомпрометированным. Ныне большинство практикующих в области, обозначаемой этим словом, стараются избегать этого ярлыка. Несмотря на то, что они объединены присягой верности согласованному и логически последовательному набору доктрин, они выступают под разными именами: поведенческие экологи, антропологи-дарвинисты, эволюционные психологи и эволюционные психиатры. Иногда приходится слышать вопрос: "Что же случилось с социобиологией?" Ответ состоит в том, что она ушла в подполье, где и занимается подтачиванием основ академического правоверия.
   Второй иронический момент данной революции связан с первым. Многие из тех отличительных особенностей нового взгляда, которых старая гвардия больше всего не любит и опасается, в сущности не являются отличительными особенностями именно нового взгляда. С самого начала атаки на социобиологию являлись ответной реакцией, причём более на предыдущие книги дарвинского склада, чем на книгу Уилсона. В конце концов, эволюционная теория имеет долгую и в основном отталкивающую историю приложения к человеческим делам. После своего скрещения с политической философией в начале века, с образованием мутной теории, известной как «социодарвинизм», она попала в руки расистов, фашистов и наиболее бессердечного разряда капиталистов. Кроме того, примерно в то же время от неё отпочковались некоторые довольно примитивные идеи насчет наследственной основы поведения, именно те идеи, которые удобным образом напитали те самые политические извращения дарвинизма. В результате аура жестокости, как интеллектуальной, так и идеологической, продолжает довлеть над дарвинизмом в умах многих и академиков, и непосвященных. (Некоторые люди считают, что термин «дарвинизм» — это то же самое, что "социодарвинизм"). Отсюда проистекают многие ложные представления о новой дарвиновской парадигме.

Невидимые общности

   Например, новый дарвинизм часто ошибочно полагается упражнением в социальном расслоении. На рубеже 19 и 20 веков антропологи спокойно рассуждали о "низших расах дикарей", неспособных к нравственному развитию. Некритичному наблюдателю казалось, что такие установки достаточно легко вписывались в общую схему дарвинизма, так же как и более поздние доктрины сторонников превосходства белой расы, включая Гитлера. Но сегодняшние антропологи дарвиновской школы, изучая народы мира, меньше интересуются внешними различиями культур, чем их глубокой общностью. За глобальной мешаниной обычаев и ритуалов они видят повторяющиеся образцы в таких общественных институтах, как семья, дружба, политика, ухаживание, мораль. Они полагают, что эволюционное развитие людей объясняет построение этих шаблонов: почему людей во всех культурах так волнует социальный статус (часто больше, чем они отдают себе отчёт); почему люди во всех культурах не только сплетничают, но и сплетничают на одни и те же темы; почему во всех культурах мужчины и женщины отличаются друг от друга по нескольким основным направлениям; почему людям повсюду присуще чувство стыда, и возникает оно в легко предсказуемых обстоятельствах; почему людям повсюду присуще глубокое чувство справедливости, и такие интернациональные пословицы, как "доброе дело не пропадёт" и "око за око, зуб за зуб" служат формой для жизни людей везде на этой планете.
   В некотором смысле не удивительно, что переоткрытие природы человека длилось так долго. Она стремится уклониться от нас, где бы мы её ни высматривали. Мы считаем само собой разумеющимися такие явления в нашей жизни как благодарность, стыд, раскаяние, гордость, честь, возмездие, сочувствие, любовь и так далее; так же как мы считаем самим собой разумеющимся воздух, которым мы дышим, свойство брошенных предметов падать, и других явлений, типичных для жизни на этой планете. Но так необязательно должно быть. Мы могли бы жить на планете, где общественная жизнь не имела бы ничего похожего на вышеперечисленное. Мы могли жить на планете, где некоторым этническим группам были присущи лишь некоторых из вышеупомянутых чувств, а другим группам были бы присущи другие. Но на нашей планете это не так. Чем внимательнее антропологи-дарвинисты изучают народы мира, тем более их поражает плотность и запутанность паутины природы человека, которой связаны все мы. И тем больше понимают, как эта сеть сплетена.
   Даже когда неодарвинисты фокусируются на различиях — либо между группами людей, либо среди людей внутри групп — они вообще не склонны объяснить их в терминах генетических различий. Антропологи-дарвинисты видят несомненно разнообразные мировые культуры как продукты единой человеческой сущности, реагирующей на широко переменные условия; эволюционная теория показывает доселе невидимые связи между условиями и культурами (например объясняют, почему в некоторых культурах с невестой принято давать приданое в других — нет). И, несмотря на распространённое заблуждение, эволюционные психологи придерживаются все той же основной доктрины психологии и психиатрии XX века, полагающей что раннее общественное окружение оказывает огромное влияние на формирование сознания взрослого.
   Действительно, изрядное число исследователей этой темы, нацеленное на раскрытие основных законов психологического развития, уже убедились — это можно сделать лишь с эволюционистским инструментарием. Если мы хотим узнать, скажем, как уровень амбициозности или неуверенности формируются ранним опытом, мы должны сначала выяснить, почему естественный отбор сделал их подверженными формированию.
   Впрочем, это не означает, что человеческое поведение бесконечно податливо. Отслеживая каналы влияния окружающей среды, большинство эволюционных психологов видят определённые твёрдые берега. Утопический дух бихевиоризма Б.Ф.Скиннера, идея которого состоит в том, что человек может стать любым, если создать надлежащие условия, не слишком оправдывается в наши дни. Также не оправдывается идея, что самые мрачные уголки человеческого подсознания полностью неизменны, определяются «инстинктами» и "врожденными позывами"; так же как идея, что психологические различия среди людей сводятся главным образом к генетическим различиям. Они сводятся к генам, да (где ещё могут быть закодированы законы умственного развития?), но не обязательно к различиям в генах. Ведущее предположение многих эволюционных психологов, (по причинам, которых мы коснёмся позже), состоит в том, что большинство резких различий между людьми, скорее всего определяется средой.
   В некотором смысле, эволюционные психологи пытаются различать второй уровень природы человека, более глубокое единство нашего вида. Сначала антрополог обращает внимания на повторяющиеся темы в одной культуре за другой: жажда социального одобрения, способность испытывать вину. Вы могли бы называть их, как и многие другие подобные универсалии, "ручками управления природой человека". Затем психолог обращает внимание, что точные положения ручек разные у разных людей. У одного человека ручка "жажды одобрения" настроена в зоне комфорта, убавлена примерно до относительной отметки «самоуверенность», у другого же прибавлена вплоть до мучительной отметки "тяжелая неуверенность"; у одного ручка чувства вины установлена в начале шкалы, у другого болезненно высоко. И психолог спрашивает: как устанавливаются эти ручки? Генетические различия индивидуумов конечно играют роль, но видимо большая роль сыграна общим генетическим базисом: в соответствии с типичной для всего вида генетической программой развития, которая впитывает информацию о социальной среде и соответственно настраивает созревающий ум. Может показаться странным, но будущий прогресс в изучении влияния среды может произойти от изучения генов.
   Таким образом, природа человека имеет две формы, и обе они по естественным причинам обычно игнорируются. Первая форма так убедительно очевидна, что полагается само собой разумеющейся (например, чувство вины). Вторая форма порождает различия между людьми в процессе их взросления, и таким образом естественно прячется (программа развития, которая калибрует чувство вины). Природа человека состоит из ручек и из механизмов их настройки, и оба они в своём роде невидимы для их носителя.
   Есть и другая причина невидимости, почему человеческая натура так медленно становилась явной — базовая эволюционная логика всюду непрозрачна для самоанализа. Естественный отбор, похоже скрывает наше истинное «Я» от нашего сознательного «Я». Как верно заметил Фрейд, мы не обращаем внимания на наши самые глубокие побуждения, но они стоят на нашем пути неотвратимее и мощнее (и даже, в некоторых случаях, гротескнее) чем даже он себе представлял.

Дарвиновская "Самопомощь"

   Хотя эта книга затронет многие поведенческие науки — антропологию, психиатрию, социологию, политические науки, эволюционная психология будет в её центре. Это молодая и пока ещё неокрепшая дисциплина, частично выполнившая обещание создать новую науку о мышлении, позволяет нам теперь задать вопрос, который было бы бесполезно задавать и в 1859 году, после выхода в свет «Происхождения», и в 1959-м — чем теория естественного отбора может быть полезна обычным людям?
   Например, может ли эволюционное понимание природы человека помочь людям в достижении их жизненных целей? Действительно ли оно может помочь им выбрать эти цели? Поможет ли оно различать между достижимыми и недостижимыми целями? Точнее, поможет ли оно в определении того, какие цели являются достойным? То есть, поможет ли знание того, как эволюция формировала наши основные моральные импульсы, решить, которые импульсы мы должны полагать законными?
   Ответы на все эти вопросы, по моему мнению, такие: да, да, да, да и снова да. Предшествующие предложения вызовут раздражение, если не гнев, многих людей в этой области (уверяю вас, это так. Проверено.). Они так долго работали под гнётом прежней морали дарвинизма и его политических злоупотреблений, что предпочли не смешивать науку и моральные ценности. Они говорят, что из естественного отбора нельзя вывести основные моральные ценности, равно как из любой другой естественнонаучной работы. И если вы это тем не менее сделаете, вы совершите то, что философы называют "натуралистическим заблуждением" — бездоказательно сделаете вывод о том, что «должен» следует из «есть».
   Я согласен с тем, что природа — не моральный авторитет, и мы не должны принимать любые «ценности», которые выглядят безусловными в её деятельности (типа "смог — значит прав"). Тем не менее, истинное понимание природы человека неизбежно вызовет глубокие размышления о морали, и я постараюсь показать, что это законно.
   Эта книга, с её применимостью к вопросам повседневной жизни, будет немного похожа на книгу о самопомощи. Но именно немного.
   На следующих нескольких сотнях страниц не будет содержательных советов и тёплых утешений. Эволюционная точка зрения не будет радикально упрощать вашу жизнь, а иногда даже усложнит её, резко освещая нравственно-сомнительное поведение, к которому мы склонны и выработали способность удобно скрывать от себя эту сомнительность. Некоторые решительные или незамысловатые предписания, которые я смогу вывести на основе новой эволюционной парадигмы, высвечены более чем трудными дискуссиями, дилеммами и загадками.
   Но вы не сможете отрицать интенсивность освещения, по крайней мере (я надеюсь) к концу книги. Хотя одна из моих целей состоит в поиске практических применений эволюционной психологии, но моя приоритетная и главная цель — раскрыть основные принципы эволюционной психологии; показать, насколько изящно теория естественного отбора (как стало понято сегодня), обрисовывает контуры человеческого мышления. В первую очередь эта книга призвана изложить новую науку, и только во вторую — изложить новый базис политической и нравственной философии.
   Я изо всех сил старался не смешивать эти две ипостаси; отдельно — новый эволюционный взгляд на психику человека, и отдельно — практические выводы нового дарвинизма. Многие люди, принимающие первую — научный набор, без сомнения откажутся от многих аспектов второй, философской. Но я думаю, что найдётся немного адептов первой, которые будут отрицать её связанность со второй. Трудно не согласиться, что новая парадигма — очень мощная лупа изучения человеческого вида, и странно её откладывать при исследовании отдельных категорий, связанных с ним. Сущность человеческого вида — в нём самом…

Дарвин, Смайлс и Милль

   "Происхождение видов" было не единственной основополагающей книгой, изданной в Англии в 1859. Пользовалась спросом и христианская книга «Самопомощь», написанная журналистом Сэмюэлем Смайлсом. Ну и "На свободе", Джона Стюарта Милля. И так получилось, эти что две книги тонко обрисовали вопрос, к смыслу которого в конечном счете придёт книга Дарвина.
   «Самопомощь» не акцентировалось на прикосновении к чувствам, предлагая самостоятельно освободиться от угрюмых отношений, блокирующих гармоничные космические силы и тому подобное, в то время как сама создавала атмосферу самопогруженности и лёгкого комфорта. Она проповедовала сущность викторианских добродетелей: вежливость, честность, трудолюбие, стойкость, и, поддерживающее всё это железное самообладание. Смайлс полагал, что человек может достичь почти всего "упражнением его собственных свободных возможностей действия и самоотречения". Но он должен всегда "вооружаться против искушения низких страстей" и не должен "ни осквернять своё тело чувственностью, ни свою душу недостойными мыслями".
   "На свободе", напротив, резко полемизировала с душной викторианской настойчивостью на самовоздержании и моральном конформизме. Милль обвинял христианство в "отвращении к чувственности" и жаловался, что "ты не можешь" чрезмерно превалирует над "ты можешь". Он нашёл особенно тупиковой кальвинистскую церковь с её верой в то, что "природа человека радикально испорчена, и нет никому искупления, пока природа человека не будет убита в нём".
   Милль придерживался более жизнерадостного представления о природе человека, и предложил христианству сделать то же самое. Если какая-то часть религии призывает верить, что человек был сотворён Добрым Творцом, то это более совместимо с верой в то, что ОН снабдил это существо способностями, которым подобает быть взращенными и раскрытыми, а не искоренёнными и подавленными; и что ОН восхищается содеянным ИМ существом, приблизившимся к ЕГО идеальному замыслу, воплощённому в нём, доволен всяким увеличением его способности к пониманию, действию или радости".
   Милль задал принципиально важный вопрос — плохи ли люди изначально? Те, кто отвечают ДА — склонны, подобно Сэмюэлю Смайлсу, к нравственному консерватизму, подчеркивая самоотречение, воздержание, обуздание животного в себе. Те, кто отвечают НЕТ — склонны, подобно Миллу к нравственному либерализму, довольно мягкой оценке поведения людей. Эволюционная психология, при всей её молодости, уже пролила много света на эти дебаты, и её выводы одновременно и успокаивают и тревожат.
   Альтруизм, сострадание, сочувствие, любовь, совесть, чувство справедливости — всё это скрепляет общество, и даёт людям основания для высокой самооценки. И всё это, как теперь можно уверенно полагать, имеет твёрдый генетический базис. Это хорошие новости. Плохие новости в том, что хотя эти качества в каком-то роде и осчастливливают человечество в целом, но они не сделали человека «хорошим» видом и не слишком надёжно служат людям до конца. Скорее наоборот, и теперь это яснее, чем когда-либо, как (точнее — почему?) моральные чувства используются с отвратительной гибкостью, включаются или выключаются в зависимости от личного интереса, и сколь непринуждённо мы часто не осознаём такие переключения. Новый взгляд на людей полагает их видом, обладающим великолепным набором моральных инструментов, но трагически склонным использовать их не по назначению, и находящимся в жалостном в институциональном невежестве насчёт этих злоупотреблений. Так что название этой книги — не без иронии…
   Таким образом, при всём подчёркивании в популярных обработках социобиологии наличия "биологического базиса альтруизма" во всех его истинных значениях, идея, высмеянная Джоном Стюартом Милом — идея "испорченной человеческой природы", она же — идея "первородного греха" — в итоге не заслуживает отставки. И по этой же причине, я полагаю, не заслуживает отставки моральный консерватизм. Я действительно полагаю, что некоторые (некоторые!) консервативные нормы, которые доминировали в викторианской Англии, вернее отражают природу человека, чем воззрения, преобладающие в большинстве социальных наук 20-го века, и что некоторое возрождение морального консерватизма прошлого десятилетия, особенно в области секса, опирается на неявное переоткрытие истиной природы человека, которое долго отвергалось.
   Если современный Дарвинизм действительно источает некие морально-консервативные эманации, то можно ли полагать эти эманации также и политически-консервативными? Это сложный и важный вопрос. Правильно, и достаточно легко отвергнуть социальный дарвинизм как судоргу злонамеренных заблуждений. Но вопрос о врождённой человеческой доброте отбрасывает политическую тень, которую нельзя небрежно проигнорировать; тем более, что связи между идеологией и воззрениями на природу человека имеют длинную и известную историю. За два прошлых столетия смысл политического «либерализма» и «консерватизма» изменился почти до неузнаваемости, однако одно различие между ними сохранилось — политические либералы (типа Милля в его время) склонны смотреть на природу человека в более розовом свете, чем консерваторы, и одобрять более свободный моральный климат.
   Однако до сих пор не ясно, является ли эта связь между моралью и политикой истинно необходимой, особенно в современном контексте. К пространству новой дарвиновской парадигмы разумно причастны отдельные политические идеи (но непричастна политика в целом), и они столь же часто имеют как левый уклон, так и правый. Впрочем, в отдельных случаях — радикально левый.
   (Хотя Карл Маркс вряд ли бы нашёл много привлекательного в этой новой парадигме, эта часть ему бы наверняка очень понравилась). Более того, новая парадигма предлагает современному политическому либералу резоны соединить некоторые морально-консервативные доктрины в идеологическую последовательность. В то же время она иногда предлагает для консервативной доктрины поддержку со стороны либеральной социальной политики.

Дарвинизация Дарвина

   При случае я буду использовать для иллюстрации дарвиновской точки зрения самого Чарльза Дарвина. Его мысли, эмоции и поведение вполне иллюстрируют принципы эволюционной психологии. В 1876 году, в первом параграфе его автобиографии Дарвин писал: "я попытался писать нижеследующие записи обо мне самом, словно я мертвец из другого мира, оглядывающийся назад в свою собственную жизнь". (Он добавил с характерным мрачным оттенком: "я не нашел это трудным, поскольку жизнь почти покончила со мной"). Мне приятно думать, что если бы Дарвин оглядывался назад сегодня, в проникновенной ретроспективе, предоставляемой новым дарвинизмом, он видел бы свою жизнь несколько иначе, и я попытаюсь эту картину изобразить.
   Жизнь Дарвина будет служить более чем иллюстрацией. Это будет миниатюрный тест объяснительной силы современной, улучшенной версии его теории естественного отбора. Защитники эволюционной теории, включая и его, и меня, долго утверждали, что она столь мощна, что может объяснить природу всех живых существ. Если мы правы, то в жизни любого человека, взятого наугад и рассмотренного с этой точки зрения, должна появиться дополнительная ясность. Да, Дарвин никак не был отобран наугад, но пусть он будет подопытным кроликом. Мой выбор обусловлен тем, что его жизнь и его социальная среда — викторианская Англия — даёт больше информации к размышлению, когда смотрится с дарвинистской точки, чем с точки зрения любой конкурирующей перспективы. В этом отношении он и его обстановка подобны всем другим жизненным явлениям.
   Дарвин не походит на другие жизненные явления. Когда мы думаем о естественном отборе, нам приходит на ум безжалостное отстаивание личных генетических интересов, выживание наиболее жестоких; но когда мы думаем о Дарвине, то это нам на ум не приходит. По общему мнению, он был чрезвычайно вежлив и гуманен (кроме, может быть обстоятельств, делавших вежливость и гуманизм очень трудными; он мог возбуждаться при осуждении рабства, и он мог выходить из себя, если видел извозчика, издевающегося над лошадью). Мягкость его манер и почти полное отсутствие претенциозности, хорошо проявившиеся в юности, не были развращены славой. "Изо всех выдающихся людей, которых я когда-либо видел, он без сомнения наиболее привлекателен для меня", замечал литературный критик Лесли Стивен. "Есть кое-что почти патетическое в его простоте и дружелюбии". Дарвин был, если пользоваться определением названия последней главы «Самопомощи», "истинным джентльменом".
   Дарвин читал «Самопомощь». Но ему это было не нужно. К тому времени (ему был пятьдесят один) он был уже ходячим воплощением афоризма Смайлса, что жизнь — сражение против "морального невежества, эгоизма, и порока". Действительно, по общему мнению Дарвин был скромен до чрезмерности; и если он и нуждался в книге о самопомощи, то ему бы надо было читать книгу о самопомощи, изданную в двадцатом веке — о том, как повысить своё настроение и самооценку, как выглядеть суперменом, и т. д. Позднее Джон Боулби, один из наиболее проницательных биографов Дарвина, полагал что Дарвин страдал от "ноющего самонеуважения" и "сверхактивной совести". Боулби написал: "В нём было много такого, что было достойно восхищения; его сильные моральные принципы были вне претензий, и это было неотъемлемой частью характера Дарвина. Его моральные качества вызывали любовь родственников, друзей и коллег, но эти качества, к сожалению были развиты в чрезмерной степени".
   «Чрезмерное» смирение и этичность Дарвина, почти полное отсутствие грубости — это то, что делает его столь ценным в качестве тестового случая. Я попробую показать, как естественный отбор может объяснить этот, вроде бы чуждый отбору случай. Верно, что Дарвин был столь же нежен, гуманен и скромен, как и любой человек, которого мы больше всего хотим видеть на этой планете. Но так же верно то, что у него не было фундаментальных отличий от нас. Даже Чарльз Дарвин был животным.

Часть первая: Ухаживания, любовь и секс

Глава 1: Юность Дарвина

   Английская леди? Я почти совсем забыл, что это такое; лишь помню нечто ангелоподобное и очень хорошее.
Письмо с Корабля её величества «Бигль» (1835)

   Мальчикам, растущим в Англии 19 века, в общем, не рекомендовали искать сексуальных развлечений. Им также не рекомендовали делать что-либо, что могло навести на мысли об их поиске. Викторианский врач Вильям Эктон, в своей книге "Функции и расстройства репродуктивных органов" предостерегал против ознакомления мальчиков с "классическими литературными трудами". "Он прочитает в них об удовольствиях, но ничего — о наказаниях за потакание сексуальности. Он ещё не догадывается о том, что обуздание сексуальных желаний, если они возникнут, потребует силы воли, которой у большинства юношей недостаточно; и если потакать своим желаниям, то взрослому придётся расплачиваться за несдержанность юности; за одного избежавшего десять будут страдать; что ужасный риск сопутствует ненормальным заменителям сексуальных отношений, и что далеко зашедшее и долго продолжаемое самопотакание приводит в конечном счете к ранней смерти или саморазрушению".
   Книга Эктона была опубликована в 1857 году, во время средне-викторианского периода и вполне отображает моральные традиции своего времени. Но сексуальный аскетизм давно витал в воздухе — ещё до восхождения Виктории на трон в 1837 году, даже до 1830 года — даты, которая считается началом викторианской эры в её расширенной трактовке. Тогда, на рубеже веков, моральный аскетизм подпитывало полное сил протестантское движение. Янг отметил в "Портрете века": мальчик, рожденный в Англии в 1810 году (годом после рождения Дарвина),"на каждом углу контролировался и вдохновлялся немыслимым давлением протестантской дисциплины". Это касалось не только сексуальной сдержанности, но сдержанности вообще; всеобщей бдительности в противовес распущенности. Мальчику надлежало усвоить, как полагал Янг, что "мир очень порочен, неосторожный взгляд, слово, жест, картина или роман могли посеять семя разврата в самом невинном сердце…". Другой исследователь викторианства описал жизнь той эпохи как "постоянную борьбу — как в противлении соблазну, так и в совершенствовании желаний эго" — путём "тщательно разработанной практики самодисциплины человеку следует заложить основу хорошим привычкам и добиться власти самоконтроля". Именно этот взгляд Самюэль Смайлс, рождённый через три года после Дарвина, заложил в «Самопомощь». По мере роста успешности книги, протестантский подход распространился широко за пределами методистских церквей, из которых он вышел, в домах англиканцев, униатов и даже агностиков.
   Семья Дарвина была тому хорошим примером. Она была униатский (и отец Дарвина был вольнодумец, правда тихий), однако Дарвин впитал пуританские настроения своего времени. Это видно по его обострённой совестливости и по кодексу самоограниченного поведения, который он защищал. Через много лет после отказа от своей веры он написал: "Наивысшая достижимая стадия моральной культуры, к которой мы можем придти — та, когда мы признаём, что нам следует контролировать наши мысли и (как сказал Теннисон) даже в самых сокровенных мыслях не помышлять против грехов, которые делают прошлое таким приятным для нас". Что бы ни делало плохой поступок привычным уму, расплата за него неизбежна.
   Как сказал в древности Марк Аврелий, "каковы привычные мысли, таков также будет и твой характер, т. к. душа окрашена мыслями". И хотя юность и жизнь Дарвина были в некотором роде эксцентричными, но в этом смысле они были типичными для его эры — он жил под мощным моральным давлением. В его мире вопросы о том, что такое хорошо, и что — плохо, ставились на каждом углу. Более того, в том мире на эти вопросы всегда находились ответы, хотя иногда и невыносимо болезненные. Этот мир очень отличался от нашего, и работы Дарвина должны были сделать многое, чтобы различие стало очевидным.

Невзрачный герой

   Первоначально Чарльз Дарвин намеревался сделать карьеру врача. Он вспоминал, что его отец был уверен, "что из меня выйдет хороший врач — такой, у которого много пациентов". Отец Дарвина, сам успешный врач, "утверждал, что основным элементом успеха было доверие", но что такого он увидел во мне, из чего он заключил, что я буду пользоваться доверием, я не знаю. Тем не менее, Чарльз, когда ему исполнилось 16 лет, послушно покинул уютное семейное поместье в Шресбери и сопровождаемый своим старшим братом Эразмом, направился в университет Эдинбурга изучать медицину. Энтузиазм к этой профессии, реализоваться однако не смог.
   В Эдинбурге Дарвин питал неприязнь к текущей работе, избегал операций (наблюдения за хирургическими операциями, до изобретения хлороформа, не было его призванием) и проводил много времени за факультативными занятиями: уходил с рыбаками на ловли устриц, которых он затем препарировал; обучался изготовлению чучел в дополнение к его новому увлечению охотой; гулял и беседовал с экспертом по губкам по имени Роберт Грант, который горячо верил в эволюцию, но не знал конечно, как она действует. Отец Дарвина почувствовал явный профессиональный сдвиг, и, как вспоминал Чарльз, очень сильно неистовствовал против "моего превращения в праздного охотника", что тогда казалось вполне возможным.
   Тогда доктор Дарвин предложил Чарльзу духовную карьеру.
   Такое предложение, если учесть, что исходило оно от неверующего человека, и предназначалось сыну, который не был истово верующим, но который имел явное призвание к зоологии, могло показаться странным. Но отец Дарвина был практичным человеком — в те дни зоология и теология были двумя сторонами одной медали. Раз уже все живые существа были творением Бога, то изучение их искусного строения было постижением гения Господня. Самым заметным сторонником этого взгляда был Вильям Пали, автор книги "Естественная Теология" 1802 года издания, в которой он рассматривать различные природные явления как свидетельства и признаки Бога. Пали утверждал что, подобно тому, как часы подразумевают часовщика, то и мир, полный замысловато устроенных организмов, точно отвечающий их задачам, подразумевает Творца. (И он был прав. Вопрос лишь в том, кто этот творец — всевидящий Бог, или бессознательный процесс). Бытовым результатом естественной теологии было то, что деревенский священник мог, не испытывая чувства вины, проводить большую часть своего времени, изучая и описывая природу. Следовательно, возможно поэтому Дарвин на предложение одеть духовную одежду отреагировал очень благоприятно, если не возвышенно.
   "Я попросил немного времени на раздумья, так как весьма мало слышал и думал на эту тему, и стеснялся объявлять себя верующим во все догмы Англиканской церкви, хотя мне и нравилась мысль стать деревенским священником". Он немного почитал богословских книг, и "так как я тогда нисколько не сомневался в строгой и буквальной правде каждого слова Библии, то вскоре убедил себя, что наш символ веры должен быть полностью принят". Для того, чтобы приготовиться к духовной карьере, Дарвин отправился в Кембриджский Университет, где он читал своего Пали и был "очарован и убежден длинным рядом аргументов". Но ненадолго. Сразу после окончания Кембриджа, Дарвину представилась удивительная возможность — служить натуралистом на корабле её величества «Бигль».
   Остальное, конечно, история.
   Хотя Дарвин и не подозревал о естественном отборе на борту «Бигля», его изучение дикой жизни во всём мире убедило его, что эволюция имела место быть, и привлекло его внимание к некоторым из её самых многозначительных особенностей. Через два года после окончания этого пятилетнего путешествия на корабле, он увидел, как действует эволюция.
   Планы Дарвина принять духовный сан не выдержали этого прозрения.
   Как будто для того, чтобы снабдить будущих биографов достаточным набором символов, он взял с собой в это путешествие свой любимый том стихов "Потерянный Рай". Когда Дарвин покидал берега Англии, не было особых оснований предполагать, что люди будут писать о нём книги спустя полтора века. Его юность, как смело, но небезосновательно заявил один биограф, "не была отмечена ни малейшим знаком гения". Конечно, к таким заявлениям нужно относиться критично, так как неблагоприятная юность великих умов интригует читателя. А конкретно это заявление требует особых сомнений, так как полностью основано на самооценке Дарвина, отнюдь не завышенной. Дарвин писал, что он не мог овладеть иностранными языками, боролся с математикой и "считался всеми моими учителями и моим отцом очень обычным мальчиком, с интеллектом скорее ниже среднего".
   Может это и так, а может и нет.
   Возможно, большее значение следует придать другой его способности — умении заводить дружбу с людьми "гораздо старше меня и выше по академическому положению". "Я предполагаю, что должно было быть что-то такое во мне, что несколько превосходит обычных молодых людей". Как бы то ни было, отсутствие ослепительно яркого интеллекта — не единственное, что привело некоторых биографов к мысли, что Дарвин — "невзрачный субъект, выживший на костре вечности".
   Имеет также значение то, что он не был грозным человеком. Он был такой добропорядочный, приятный, лишённый безудержных амбиций. В нём было что-то от деревенского мальчика, немного замкнутого и простого. Один автор задался вопросом: "Почему Дарвину, менее тщеславному, менее образованному, с меньшим воображением, чем у многих его коллег, было дано открыть теорию, которую так старательно искали другие?[3]
   Как так случилось, что некто, довольно ограниченный интеллектуально и мало восприимчивый культурно, смог разработать теорию — столь обширную по структуре и всеохватывающую по значительности? На этот вопрос можно ответить двояко — либо оспорить оценку Дарвина (упражнение, которым мы и займёмся), либо — явно более лёгкий путь — оспорить значение его теории.
   Идея естественного отбора, являясь "всеохватывающей по значительности", не является "обширной по структуре". Это маленькая и простая теория, и она не требует безбрежного интеллекта для её постижения. Томас Генри Хаксли, хороший друг Дарвина, верный защитник и активный популяризатор его идей, жестоко критиковал себя по поводу смысла теории, восклицая: "Безумно глупо было не додуматься до этого!".
   Собственно, всю теорию естественного отбора можно сжато выразить в следующей фразе: Если среди особей вида имеются вариации наследственных признаков, и одни признаки в большей степени способствуют выживанию и воспроизводству, чем другие, то эти признаки будут (очевидно) широко распространяться в популяции.
   Результат (очевидно) таков, что видовой совокупный набор наследственных признаков изменится. И таким вы его имеете. Конечно, изменение может выглядеть незначительным в рамках одного данного поколения. Если длинные шеи помогают животным доставать питательные листья, то короткошие животные при этом реже доживают до размножения, и средний размер шеи у вида просто растёт. Далее, если вариации длины шеи опять возникает в новом поколении (как мы сейчас знаем, через половую рекомбинацию или генетическую мутацию), и значит, на суд естественного отбора предлагается набор различных длин шеи, то тогда средняя длина шеи будет продолжать ползти вверх. Вид, начавший с шеи как у лошади, со временем будет иметь жирафоподобную шею. Иными словами, он будет новым видом.
   Дарвин однажды обобщил естественный отбор десятью словами: "Размножаться, варьировать, давать выживать сильнейшему и умирать слабейшему". Здесь «сильнейший», как он хорошо знал, означает не самый мускулистый, но наилучшим образом приспособившийся к среде, либо через мимикрию, либо ум, либо что-то ещё, что помогает выживать и размножаться. Слово "наиболее приспособленный" (неологизм, который Дарвин не придумал, но принял) общепринято используется вместо «сильнейший», обозначая более широкое понятие — приспособленность организма к задаче передачи своих генов новому поколению в рамках своей конкретной среды. «Приспособленность» — это такая вещь, которую естественный отбор в постоянно меняющихся видах бесконечно «ищет», чтобы увеличивать. Приспособленность — это то, что сделало нас теми, что мы есть сегодня. На самом деле, Дарвин разделил два аспекта этого процесса — «выживание» и «размножение». Признаки, приводящие к успешному спариванию, он отнес к половому отбору, которые он отличал от естественного отбора. Но в те дни естественный отбор часто объединялся с половым, ибо оба аспекта приводят к одному результату — сохраняются признаки, которые, так или иначе, приводят к переносу генов организма в другое поколение.
   Если вам это кажется очень простым, то вы, возможно не видите всей картины. Всё ваше тело — гораздо более сложно и гармонично, чем любой продукт человеческого творчества, было создано сотнями тысяч возрастающих продвижений вперед, и каждое продвижение было случайностью, каждый крошечный шаг от прародительской бактерии до вас был сделан для того, чтобы помочь вашему непосредственному предку обильнее передать свои гены следующему поколению.
   Креационисты иногда говорят, что шансы на создание личности посредством случайных генетических изменений почти равны шансам напечатать какой-нибудь сонет Шекспира обезьяной. Да, это так, по крайней мере в отношении полных произведений, но некоторые определённо узнаваемые отрывки, думаю вполне возможны. Естественный отбор может создавать такие вещи, которые могут выглядеть совершенно невероятными.
   Предположим, у одной обезьяны появилась некая удачная мутация — ген XL, который, скажем, вселяет в родителей дополнительную капельку любви к своим отпрыскам; любовь, которая выражается просто в немного более прилежном кормлении. В жизни каждой отдельной обезьяны этот ген, возможно, не будет критически важным. Но предположим, что вероятность дожить до зрелого возраста у отпрысков обезьян с этим геном будет в среднем на 1 процент выше, чем у отпрысков обезьян без него. И пока это незначительное преимущество сохраняется, доля обезьян-носителей гена XL будет стремиться возрастать, а доля обезьян без него — уменьшаться поколение за поколением. Очевидной кульминацией этого процесса становится популяция, в которой все животные имеют XL ген. Ген в этой точке достигнет «фиксации» — несколько более высокая степень родительской любви будет теперь более «видотипичной», чем ранее. Хорошо, вот так одна удачная мутация таким образом процветает. Но насколько вероятно то, что эта удача закрепится — следующее случайное генетическое изменение приведет к дальнейшему усилению родительской любви? Насколько вероятно, что за «XL» мутацией последует «XXL» мутация? Она совсем не обязательно должна происходить у каждой обезьяны, однако в популяции теперь полно обезьян с геном XL. Если любой из них, или любому из их потомков или правнуков удастся получить XXL ген, то этот ген будет иметь хороший шанс распространиться. Конечно, пока всё это происходит, большее число других обезьян с может получить менее благоприятные гены, и некоторые из этих генов могут ликвидировать ту линию, на которой они появились. Что ж, такова жизнь.
   Таким образом естественный отбор мог побеждать неравенство, не побеждая его на самом деле. Гораздо чаще происходили иные события, чем полезные мутации, населяющие мир сегодня — мутации неблагоприятные, приводившие к смертельному исходу.
   Мусорный ящик генетической истории переполнен провалившимися экспериментами, длинными цепочками кодов, которые были такими же живыми, каким был шекспировский стих до тех пор, пока не произошёл судьбоносный взрыв развития речи. Их появление и устранение — это плата, взимаемая за созидание путём проб и ошибок. Но пока оплата вносится, до тех пор, пока естественный отбор имеет достаточно поколений, над которыми можно работать и отбрасывать десятки провалившихся экспериментов ради одного удачного — его творения могут быть потрясающими. Естественный отбор — это неодушевленный процесс, лишенный сознания, неутомимый улучшатель, гениальный творец. Каждый орган внутри вас — это свидетельство его искусства: ваше сердце, ваши легкие, ваш желудок.
   Все эти «адаптации» — прекрасные продукты непреднамеренного замысла, механизмы, которые присутствуют здесь, потому что в прошлом они делали вклад в приспособленность ваших предков. И все они видотипичны. Хотя легкие одного человека могут отличаться от легких другого, в том числе по генетическим причинам, почти все гены, задействованные при построении легких, одинаковы и у вас, и у вашего соседа, и у эскимоса, и у пигмея. Эволюционные психологи Джон Туби и Леда Космидес заметили, что каждая страница анатомии Грэя применима ко всем людям в мире. И с какой стати, продолжали они, анатомия разума должна быть другой?
   Стал уже рабочим тезис эволюционной психологии о том, что различные "ментальные органы", из которых складывается человеческая психика, к примеру «орган», который побуждает людей любить своё потомство, видотипичны. Эволюционные психологи следуют концепции, которая в экономике называется "физическое единство человечества".

О среде обитания

   Между нами и австралопитеком, который ходил прямо, но имел мозг, как у обезьяны, лежит несколько миллионов лет; это 100 000, может быть, 200 000 поколений. Может показаться, что это не так много. Но только 5000 поколений понадобилось, чтобы превратить волка в Чи-хуа-хуа — и, одновременно по другой линии, в Сенбернара. Конечно, собаки получались путем искусственной, а не естественной селекции. Но как подчёркивал Дарвин, в сущности это одно и то же, в обоих случаях признаки выводятся из популяции по критериям, которые держатся в течение многих поколений. И в обоих случаях, если "давление отбора" достаточно сильное — если гены выводятся достаточно быстро — эволюция может протекать резко.
   Можно удивляться тому, что давление отбора могло быть очень сильным во время недавней человеческой эволюции. В этой книге я буду иногда говорить о том, что естественный отбор «хочет» или «намерен» или о том, какие «ценности» безусловны в его работе. Я всегда буду использовать кавычки, так как это просто метафоры. Но метафоры, полагаю, стоят того, чтобы их использовать, потому что они помогают нам подойти к моральным терминам с позиций дарвинизма. В конце концов, значимость всего того, что обычно создает давление в естественной обстановке — засухи, ледники, сильные хищники, нехватка добычи — уменьшалась по мере продвижения человеческой эволюции. Изобретение инструментов, огня, появление планирования и совместной охоты — все это привело к возрастающей изоляции от капризов природы.
   В таком случае, как мозг обезьяны смог трансформироваться в человеческий за несколько миллионов лет? Представляется, что в основном потому, что окружающая среда человеческой эволюции состояла из людей (или пралюдей). Ответ в основном содержится в окружении древних пралюдей. Люди каменного века конкурировали друг с другом, соперничая при наполнении следующих поколений своими генами. Более того, они были инструментами друг друга в этом соперничестве. Распространение их генов зависело от взаимодействия с соседями — иногда в виде помощи, иногда — игнорировании, иногда — эксплуатации, иногда — в любви, иногда в ненависти; нужна особенная сообразительность, чтобы определить, какой стиль взаимодействия с какими соседями наиболее оправдан в данный момент. Эволюция человеческих существ в большой степени состояла из адаптации друг к другу.
   Каждая новая адаптация, закрепившись в популяции, изменяет тем самым социальное окружение, и приглашает к новой адаптации. Обладание геном XXL не даёт родителю никаких преимущества в соревновании за создание наиболее жизнеспособного и плодовитого потомства, если этим геном обладают ВСЕ родители в популяции.
   Гонка вооружений продолжается. В данном случае, это гонка вооружения любовью. Но чаще гонка бывает совсем другой. В некоторых кругах модно преуменьшать саму концепцию адаптации в гармоничном замысле эволюции. Популяризаторы биологической мысли часто подчёркивают не роль приспособленности в эволюционном изменении, но роль произвольности и случайности. Безусловно, на некоторое изменение среды обитания могут влиять подавление и вымирание некоторых видов флоры и фауны, изменявшие весь контекст эволюции любого вида, достаточно удачливого, чтобы пережить бедствие. Космос кинул козырную карту — и бац! — все ставки биты. Конечно, это случается, и это один из резонов полагать случайность столь сильно влияющей на эволюцию.
   Но есть также другие резоны. Например, новые признаки, которым естественный отбор выносит приговор, также порождаются случайным образом. Но ни одна из случайностей в естественном отборе не может затмить его основную особенность: главным критерием отбора является приспособленность. Да, карты будут перетасованы и разложены заново, и контекст эволюции изменится. Признак, который адаптивен сегодня, может быть не адаптивен завтра. И поэтому естественный отбор часто выявляет и исправляет устаревшие признаки. Это продолжающееся приспособление к текущим обстоятельствам может дать организму конкретный, сработанный на скорую руку признак. По этой причине у людей наблюдаются архаизмы: если бы вы создавали ходячий организм с нуля, а не путём адаптации бывшего обитателя дерева, вы бы никогда не создали таких плохих ретроградов. Однако, изменения обстоятельств типичны и достаточно постепенны для эволюции, чтобы держать шаг, (даже если ему приходится переходить в рысь иной раз, когда процедура отбора становится суровой), однако она часто делает это весьма неизобретательно.
   Тем не менее, служащее ей ориентиром определение "удачной конструкции" остаётся неизменным. Тысячи и тысячи генов, которые влияют на человеческое поведение, а это гены, которые строят мозг и управляют гормонами и нейротрансмиттерами, формируя таким образом "ментальные органы", имеются в геноме не случайно, но именно потому, что они способствовали передаче этих генов следующему поколению у наших предков. Если теория естественного отбора правильна, то она должна совершенно внятно описывать всё, относящееся к человеческому мышлению в своих терминах. Основные способы восприятия друг друга, мыслей друг о друге, общения друг с другом — всё это находится при нас благодаря вкладу всего этого в генетическую приспособленность.

Половая жизнь Дарвина

   Ни один поведенческий акт не влияет на передачу генов непосредственнее секса. И никакие проявления человеческой психики не являются более тесно связанными с эволюцией, чем те состояния души, которые ведут к сексу: грубая похоть, мечтательная влюбленность, крепкая любовь и так далее — основа той атмосферы, в которых люди во всем мире, включая Чарльза Дарвина, достигают зрелости.
   Когда Дарвин покинул Англию, ему было 22 года, и как нетрудно предположить, его переполняли гормоны, которым собственно и положено переполнять молодых людей.
   Он был любезен с парой местных девушек, особенно — с хорошенькой, популярной и очень кокетливой Фанни Оуэн. Однажды он дал ей выстрелить из охотничьего ружья, и она выглядела очень очаровательно, притворяясь, что отдача не ударила ей в плечо (о чём он, бывало вспоминал десятки лет спустя с явной нежностью). Из Кембриджа он продолжал с ней робкий эпистолярный флирт, но неясно, дошёл ли это флирт хотя бы до поцелуя.
   Пока Дарвин был в Кембридже, проститутки были доступны, не говоря уж о подворачивающихся девушках низших классов, которые могли предложиться за более гибкую плату. Но университетские надзиратели шныряли по улицам около кампуса, готовые арестовать женщин, которых можно было заподозрить в уличной проституции. Брат предупредил Дарвина, чтобы его никогда не видели с девушками. Ближе всего к запретному полу (насколько известно) он подошёл тогда, когда послал деньги другу, которого выгнали из школы за зачатие незаконного ребёнка.
   Вполне не исключено, что Дарвин покинул берега Англии, будучи девственником. А последующие пять лет, проведённые в основном на корабле в 90 футов с шестью десятками мужчин, давали немного возможностей изменить этот статус, по крайней мере в ортодоксальном смысле. По понятным причинам секс не стал вполне доступным и по возвращении — ведь это была викторианская Англия.
   В Лондоне (где он обычно жил) Дарвину могли быть доступны проститутки; секс же с респектабельной женщиной, женщиной одного с Дарвином класса был труднодостижим, если не сказать — невозможен, если не рассматривать таких крайних мер, как женитьба. Пропасть между этими двумя формами секса — один из самых знаменитых элементов викторианской сексуальной морали — дихотомия (противопоставление) «мадонна-шлюха». Имелось два сорта женщин: один, на котором холостяк мог бы позже жениться, и другой, с которым можно сейчас развлекаться; сорт, достойный любви и сорт, удовлетворяющий только похоть. Вторая моральная позиция, обычно приписываемая викторианскому веку — это двойной сексуальный стандарт. Хотя это приписывание уводит с правильного пути, т. к. викторианские моралисты сильно сковывали половое поведение как мужчин, так и женщин, но правда то, что сексуальная несдержанность викторианских мужчин вызывала меньшие протесты, чем таковая женщин.
   Правда и то, что это различие было сильно связано с дихотомией «мадонна-шлюха». Величайшим наказанием, ждущим викторианскую женщину, пустившуюся в сексуальные приключения, было неисправимое отнесение её ко второй части дихотомии, что сильно ограничило бы её выбор возможных мужей.
   Сейчас как-то принято отрицать и насмехаться над всеми аспектами викторианской морали. Отбрасывать их правильно, но насмехаться над ними — значит переоценивать наши собственные достижения в области морали. Факты таковы, что многие мужчины до сих пор открыто говорят о «шлюхах» и их правильном использовании — они великолепны для развлечения, но не для женитьбы. И даже высокообразованные либеральные мужчины мечтают действовать в такой манере, или хотя бы говорить. Женщины иногда жалуются на выглядящих просвещёнными мужчин, которые одаривают их уважительным вниманием лишь до секса, но после одной или двух интимных встреч более никогда не появляются, словно этот ранний секс превратил женщину в парию.
   Описанный двойной стандарт, хотя и пошёл на убыль в этом веке, всё ещё достаточно силён, чтобы вызывать жалобы на него женщин. Понимание викторианского сексуального климата может приблизить нас к пониманию сексуального климата в наши дни. Рассудочное обоснование викторианской сексуальной морали было ясным: мужчины и женщины наследственно различны, особенно по части полового влечения. Даже викторианцы, которые отгораживались от мужского флирта, подчеркивали это различие. Доктор Эктон писал: "Должен сказать, что большинство женщин (к счастью для них) не очень обеспокоены сексуальными чувствами разного рода. То, что для мужчин привычно, то для женщин исключительно. Также должен справедливости ради признать, что данные по разводам говорят о существовании лишь небольшого количества женщин, чьи сексуальные желания превосходят те, что обычны у мужчин. "Такая нимфомания" считается "формой сумасшествия". Всё-таки не может быть сомнения в том, что сексуальное чувство у женщины большую часть времени пребывает в бездействии, и даже когда оно возникает (а во многих случаях может не возникнуть никогда), то оно очень скромно в сравнению с тем, какое бывает у мужчины".
   Одна из проблем, как пишет д-р Эктон, состоит в том, что многих молодых людей сбивает с пути праведного вид "распущенной или, по крайней мере, низкой и вульгарной женщины". Они вступают в брак с преувеличенными понятиями о его сексуальном содержании. Они не понимают того, что "лучшие матери, жены или домоправительницы знают мало или ничего о сексуальных шалостях". Любовь к дому, детям и домашним обязанностям — это единственные страсти, которые они испытывают.
   Некоторые женщины, считающие себя превосходными жёнами и матерями, могут придерживаться другого мнения. И у них могут быть веские основания для него. Тем не менее, идея о том, что имеются некоторые различия между типичными мужскими и женскими сексуальными аппетитами, и что мужской аппетит менее разборчив, вполне укладывается в новую дарвинистскую парадигму.
   Впрочем, эта идея поддерживается с самых разных сторон. Популярный ещё недавно постулат, что мужчины и женщины в основном идентичны по природе, похоже имеет всё меньше и меньше защитников. Он больше не является основной доктриной феминизма. Все школы феминизма, и "феминистки различий", и «принципиальные», сейчас соглашаются с тем, что мужчины и женщины глубоко различны. Но слово «глубоко» слишком многозначно; они часто расходятся в конкретной интерпретации этого понятия, и многие, скорее всего не станут произносить слово «гены» в этом контексте.
   А если они это и произнесут, то скорее всего останутся дезориентированными, хотя и убежденными, что ранняя феминистская доктрина врождённой сексуальной симметрии была неправильной (и что она могла в некоторых случаях повредить женщинам), но все-таки не решатся честно использовать альтернативную.
   Если бы новый дарвинистский взгляд на сексуальность не сделал ничего более подтверждения обычной народной мудрости, что, дескать мужчины — это просто похотливая часть человечества, то в нём будет мало толку. На самом деле он проливает свет не просто на такие животные импульсы, как похоть, но и на более тонкие контуры бессознательного. "Сексуальная психология" для эволюционного психолога включает всё — от подростковых колебаний самооценки до эстетических суждений, которые мужчины и женщины делают друг о друге, и следовательно, моральных суждений, которые они делают о других людях своего пола.
   Хорошими примерами являются дихотомия «мадонна-шлюха» и сексуальный двойной стандарт. Сейчас ясно, что оба они имеют корни в человеческой природе — в ментальных механизмах, которые люди используют, чтобы оценивать друг друга. Но здесь нужно сделать пару важных оговорок.
   Первая: если что-либо является продуктом естественного отбора — это не значит, что это непреодолимо: почти любое проявление человеческой природы может быть скорректировано, будучи помещено в соответствующую обстановку, хотя требуемая особенность обстановки будет в некоторых случаях сильнодействующим запретом.
   Вторая: если мы говорим, что что-то «естественно», мы не имеем в виду, что это обязательно хорошо. Нет смысла принимать «ценности» естественного отбора как наши собственные.
   Но если мы преследуем цели, которые противоречат таковым естественного отбора, мы должны знать, против чего мы выступаем. Если мы хотим скорректировать некоторые возмутительные разделы наших моральных императивов, Дарвин поможет узнать, откуда они взялись. Собственно, откуда они взялись, понятно: в основе своей они — человеческая природа, хотя в это трудно бывает поверить, настолько сильно природа может преломляться конкретикой обстоятельств и культурной традицией, сквозь которые она проглядывает.
   Нет, не существует "гена двойного стандарта". Однако чтобы понять двойной стандарт, мы должны понимать наши гены и как они влияют на наши мысли. Мы должны понимать процесс, который выбрал эти гены и странные критерии, которыми он руководствовался. В следующих нескольких главах мы исследуем этот процесс, и то, как он сформировал сексуальную психологию. Затем, укрепив таким образом свои позиции, мы возвратимся к викторианской морали и к психике самого Дарвина, а также к психике женщины, на которой он женился.
   Всё это позволит нам увидеть нашу современную ситуацию — ухаживание и женитьбу в конце ХХ века — с ясностью, доселе неизвестной.

Глава 2. Самцы и самки

   У разнообразных классов царства животных — млекопитающих, птиц, рептилий, рыб, насекомых, и даже ракообразных, различия между полами подчиняются практически одним и тем же законам — мужские особи в большинстве случаев «ухажёры»…
"Происхождение человека" (1871)

   Дарвин был не во всём прав насчёт разницы между полами.
   Он был прав, говоря, что самцы — «ухажёры». Его толкование базовых характеров двух полов находит своих сторонников и в наши дни. "Женская особь, за редким исключением, проявляет меньшую инициативу, чем мужская… Она «скромна» и часто может длительное время «избегать» внимания мужских особей".
   Всякий, кто наблюдал за повадками животных, сможет вспомнить подобные примеры. Некоторая привередливость выбора со стороны женских особей представляются таким же общим правилом, как и инициативность мужских особей".
   Дарвин также был прав насчёт асимметрии интереса. Он отмечал, что самочья сдержанность заставляла мужские особи соревноваться между собой за её ограниченные репродуктивные возможности. Из этого понятно, почему мужские особи часто имеют «встроенное» оружие: рога оленей, роговидные челюсти у рогачей, свирепые клыки у шимпанзе. Мужские особи, которые не были врождённо экипированы для поединков с другими мужскими особями, лишались возможности участвовать в спаривании, и их черты исчезали в ходе естественного отбора.
   Дарвин также отмечал, что предпочтения женских особей накладывают значительный отпечаток на их избранников. Если они выбирают самцов определённого типа, то признаки этих самцов начинают преобладать. В ответ на это появляются украшения у многих видов мужских особей. Примером может быть надувной горловой мешочек ящерицы (ярко окрашенный в брачный сезон), большой и нескладный хвост павлина, оленьи рога, которые намного более ветвисты, чем требуется для поединка. Украшения остались в процессе эволюции не потому, что они помогают повседневному выживанию (и бывает, даже усложняют его), но потому, что они помогают очаровывать самок. А это перевешивает привносимые ими повседневные помехи. Насколько отвечает генетическим интересам самок их склонность соблазняться такими вещами — это отдельный вопрос, который является предметом изощрённых разногласий между учёными-биологами.
   Оба эти варианта естественного отбора, соперничество самцов и придирчивость самок, Дарвин назвал половым отбором. Его идеи вполне заслуженно получили широкое признание. Половой отбор — это только одна из возможных интерпретаций его главной теории. Она объясняет кажущиеся исключения из главной теории (например, кричащие цвета, которые как бы говорят хищникам "убей меня"). Эта интерпретация не только существовала долгое время, но и была довольно широко распространена.
   Но Дарвин ошибался насчет эволюционной причины сдержанности самок и инициативности самцов. Различия в их заинтересованности, как он заметил, создают соревнование между самцами за драгоценные репродуктивные возможности. Однако он не рассматривал вопрос о том, что создает этот неравный интерес. Его попытка позднее объяснить данный феномен не увенчалась успехом.
   Но справедливости ради нужно отметить, что многие поколения биологов также не преуспели в этом вопросе. Теперь, когда существует общепринятое мнение по этой научной проблеме, длительные неудачи в поиске его выглядят странными. Это очень простое решение. В данной ситуации половые признаки, типичные для многих индивидов, объясняются с точки зрения естественного отбора. Такой подход стал действительно влиятельным только в течение последних трех десятков лет. В принципе его возникновение было возможно и 100 лет назад, настолько отчетливо это следует из дарвинистского взгляда на жизнь.

Играем в Бога

   Первый шаг к пониманию базисного дисбаланса полов — это гипотетическое допущение роли, которую естественный отбор играет в формировании видов. Возьмём, к примеру наш вид. Представьте, что вы ответственны за установку в мозг человеческих или пра-человеческих существ правил поведения, которым они будут следовать всю свою жизнь; цель игры будет в максимизации количества генетических потомков у каждой персоны. Немного упрощая: вы должны заставить каждого человека вести себя так, чтобы он или она хотели бы иметь как можно больше потомства, а эти потомки в свою очередь, имели бы потомства ещё больше.
   Очевидно, что естественный отбор не действует столь буквально. Он не проектирует организмы сознательно. Он ничего не делает намеренно — он слепо сохраняет наследственные черты, способствующие улучшению выживания и воспроизводства. "Тем не менее, естественный отбор работает так, как если бы это было сознательное проектирование организмов; поэтому представлять себя ответственным за проектирование человеческого организма — это допустимый способ выяснения, какие тенденции вложены эволюцией в людей и других животных. Вообще, это удачное решение эволюционных биологов: наблюдая признак — ментальный или иной — выяснять, на что (если есть на что), на какой стимул он является ответом. Впрочем, новая дарвинистская парадигма полагает, что ведущая тенденция естественного отбора сложнее, чем "выживание и репродукция". Но этот нюанс не будет важен до седьмой части книги.
   Осознав себя в роли режиссёра эволюции и пытаясь увеличить генетическую наследственность, вы быстро выясняете, что эта цель предполагает разные роли для мужчин и женщин. Мужчины могут воспроизводиться сотни раз в год, при условии, что они склонят к этому достаточное количество женщин, а также если не существует никаких запретов против полигамии (коих, разумеется, не могло быть в обстановке, в которой происходила большая часть эволюции). Женщины, с другой стороны, не могут воспроизводиться больше раза в год. Асимметрия связана частично с высокой ценой яйцеклетки; у всех видов она крупнее, а их самих меньше, чем крошечных и производимых в огромных масштабах спермиев. Это кстати, официальное биологическое определение женской особи — существа с большими половыми клетками. Но асимметрия усилена особенностями репродукции млекопитающих — длительное развитие от яйцеклетки до организма происходит внутри самки, и она не может поддерживать одновременно несколько проектов.
   Поэтому у женщины имеется несколько эволюционных доводов в пользу практикования (до определённого момента) связей более чем с одним мужчиной (например, первый мужчина мог быть бесплоден), но после этого момента продолжение сексуальных поисков "не стоит свеч". Лучше немного отдохнуть или добыть что-нибудь поесть. Для мужчины, если только он не на грани голодного обморока, такая ситуация никогда не возникает. Каждая новая партнёрша (как считает Дарвин) даёт вполне реальный шанс передать больше генов следующему поколению — намного более ценная перспектива, чем возможность поесть. Как это лаконично выразили эволюционные психологи Мартин Дали и Марго Вильсон, для самцов "всегда открыта возможность достичь большего".
   Для самок тоже есть возможность достичь большего, но только в смысле качества, а не количества. Рождение ребёнка влечёт большие затраты времени, не говоря уж об энергии, поэтому природа установила верхний предел на осуществимое количество таких предприятий. Поэтому каждый ребёнок, с точки зрения женских генов, это исключительно ценный генетический аппарат. Его способность выжить и далее произвести на свет собственные юные генетические аппараты — необходимость для млекопитающих. Значит, у женщины есть эволюционные доводы придирчиво относиться к мужчине, намеревающемуся помочь ей в создании упомянутого генетического аппарата. Она должна оценить домогающегося её партнёра перед тем, как разрешить ему внести свой вклад, спрашивая себя, что он принесёт в эту конструкцию. Из этого вопроса вытекает целый набор подвопросов, которые, (а у нашего вида — особенно), гораздо многочисленнее и сложнее, чем вы возможно догадываетесь.
   Прежде чем заняться этими вопросами, необходимо сделать несколько замечаний. Одно из них состоит в том, что женщине не нужно задаваться ими буквально, или даже просто осознавать их. Существенная часть истории нашего вида происходила до того, как наши предки поумнели до такой степени, чтобы о чём-то спрашивать. И даже в относительно недалёком прошлом, когда уже был язык и самосознание, не было необходимости каждой эволюционировавшей поведенческой тенденции подпадать под контроль сознания. Вообще, иногда это решительно не в наших генетических интересах — осознавать, что конкретно мы делаем и зачем.
   (Как Фрейд, который настаивал на чём-то, хотя (как бы сказали некоторые эволюционные психологи), не знал точно, на чём). В случае полового влечения, уже даже повседневный опыт подсказывает, что естественный отбор распространяет своё влияние через эмоциональные краны, которые открывают и закрывают такие ощущения, как робкое влечение, горячая любовь и полуобморочная страсть.
   Обычно женщина, оценивая мужчину, не раздумывает рационально — дескать, "он выглядит достойным вкладчиком в мою генетическую наследственность". Она просто воспринимает его образ и чувствует (или нет) к нему влечение. Весь мыслительный процесс произошёл несознательно, метафорически — с помощью естественного отбора.[4] Гены, обеспечивающие влечение (что означает хорошую с точки зрения её предков наследственность), процветают, а те гены, которые обеспечивали менее продуктивное влечение — увы, нет.
   Понимание подсознательности природных генетических механизмов — первый шаг к пониманию того, что все мы — во многих сферах, и не только половой, — куклы, и лучшее, что мы можем сделать для обретения хотя бы какой-то свободы — это попытаться понять логику кукловода. Полный обзор его логики займет некоторое время, но я не думаю что испорчу удовольствие от «детектива», сказав прямо сейчас, что кукловод, похоже, имеет нулевое желание сделать кукол счастливыми.
   Есть ещё один пункт, который надо осознать перед нашими размышлениями о том, как естественный отбор «решил» сформировать сексуальные предпочтения женщин и мужчин. Нужно осознать, что естественный отбор — не ясновидец. Эволюцией управляет среда, в которой она происходит, а окружающие условия непостоянны. Естественный отбор не мог, например предвидеть, что когда-нибудь люди начнут использовать контрацепцию, и что их страсти приведут их к требующим времени и энергии половым отношениям, которые однако будут гарантированно бесплодными; или что появятся видеомагнитофоны, которые откроют возможность сладострастным мужчинам без усилий проводить свободное время за их просмотром вместо стремления к реальной, живой женщине, которая только и может передать их гены следующему поколению.
   Это не означает, что есть что-то неправильное в непроизводительном сексуальном отдыхе. Только из-за того, что естественный отбор создал нас, мы не должны рабски следовать исключительно его программе (иначе мы должны делать назло — за весь нелепый багаж, которым он нас нагрузил). Дело в том, говорить о человеческой психике как устройстве, должном лишь наращивать свою приспособленность, свою генетическую наследственность, неправильно. Теория естественного отбора напротив, гласит, что человеческая психика была создана для увеличения адаптивности человека к среде, в которой он развивается.
   Такая окружающая среда известна как СЭА — среда эволюционной адаптации. Или (если выражаться менее замысловато), наследственная, родовая, древняя среда обитания. В этой книге родовая среда обитания останется на заднем плане. Временами, прикидывая, является ли психическая черта эволюционной адаптацией, я буду задаваться вопросом — отвечает ли она генетическим интересам её носителя? Например, отвечает ли неразборчивая похоть генетическим интересам мужчин? Но это просто заметки.
   Правильно поставленный вопрос нашего рассмотрения — это всегда вопрос о том, отвечает ли признак генетическим интересам кого-либо в СЭА, а не в современной Америке, Викторианской Англии или где-либо ещё. Только те признаки, которые за них ответственные гены поддерживали из поколения в поколение в нашей родовой среде обитания, должны, (по крайней мере — в теории), быть частью человеческой природы и в наши дни.
   Каким было родовое окружение? Наиболее близкие примеры охотничье-собирательского общества в 20 веке — это такие, как Кун Сан в Калахарской пустыне в Африке, эскимосские общества арктического региона, или Аче в Парагвае. Неудобно то, что охотничье-собирательские общества очень различны между собой, затрудняя обобщения о человеческой эволюции на их основе. Это разнообразие напоминает, что идея единственного СЭА — по сути дела фикция, искусственное построение; наше родовое социальное окружение без сомнения сильно менялось в процессе человеческой эволюции.
   Тем не менее, существуют повторяющиеся особенности в современных охотничье-собирательских обществах, и предполагается, что некоторые черты, возможно остались практически теми же самыми в течение большей части эволюции человеческого мозга. Например, люди состояли в близком родстве, вырастали в маленьких деревнях, где все друг друга знали и где чужеземцы появлялись очень редко. Люди состояли в браке, моногамно или полигамно, и женщины обычно выходили замуж при наступлении детородного возраста.
   В любом случае, это надёжная ставка — каким бы ни было родовое окружение, оно не было похоже на окружение, в котором мы находимся сейчас. Мы не предназначались для того, чтобы стоять на переполненных платформах метро, или жить на окраинах по соседству с людьми, с которыми мы никогда не разговаривали, и не для того, чтобы наниматься на работу и быть уволенными, и не для того, чтобы смотреть вечерние новости. Несоответствие условий, для которых мы были предназначены, тем, в которых мы живём, — это возможно ответ на причины многих психопатологий, как и других, менее драматических отклонений. (И похожим образом важность бессознательной мотивации отмечена в наблюдениях Фрейда, за которые ему спасибо; это центральный момент в его "Цивилизации и её проблемах").
   Чтобы выяснить, что же женщины были склонны выискивать в мужчинах (и наоборот), нам нужно более тщательно обдумать наше родовое социальное окружение. И, как мы увидим, продумывание вопроса о родовом окружении также помогает объяснить, почему женщины нашего вида сексуально менее сдержаны, чем самки многих других видов. Самая важная мысль этой главы состоит в том, что каким бы ни был уровень сдержанности самок нашего вида, он выше уровня сдержанности самцов, а конкретное окружение не очень много значит.
   Эта мысль вытекает только из того, что конкретная самка может в течение жизни иметь намного меньше потомков, чем конкретный самец. И так было практически всегда — до того, как наши предки стали людьми, приматами, млекопитающими, сколь угодно глубоко в прошлое эволюции нашего мозга, вплоть до мозга рептилий. Самки змей могут быть не очень умными, но они достаточно умны, чтобы чувствовать, что существуют некоторые самцы, спаривание с которыми — не есть хорошая идея.
   Просчёт Дарвина состоял в том, что он не увидел, каким глубоко драгоценным предметом являются самки. Он видел, что скромность сделала их драгоценными, но не понял, что они были изначально драгоценны, благодаря судьбе, их биологической роли в репродукции — как следствию низкого темпа женской репродуктивности. Естественный отбор это «увидел» или, если угодно — «видел» это. И женская скромность — результат этого неявного понимания.

Рассвет понимания

   Первый отчетливый шаг к пониманию человека в рамках этой логики был сделан в 1948 году британским генетиком А.Дж. Бейтманом (A.J. Bateman). Бейтман исследовал дрозофил, наблюдая их брачные игры. Он поместил 5 самок и 5 самцов в камеру, дал им возможность следовать "зову сердец", и затем, изучая признаки следующего поколения, выяснял, какие отпрыски принадлежат каким родителям. И увидел ясную закономерность. Все самки имели практически одинаковое число отпрысков безотносительно количеству самцов, с которыми они скрещивались — с одним, двумя или тремя; самцовые же признаки различались по следующему правилу: чем больше самок ты оплодотворяешь, тем больше у тебя потомков. Бейтман увидел суть — естественный отбор инспирирует неразборчивую инициативность самцов и привередливую пассивность самок.
   Вывод Бейтмана долго не был оценён по достоинству. Потребовалось почти три десятилетия и усилия несколько эволюционных биологов, чтобы придать ему качества, которых ему так недоставало, — полную и строгую разработку с одной стороны, и публичность — с другой.
   Первую часть — строгость — принесли ему два биолога, которые являются хорошими примерами того, какими ошибочными бывают стереотипы о дарвинизме. В 1970-х противники социобиологии часто обвиняли её адептов в скрытом реакционизме, расизме, фашизме и т. п. Трудно представить двух людей, менее уязвимых для таких обвинений, чем Джордж Вильямс и Роберт Триверс, и трудно назвать кого-нибудь, кто сделал больше, чем они, для закладки основ новой парадигмы.
   Вильямс, заслуженный профессор в отставке университета штата Нью-Йорк, приложил много усилий для рассеивания следов социального дарвинизма, подразумевающего, что естественный отбор — это процесс так или иначе предусматривающий подчинение или соперничество. Многие биологи разделяли его взгляд, и подчёркивали, что нельзя извлекать наши моральные ценности из «ценностей» отбора. Но Вильямс на этом не остановился. Он говорил, что естественный отбор — это «зловещий» процесс, так велики боль и смерть, которые он сеет вокруг, и так глубок эгоизм, который он порождает.
   В то время, когда эта новая парадигма ещё формировалась, Триверс был не имеющим постоянной должности профессором Гарвардского Университета (теперь работает в Университете Рутгерса). Он был менее Вильямса склонен к моральной философии. Но он демонстрирует впечатляющую несостоятельность ценностей правого политического толка, ассоциирующихся с социальным дарвинизмом. Он с гордостью говорит о своей дружбе с поздним лидером Черной Пантеры — Х. Ньютоном (с которым он писал однажды в соавторстве статью про человеческую философию). Он отгораживается от предубеждений против судебной системы, и видит консервативные происки там, где многие люди их не видят.
   В 1966 году Вильямс опубликовал свою революционную работу — "Адаптация и естественный отбор: критика современных эволюционных размышлений". Постепенно эта книга завоевала головокружительный авторитет в своей области. Это был базовый текст для биологов, которые размышляют о социальном поведении, включая человеческое, в свете нового дарвинизма. Книга Вильямса устранила путаницу, от которой долго страдало учение о социальном поведении, и заложила фундаментальные принципы, на которых можно было бы строить всю систему взглядов на вопросы дружбы и половых отношений. И в том и в другом Триверс был бы эффективен в построении системы взглядов.
   Вильямс развил и углубил логику статьи Бейтмана 1948 года. Он подверг сомнению положение о противоречии мужских и женских генетических интересов в терминах теории «жертвы», необходимой для репродукции. Для самца млекопитающего необходимая жертва близка к нулю. Его "существенная роль может ограничиваться копуляцией, что требует незначительных затрат энергии и материалов с его стороны, и только мгновенное упущение из внимания вопросов, касающихся его лично — безопасности и благополучия". За небольшую цену самцы могут иметь большую прибыль в "валюте естественного отбора", питая "агрессивное и немедленное желание совокупляться с таким количеством самок, с каким это возможно". С другой стороны, для самки "копуляция может означать обязательство длительного несения ноши, как в механическом, так и в психологическом смысле, и её многократно возросшую подверженность стрессам и опасностям". Поэтому она генетически заинтересована "нести издержки репродукции" только тогда, когда обстоятельства выглядят благоприятными.
   И одно из самых важных обстоятельств — поскольку "высокоприспособленные самцы, как правило имеют высокоприспособленных отпрысков", то "в интересах самки — иметь возможность использовать самого приспособленного самца из доступных". Поэтому ухаживание — это "реклама приспособленности самца". И так же как "в его интересах выглядеть более приспособленным, чем он есть", в интересах самки — распознать фальшивую рекламу. Поэтому естественный отбор создаёт "искусное умение подавать себя у самцов и столь же хорошо развитое противодействие этому умению и придирчивость среди самок". Другими словами, самцы стараются быть хвастунами.
   Несколькими годами позже Триверс использовал идеи Бейтмана и Вильямса, чтобы создать ясно выраженную теорию, которая с тех пор проливает свет на психологию мужчин и женщин. Триверс начал с замены понятия Вильямса «жертва» — «вкладом» (инвестицией). Разница может показаться незначительной, но нюансы могут сорвать интеллектуальную лавину, и этот процесс пошёл. Слово «вклад», связанное с экономикой, пришло с готовым аналитическим окружением.
   В популярной теперь работе, которая была опубликована в 1972 году, Триверс формально определил "родительский вклад" как "любой вклад родителя в данного потомка, который увеличивает шансы выживания последнего (и следовательно, его репродуктивный успех), ценою снижения возможностей родителей вкладывать в других потомков" Родительский вклад включает в себя время и энергию, требующиеся для произведения яйцеклетки или спермы, совершение оплодотворения, беременность и вынашивание плода, и выращивание отпрыска. Очевидно, самки делают в целом больший вклад до рождения, и как правило, эта диспропорция сохраняется и после рождения (хотя это менее очевидно).
   Триверс предположил, что, измеряя дисбаланс вклада между матерью и отцом у разных видов, мы лучше поймём многие вещи — например, величину инициативности самца и скромности самки, интенсивность полового отбора и многие тонкие аспекты ухаживания и родительства, верности и неверности. Триверс увидел, что у нашего вида дисбаланс вклада не такой жёсткий, как у многих других. И он правильно заподозрил (что мы увидим в следующей главе), что это есть результат психической сложности. Наконец, с работой Триверса "Родительский вклад и половой отбор" цветок расцвёл; простое расширение теории Дарвина — такое простое, что Дарвин ухватил бы его в минуту — мелькнуло в 1948, было ясно выражено в 1966-м, и теперь, в 1972-м, полностью оформилось.
   Тем не менее, концепции родительского вклада недоставало одной вещи — публичности. Её обеспечили книги Уилсона «Социобиология» (1975) и Ричарда Докинза "Эгоистичный ген" (1976), которые дали работе Триверса большую и разнообразную аудиторию, давая основания психологам и антропологам думать о человеческой сексуальности с позиций современного дарвинизма. Возникшие в результате взгляды, скорее всего, будут накапливаться долгое время.

Проверка теории

   Блеск иных теорий бывает обманчив как блеск нового медного гроша. Даже удивительно элегантные теории, наподобие теории родительского вклада, и вроде бы способные объяснить многое с помощью малого, часто оказываются бесполезными. Есть толика справедливости в упрёках (креационистов и проч.), что некоторые теории об эволюции животных "просто истории" — правдоподобные, но не более того. Но отделить просто правдоподобные теории от неопровержимых вполне возможно. В некоторых науках проверка теорий настолько прямая, что говоря о доказанных теориях, мы лишь слегка эту доказанность преувеличиваем (хотя преувеличение, в строгом смысле слова имеет место всегда).
   В других — подтверждение непрямое: длительный, постепенный процесс, посредством которого сомнительные идеи достигают порога или истинности, или ложности. Наука, изучающая эволюционные корни человеческой природы относится ко второму случаю. По каждой теории мы задаем серии вопросов, ответы на которые укрепляют или веру, или сомнения или противоречия.
   Закономерен вопрос к теории родительского вклада — действительно ли поведение человека подчиняется ей хотя бы в основных принципах? Являются ли женщины более разборчивыми в половых партнёрах, чем мужчины? (не путать с вопросом, к которому мы вернёмся — какой пол выбирает партнёра по браку). Конечно, есть множество народных мудростей, предлагающих много вариантов ответа. Более конкретный факт — проституция, секс с кем-то, кого ты не знаешь и не хочешь знать. Это сервис, к которому прибегают почти исключительно мужчины, как сейчас, так и в викторианской Англии. Аналогично вся виртуальная порнография, которая большей частью основана на визуальной стимуляции — фотографии, фильмы, неизвестные люди, лишённая чувства страсть — потребляется мужчинами. Большую чем у женщин склонность мужчин к случайному, анонимному сексу показали самые разные исследования. В одном таком эксперименте три четверти мужчин, атакованные незнакомыми им женщинами в университетском городке, согласились иметь с ними секс, в то время как ни одна из женщин, к которой подошел незнакомый мужчина, не согласилась.
   Скептики обычно возражают, что эти доказательства, полученные в западном обществе, отвечают только извращённым ценностям. Это возражение полагалось правдоподобным до 1979 года, когда Дональд Симонс опубликовал "Теорию человеческой сексуальности", первое полное антропологическое исследование человеческого сексуального поведения с новых дарвинистских позиций. Основываясь на культурах Востока и Запада, индустриальных и дописьменных, Симонс продемонстрировал широчайшую применимость теории родительского вклада — женщины более стремятся попривередничать в сексуальных партнерах; мужчины — менее разборчивы и находят ужасно привлекательной идеей секс с широко-разнообразными партнершами.
   Одна из культур, которую обсуждал Симонс, настолько далека от западного влияния, насколько это возможно: это культура аборигенов Тробриандских островов в Меланезии. Доисторическая миграция, которая заселила эти острова, прервала контакты с миграциями, населившими Европу по крайней мере десятки тысяч лет назад, и, возможно, даже сотню тысяч лет назад. Тробриандерская древняя культура оторвалась от древней культуры Европы даже раньше, чем культура коренного населения Америки.
   И действительно, когда их посетил великий антрополог Бронислав Малиновский в 1915 году, острова оказались потрясающе далеки от течений западной мысли. Местные жители, как казалось, даже не осознавали связи между сексом и деторождением! Когда один путешествующий по морю тробриандец вернулся из своего многолетнего путешествия, и обнаружил, что у его жены появилось двое детей, Малиновский был достаточно тактичен, чтобы не намекать ему на её неверность. Но "когда я обсуждал этот вопрос с другими, намекая, что хотя бы один из его детей мог быть не его, мои собеседники просто не поняли, что я имел в виду".
   Некоторые антропологи сомневались, что тробриандцы и впрямь могли быть столь невежественны. И хотя отчет Малиновского по этому вопросу выглядит очень авторитетным, нет возможности узнать, правильно ли он понял историю. Но важно понять, что он в принципе мог быть прав. Факт открытия людьми связи между сексом и деторождением, похоже, был событием эволюции сексуальной психологии человека.
   Страсть и другие подобные чувства — это механизм естественного отбора, который заставляет нас вести себя так, как если бы мы хотели много потомков и знали, как достичь этого; и не важно, знали ли мы это или нет рассудочно. Если бы естественный отбор действовал не так, а усложнил бы вместо этого человеческий интеллект настолько, что наше стремление к адаптации было целиком сознательным и просчитанным — тогда жизнь была бы совсем другой. Жёны и мужья, например, не проводили бы время в "приключениях на стороне" с предохранением; они бы исключили или контрацепцию, или секс.
   Другой не-западный штрих тробрианской культуры — отсутствие викторианской непозволительности добрачного секса. С ранней юности и мальчики и девочки поощрялись к половым связям со многими партнерами по их вкусу. (Эта свобода обнаруживается в некоторых других доиндустриальных обществах, хотя эксперименты обычно кончаются, и переходят в брак до того, как девушка достигнет детородного возраста). Но Малиновский не оставил сомнений в том, какой пол выбирает.
   "Нет ничего иносказательного в тробрианском ухаживании. Просто и прямо спрашивается о встрече с открытым намерением сексуального удовлетворения. Если приглашение принято, удовлетворение мужского желания исключает романтическое обрамление этого события, стремление к недостижимому и мистическому. Если же ему отказано, то это не будет личной трагедией, потому что он привык с детства, что его сексуальные импульсы могут быть отвергаемы какой-либо девушкой, и он знает, что другая интрига лечит это заболевание непременно и быстро". И далее: "В ходе любой любовной аферы мужчина должен постоянно дарить маленькие подарки женщине. Односторонняя плата родственникам также очевидна. Обычай предполагает, что половая связь, даже когда имеется взаимная заинтересованность — это сервис, оказываемый женщиной мужчине".
   Конечно, действовали определенные культурные силы, увеличивающие скромность Тробрианских женщин. Хотя молодая женщина поощрялась к активной сексуальной жизни, её успехи были осуждаемы, если это происходило слишком открыто и вульгарно, по причине "малости смысла в таких настойчивых приставаниях к мужчинам для её блага".
   Есть ли доводы полагать, что эта норма является чем-либо иным, нежели опосредованным культурой отражением глубокой генетической логики? Возможно ли найти хоть одну культуру, в которой женщина с несдерживаемыми сексуальными запросами не рассматривалась бы более отклоняющейся от нормы, чем сравнительно столь же похотливый мужчина? Если нет, то не слишком ли это совпадение поразительно, если все народы независимо выработали эту практику на примерно одной и той же культурной ступени, без генетической поддержки? Или этот всемирный культурный элемент существовал полмиллиона (или больше) лет назад, когда человечество было ещё культурно единым? Это слишком долго для столь важного для вида признака, чтобы он не исчез хотя бы в одной из культур.
   Из этого примера извлекается пара важных уроков. Первый: хороший довод предполагать эволюционное объяснение какой-нибудь психической черты или механизма психического развития — её универсальность, присущесть даже культурам, различающимся настолько, насколько только культуры могут различаться.
   Второй: общая трудность объяснения таких универсалий в исключительно культурных терминах. Взгляд дарвинизма, не будучи доказанным с математической точностью, тем не менее может, по правилам науки, полагаться доказанным, так как предложенная им цепь объяснений короче альтернативной, имеет меньше сомнительных звеньев, эта теория проще, и имеет больший потенциал.
   Если мы примем даже три небольших тезиса, которые были изложены выше, а именно, что:
   1. теория естественного отбора прямо предполагает «настройку» женщин на высокую избирательность в выборе половых партнёров, а мужчин — на низкую избирательность.
   2. избирательность и соответственно — неизбирательность — наблюдается во всём мире.
   3. эту универсалию нельзя столь же просто объяснить посредством конкурирующей, чисто культурологической теории.
   Если мы примем эти вещи, и если мы играем по правилам науки, то мы будем должны поддержать утверждение дарвинизма, что и мужская вольность, и женская сдержанность, так или иначе врождённы.
   Тем не менее, неплохо бы добавить убедительности. Абсолютное доказательство не может быть возможно в науке, однако возможны различные уровни правдоподобности. В физике и химии встречаются доказательства, достоверные с вероятностью 99.99 %; в эволюционизме такое встречается крайне редко. В любом случае поднять уровень с 70 до 97 процентов всегда приятно.
   Один из путей повышения убедительности эволюционного объяснения — показать, что его логика имеет всеобщую применимость. Если женщины разборчивы в сексе потому, что им можно иметь меньше детей (чем мужчинам), благодаря большему вкладу в них, и если самки в царстве животных как правило имеют меньше потомков, чем самцы, значит в целом самки более разборчивы, чем самцы.[5] Эволюционные теории могут порождать опровергаемые прогнозы, что собственно и должно быть у хороших научных теорий. К сожалению, эволюционные биологи лишены удовольствия повторять эволюцию в своих лабораториях, контролируя некоторые её переменные, и предсказывая последствия.
   Конкретно это предположение может быть достаточно полно подтверждено. Один вид за другим демонстрирует сдержанность самок, и несдержанность самцов. Бывает, что самцы настолько недалеки в своей сексуальной избирательности, что могут преследовать не только самок, но и что-нибудь другое. Среди некоторых видов лягушек ошибочные гомосексуальные отношения настолько распространены, что самцами, обнаруживающими себя в объятиях другого самца, используется специальный "призыв освобождения", сообщающий ему, что они оба зря теряют время.
   Известно, что самцы змей проводят некоторое время с умершими самками, прежде чем перейти к живому объекту желания. Самец индюка будет жадно оказывать внимание чучелу самки индюка. Фактически имелась лишь копия головы индюшки, подвешенная в 15 дюймах над землёй, и этого было достаточно. Самец кружил вокруг головы, осуществляя ритуальные действия, и затем (вероятно уверенный, что его спектакль произвёл впечатление) поднимался в воздух и подбирался к тому месту, где должна быть задняя часть самки, которой вдруг не оказывалось на месте.[6] Самые возбуждённые самцы проявят описанный интерес даже к деревянной голове, а некоторые могут питать страсть к деревянной голове без глаз и клюва.
   Конечно, такие эксперименты подтверждают в явной форме то очевидное, что Дарвин сказал намного раньше: самцы более инициативны. Здесь возникает многократно упоминавшаяся проблема проверки эволюционных объяснений: неестественность условий, в которых были подтверждены теоретические предположения. Дарвин не создавал свой труд из ничего, просто так предположив: "Моя теория предполагает сдержанных, разборчивых самок и безумно страстных самцов", с тем, чтобы затем прогуляться и посмотреть, не найдёт ли он примеры. Наоборот, сначала он наблюдал много случаев, которые заставляли его удивлённо задумываться, какое вмешательство естественного отбора создало их. На этот вопрос нельзя было правильно ответить до середины 20-го века, пока примеров не накопилось достаточно много.
   Эта особенность дарвиновских «предположений», появляющихся после их очевидного осуществления, была объектом постоянных замечаний критиков Дарвина. Люди, сомневающиеся в теории естественного отбора, или просто оспаривающие её применение к поведению человека, жаловались на переделку прежних интерпретаций ранее существовавших результатов. Именно это часто имеется в виду, когда говорят, что эволюционные биологи проводят время, выдумывая просто истории, вместо того, чтобы объяснять всё, что они видят.
   В каком-то смысле это так. Выдумывание правдоподобных историй — это именно то, что делают эволюционные биологи. Но это само по себе не изобличающее обвинение. Власть теории, такой, как теория родительского вклада измеряется тем, как много данных она объясняет и насколько просто, безотносительно к тому, когда эти данные появились.
   Когда Коперник предположил, что Земля вращается вокруг Солнца, элегантно объяснив этим замысловатые треки движения планет на небе, было бы неуместно утверждать, что дескать, "вы мошенничаете. Вы знали об этих треках всегда". Некоторые "просто истории" откровенно лучше, чем другие, и поэтому они выигрывают. Кроме того, велик ли выбор у эволюционных биологов? Они мало что могут сделать с тем фактом, что данные о жизни животных начали накапливаться за тысячелетия до дарвинской теории. Но кое-что всё же сделать можно. Дарвиновская теория, в дополнение к псевдопредположениям, которые теория была призвана объяснить, генерирует дополнительные предположения — реальные, непроверенные прогнозы, которые могут быть использованы для дальнейшей оценки теории. (Дарвин кратко спланировал этот метод в 1838 году в двадцатидевятилетнем возрасте — более чем за 20 лет до того, как "Происхождение видов" было опубликовано. Он написал в записной книжке: "Линия аргументов, которой следует моя теория, — это установить факт как возможность для индукции, а также применить её как гипотезу для других фактов, а также посмотреть, будет ли она решать их").
   Теория родительского вклада — хороший пример. Вильямс описывал в 1966 году несколько нетипичных видов, у которых вклад самцов в потомков был примерно равен самочьему, или даже превосходил его. Если теория родительского вклада правильна, эти виды должны игнорировать привычные половые стереотипы.
   Рассмотрим тонких существ, известные как морские иглы. Здесь самец играет такую же роль, как самка кенгуру: он складывает яйца в мешок для выращивания, и включает их в кровоток. И пока самец работает нянькой, самка может начать следующий репродуктивный цикл. Это ещё не означает, что она может иметь намного больше потомства, чем он, — ей требуется некоторое время, в первую очередь для производства яиц. Тем не менее, баланс родительского вклада не сильно смещён в обычном направлении. И, как и предполагалось, самки морской иглы демонстрируют бОльшую роль в ухаживании, ища самцов и инициируя ритуал спаривания.
   Некоторые птицы, такие как плавунчик (включая два вида, известные как морской бекас), показывают аналогично нетипичное распределение родительского вклада. Самцы высиживают яйца, оставляя самок свободными для добычи "дикого овса".[7] Опять мы видим ожидаемый отход от стереотипов. Самки плавунчиков крупнее и ярче раскрашены — признак того, что половой отбор работает наоборот, если самки соперничают за самцов. Один биолог наблюдал, как самки, в классической манере самцов "ссорятся и красуются друг перед другом", в то время как самцы терпеливо высиживают яйца.
   Собственно говоря, Вильямс знал, что эти виды отклоняются от стереотипов, когда писал это в 1966 году. Но последующие исследования подтвердили его «предположения» более широко. Увеличение родительского вклада самцов оказало ожидаемые последствия у других птиц; у панамской ядовитострелой лягушки; у водяного жука, самцы которого переносят отложенные яйца на своих спинах; и у (очевидно, не зря так названных) сверчков-многожёнцев. Поэтому предположение Вильямса не встретило серьёзных проблем.

Обезьяны и мы

   Имеется ещё одна важная группа эволюционных свидетелей, имеющих отношение к различиям между мужчиной и женщиной, — это наши близкие родственники. Большие обезьяны — шимпанзе, карликовые шимпанзе (известные также как бонобо), гориллы и орангутанги, разумеется, не являются нашими предками; все они эволюционировали своими путями, и их пути отличались от нашего. Наши пути на эволюционном древе разошлись чуть более 8 миллионов лет назад (с шимпанзе и бонобо), и шестнадцати (для орангутангов). Это не так уж и давно. (Замечание: наш признанный предок австралопитек, мозг которого имел типично обезьяньи размеры, но который ходил прямо, возник между шестью и четырьмя миллионами лет назад, вскоре после отделения шимпанзе. Homo erectus — вид, размер мозга которого был посередине между нашим и обезьяньим, и который использовал его для открытия огня — сформировался около 1.5 миллионов лет назад).
   Близость к нам больших обезьян на эволюционном дереве узаконивает что-то вроде детективной игры. Возможно, хотя и вряд ли обязательно, что если признак имеется у всех них и у нас, то причина может быть в общем с ними происхождении. Другими словами, признак существовал у нашего общего шестнадцати-миллионно-летнего, протообезьяньего предка и имеется во всех наших поколениях с тех пор.
   Ну представьте, что мы нашли всех наших двоюродных-троюродных братьев, определили, что у всех у них карие глаза, и заключили, что по крайней мере один из наших пра-пра-родителей имел карие глаза. Этот вывод далёк от вывода, взятого с потолка, и имеет бОльшую достоверность, чем аналогичное заключение, сделанное по глазам только одного из двоюродных братьев.
   Многие черты являются общими для нас и больших обезьян. В отношении многих черт, таких как наличии пяти пальцев, дебаты бессмысленны — никто не сомневается в генетической заданности особенностей человеческих рук. Но генетические основания психических черт человека ещё оспариваются; к примеру, различающиеся сексуальные запросы женщин и мужчин. И вот здесь сравнение с обезьянами может быть полезным. Кроме того, стоит потратить некоторое время, чтобы познакомиться с нашими ближайшими родственниками. Кто знает, насколько много общего в нашей с ними психике благодаря нашему общему прохождению?
   Самцы орангутангов бродяги. Они одиноко бродят в поиске самок; те же склонны к постоянному местонахождению, каждая на своей личной территории. Самец может поселиться так, чтобы контролировать одну, двух или трех на этих территориях, хотя большие монополии обескураживают связанной с этим необходимостью отгонять большое число соперников. Когда миссия завершена, и резидентная самка рождает детеныша, самец исчезает. Он может вернуться через несколько лет, когда беременность будет снова возможна. До этого момента он не докучает самке знаками внимания.
   Для самца гориллы целью является стать лидером стаи, объединяющей несколько взрослых самок, их юное потомство и, может быть, несколько юных самцов. Как доминантный самец, он единственный будет иметь доступ к самкам, юные самцы обычно следят за своими манерами (хотя лидер может по мере старения и уменьшения сил делить с ними самок). С другой стороны, лидер должен противостоять любым вторгающимся самцам, каждый из которых стремиться отбить одну или больше его самок, следовательно, настроен агрессивно.
   Жизнь самца шимпанзе также полна поединков. Он борется, чтобы забраться на верх иерархии самцов, которая сложнее и изменчивее по сравнению с иерархией горилл. И опять же, доминирующий самец работает без устали, охраняя свой ранг посредством нападок, запугивания, хитрости, и первым получает права на любую самку. В период овуляции самки он усиливает прерогативу специальным криком.
   Карликовые шимпанзе, бонобо (в действительности это другой вид, не шимпанзе), наверное самые эротичные из всех приматов. Они практикуют секс в разных формах, часто никак не связанных с репродукцией. Они регулярно практикуют гомосексуальное поведение; к примеру самки нередко трутся гениталиями друг друга, что является просто способом сообщения — "давай будем друзьями". Обобщённо говоря, социосексуальное поведение бонобо отражает то же, что характерно и для обычных шимпанзе — резко выраженную иерархия самцов, от ранга в которой сильно зависит доступ к самкам.
   Сквозь большое разнообразие социальных структур этих видов, проглядывает (хотя бы в минимальной форме) главная тема этой главы — самцы демонстрируют большую озабоченность сексом, и прилагают большие усилия, чтобы получить его; самки усилий прилагают намного меньше. Это не значит, что самкам не нравится секс. Им нравится, и они могут его инициировать. Интригует то, что самки видов, наиболее близких к человеку — шимпанзе и бонобо, выглядят особенно приверженными к вольной половой жизни, в том числе и к разнообразию партнёров. И всё-таки, самки обезьян не делают того, что делают их самцы: самцы ищут секс и вверху, и внизу, рискуя жизнью и конечностями, где и как можно, сколько можно, со столькими партнёрам, сколько получится.

Выбор самки

   То, что самки обезьян сдержаннее самцов, не означает, что они не изучают активно своих возможных партнёров. Без сомнения, партнёры изучаются; самцы, доминирующие над другими, допускаются к спариванию, субмиссивные (над которыми доминируют) могут не допускаться. Это соревнование — как раз то, что Дарвин имел в виду, определяя один из двух видов полового отбора. И эти виды, также как и наш, иллюстрируют тем самым, насколько благоволит эволюция выдающимся или, напротив, не благоволит плохим самцам. Но что можно сказать по поводу другого вида полового отбора? Участвует ли сама самка в оценивании, выборе самца, который кажется более желательным вкладчиком в её проект?
   Выбор самки трудно опознать, и признаки его долговременного эффекта часто неясны. Самцы больше и сильнее самок только потому, что более крепкие самцы победили своих соперников и добились спаривания? Или, в дополнение к этому, самки предпочитали самцов покрепче, поскольку самки с этими генетически заложенными предпочтениями имели более сильных и поэтому плодородных сыновей, а многие дочери которых унаследовали вкусы бабушек?
   Несмотря на такие трудности, практически точно можно сказать, что как в том, так в и другом смысле самки выбирают у всех видов больших обезьян. Самка гориллы, например, хотя в целом ограничена сексом с одним доминантным самцом, обычно мигрирует в течение своей жизни. Когда незнакомый самец приближается к её стае, провоцируя её лидера на взаимные угрозы или даже битву, она, если сильно очаруется, может последовать за ним.
   В случае с шимпанзе дело обстоит сложнее. Доминирующий, или альфа самец, может иметь любую самку, какую захочет, но не обязательно только потому, что она сама предпочитает его; он может исключать альтернативы, пугая других самцов. Он может напугать и ее, и тогда любой отказ низкоранговому самцу может отразить лишь её страх репрессий. (Отказ как известно, может отмениться, когда альфа не смотрит).
   Но есть и совершенно другой тип спаривания у шимпанзе — постоянная личная брачная связь, которая может быть прототипом человеческого ухаживания. Самка и самец шимпанзе покидают стаю на несколько дней и даже недель. И хотя самка может быть насильственно похищена, если она отклонит приглашение, но могут быть периоды, когда она успешно отказывается, и периоды, когда она предпочитает мирно согласиться, даже если рядом находящиеся самцы могли бы любезно помочь ей в таком сопротивлении.
   Вообще, даже немирный путь допускает какой-то выбор. Самки орангутанга — хороший пример. Они часто делают самостоятельный выбор, предпочитая одних самцов другим. Но иногда они отказываются спариваться и бывают подчинены насильственно; и, насколько это слово может быть применимо не к людям, изнасилованы. Насильники, часто подростки, обычно не оплодотворяют самку.
   Предположим, что у них это происходит регулярно. Тогда самка, с чисто дарвинских позиций, должна бы предпочесть хорошего насильника, большого, сильного, сексуально агрессивного самца (принимая во внимание то, что сексуальная агрессивность варьируется отчасти по причине генетических различий) — и поэтому плодотворного. Поэтому отказ самки должен быть выбран естественным отбором как способ избежать появления сына, который будет негодным насильником (будем полагать, что это действие не наносит травм самке).
   Из этого не следует, что самка примата, несмотря на её протесты, "на самом деле хочет этого", что, как известно, любят предполагать человеческие самцы. Наоборот, чем больше орангутанг действительно хочет этого, тем меньше она будет сопротивляться, и тем менее сильно будет работать её "сдерживающее устройство". То, чего хочет естественный отбор, и то чего хочет конкретный индивид, может и не совпадать, в этом случае — полностью. Смысл просто в том, что даже когда самки не демонстрируют открытых предпочтений некоторым типажам самцов, практический итог может, тем не менее, говорить о наличии таких предпочтений. И этот выбор де-факто, может стать выбором де-юре. Это может быть адаптацией, одобренной естественным отбором именно за счёт своего фильтрующего эффекта.[8]
   В широком смысле та же самая логика может быть применена к любым видам приматов. Как только самки начали слабо сопротивляться, самка, которая сопротивляется немного больше, выявляет ценный признак. Потому что все, настроенные преодолевать защиту, будут иметь сыновей и от сильно сопротивлявшихся; то есть их будет больше, чем у менее упорных, которые будут иметь детей только от покладистых.
   (Это опять же означает, что относительная одержимость различных самцов "чего бы это им ни стоило", отражает глубокие генетические различия.) Следовательно, с чисто дарвинских позиций сдержанность становится самостоятельной ценностью безотносительно к тому, физические или вербальные средства используют самцы для достижения цели.

Животные и бессознательное

   Часто дарвинистам приписывается взгляд на секс, имеющий безупречный смысл для объяснения поведения животных, имея в виду — иных, чем человек. Люди могут снисходительно смеяться над самцом индюка, который пытается совокупиться с бледной копией головы самки, но если вы затем заметите, что многие человеческие самцы регулярно возбуждаются от двумерных изображений голых женщин, эти же люди не увидят связи. По крайней мере, мужчина всегда точно осознаёт, что он смотрит на всего лишь фотографию; его поведение может быть умилительным, но не смешным. Может быть это и так. Но если он «знает», что это фотография, почему он так возбуждается? И почему женщин так редко возбуждают до мастурбационного бешенства фотографии мужчин?
   Протесты против объединения людей и индюков под одним дарвинским правилом имеют свои основания. Да, наше поведение находится под тонким, вероятно более «сознательным» контролем, чем поведение индюка. Мужчины могут решить не возбуждаться чем-либо, или, по крайней мере, могут решить не смотреть на то, что их заведомо возбудит. Иногда они даже остаются верны этим решениям. Впрочем, индюки тоже могут демонстрировать что-то похожее на подобные «решения» (индюк, на которого охотится человек с ружьём, может решить, что сейчас не время для романтики). И это, конечно правда — сложность и тонкость альтернатив, доступная людям, не имеет конкурентов в животном царстве. Поэтому люди также характеризуются как существа, способные к долговременному планированию.
   Это всё выглядит очень логично, и в каком-то смысле это так и есть. Но это не опровергает эволюционные выводы. Для психолога может показаться очевидным, что эволюция рефлексивного, самоосознающего мозга освободит нас от базового диктата нашего эволюционного прошлого. Для эволюционного биолога, очевидным является совершенно противоположное — что человеческий мозг эволюционировал не для того, чтобы изолировать нас от правил выживания и репродукции, но для того, чтобы следовать им более эффективно, более точно. Мы произошли от видов, самцы которых силой овладевают самками; сейчас самцы нашего вида шепчут самкам разные приятные глупости, и шептания вполне могут подчиняться той же самой логике, что и насилие — логике манипулирования самкой в интересах самца, и эта форма манипулирования служит той же функции.
   Базовые выводы естественного отбора исходят из более старых, внутренних частей нашего мозга и преломляются в новых сплетениях нейронов. Эти новейшие сплетения никогда бы не возникли, если бы это не было связано с базовой линией естественного отбора.
   Конечно, много воды утекло с тех пор, когда пути наших предков разошлись с путями предков больших обезьянами, и можно себе представить изменения в эволюционном контексте, которые выделили бы нашу линию поведения из логики, которая определяет романтические интересы самцов и самок у многих видов. Не забудьте о морских коньках, морских бекасах, панамской ядовитострелой лягушке, и мормонском сверчке, с измененными половыми ролями.
   И вот пример менее радикальный, но немного более близкий к нам. Это гиббоны, другие наши обезьяньи родственники, предки которых попрощались с нашими предками около 20 миллионов лет назад. В какой-то момент эволюции гиббонов, обстоятельства начали поощрять большой родительский вклад самцов. Самцы регулярно появляются рядом и помогают заботиться о детенышах. В одном из видов гиббонов самцы даже носят детенышей, временами и не осознавая, для чего. И если уж говорить о брачной гармонии, пары гиббонов громко поют дуэтом по утрам, рекламируя свою семейную стабильность для информирования претендентов на разрушение этой идиллии.
   Наконец, самцы человека, как известно, тоже заботятся о младенцах и остаются с семьями. Возможно ли, что за последние несколько миллионов лет с нами, как и с гиббонами что-то произошло? Изменились ли сексуальные запросы мужчин и женщин до такой степени, что моногамный брак стал разумной целью?

Глава 3. Мужчины и женщины

   Сравнение социальных обычаев современного человека с большей частью дикарей, практикующих полигамию, показывает, что вероятнее всего первобытный мужчина изначально жил в маленьких общинах, имея столь много жён, сколько он мог заполучить и содержать, и которых он ревниво оберегал от других мужчин. Но возможно, он жил с несколькими жёнами один, подобно горилле…
"Происхождение человека" (1871)

   Одна из более возвышенных идей вытекает из эволюционного взгляда на людей, как на вид с парной структурой дема. В своей крайней форме это представление предполагает, что глубокая, пожизненная моногамная любовь единственно присуща биологической природе человека. Это представление не является результатом пристального изучения древних условий.
   Гипотезу парной привязанности популяризировал Десмонд Моррис в 1967 г в его книге "Голая Обезьяна". Эта книга, наряду с некоторыми другими книгами 1960-ых (к примеру, Роберт Ардрей: "Территориальный императив"), претендует на роль водораздела в истории эволюционной мысли. Найденное ими — для большинства читателей было новым открытием дарвинизма, способствовавшим очистке его от налёта позднейших политических злоупотреблений. Но это не было путём, который, в конце концов, мог начать ренессанс дарвинизма в академической среде. Проблема была проста — в них не было истины.
   Один пример проявился в ранней аргументации парной привязанности Морриса. Он пробовал объяснить, почему женщины в общем и целом верны своим партнёрам. Это действительно хороший вопрос (если, конечно, вы полагаете, что так оно и есть). В этом смысле женщин следовало бы определить в особое меньшинство животного мира. Хотя самки вообще менее распущены чем самцы, но самки многих видов далеко не скромницы, что в частности верно в отношении наших ближайших родственников — обезьян. Самки шимпанзе и бонобо время от времени уподобляются настоящим секс-машинам! В объяснении того, как женщины могли стать столь добродетельными, Моррис сослался на половое разделение труда в ранней экономике охотников-собирателей. Он писал: "Для начала мужчины должны быть уверены, что их женщины не намеревались изменять им, когда они оставляли их одних, уходя на охоту. Поэтому у женщин должна развиться парная привязанность".
   Постойте-ка! Было ли в репродуктивных интересах мужчин укрепление женской верности? Как естественный отбор стимулировал мужчин, производя необходимые изменения в женщинах? Моррис более не возвращался к объяснению того, как именно естественный отбор мог совершить этот благородный подвиг. Но было бы несправедливо укорять Морриса — он был жертвой своего времени.
   Непредвзятое, целенаправленное размышление порождало какое-то беспокойство. Книги Морриса и Ардрей создают впечатление, что естественный отбор заглядывает в будущее, решает, что нужно сделать для блага вида, и делает необходимые шаги. Но естественный отбор так не действует. Он не глядит вперед, и не пытается делать добро «вообще». Каждый отдельный, крошечный, вслепую сделанный шаг или событие, имеет смысл в непосредственных рамках генетического преимущества. Или не имеет. И если не имеет, то вы вряд ли смогли бы читать об этом миллион лет спустя. Это было ключевое сообщение книги Джорджа Вильямса (1966), сообщение, которое лишь сформировалось тогда, когда книга Морриса увидела свет.
   Вильямс предложил хороший принцип для эволюционного анализа — он подчеркнул, что при рассмотрении нужно сосредоточиться на судьбе рассматриваемого гена. Если женский "ген верности" (или неверности) формирует её поведение так, что его самокопирование в будущие поколения облегчается и расширяется, то этот ген будет по определению процветать. С генами ли законного мужа комбинируется этот ген в процессе репродукции, с генами ли почтальона — само по себе к делу не относится. Естественный отбор заинтересован лишь в том, чтобы этот носитель генов был столь же хорош, как и следующий. (Конечно, когда мы говорим о генах чего-либо — верности, неверности, альтруизма, жестокости — мы для наглядности упрощаем; сложные признаки есть результат взаимодействия многих генов, каждый из которых, как правило, отбирался по критерию его возрастающей полезности для вида).
   Новая волна эволюционистов использовала этот более строгий взгляд на естественный отбор, чтобы с большей осторожностью обсудить вопрос, что справедливо заинтересовал Морриса, — действительно ли биологическая сущность людей предполагает образование прочных связей мужчин и женщин? Вряд ли ответом будет безоговорочное «да» в отношении любого пола. Однако у людей этот ответ находится ближе к «да» в отношении обоих полов, чем в случае, скажем, шимпанзе. По данным антропологов, в любой человеческой культуре, брак — либо моногамный, либо полигамный, постоянный или временный — норма, и семья — атом социальной организации (дем). Отцы повсеместно любят своих детей, и это нечто большее, чем можно наблюдать у отцов шимпанзе или бонобо, которые, похоже, никак не привязаны к своим детям. Эта любовь побуждает отцов содержать и защищать своих детей, и учить их разным полезным вещам.
   Другими словами, в какой-то момент истории расширение мужских родительских инвестиций стало значимым в нашей эволюции. У нас, как говорят в зоологической литературе, высокий MPI.[9] Он конечно не настолько велик, чтобы типичная забота отцов о детях превосходила типичную заботу матерей, но он намного выше, чем средний MPI других приматов. У нас и в самом деле есть некая важная общность с гиббонами.
   Высокий MPI несколькими путями согласовывает каждодневные цели мужчин и женщин, и это может быть для них источником простой и глубокой радости. Но высокий MPI также породил новые пласты мужских и женских поведенческих целей в период ухаживания и брака. В статье Роберта Триверса (1972) о родительских инвестициях автор отметил: "В сущности, можно рассматривать разные пола как разные виды, для которых комплиментарный пол является ресурсом, используемым для максимально эффективного выживания потомства". Триверс ставит специфическую аналитическую точку, а не открывает широкую риторику. Но к огорчению, метафора гораздо шире; причём настолько, насколько не было известно до появления этой статьи. Даже несмотря на высокий MPI, и в некоторой степени — из-за него, базовой подосновой отношений между мужчинами и женщинами является взаимная эксплуатация. Временами кажется, что они прямо-таки нацелены на то, чтобы приносить друг другу неприятности.

Почему наш MPI так высок?

   Нет недостатка в доводах относительно того, почему мужчины склонны заботиться о молодняке. В нашем недавнем эволюционном прошлом есть несколько факторов, которые могут делать родительскую заботу важной с точки зрения генов мужчины. Другими словами, благодаря этим факторам, гены, побуждавшие мужчину любить своё потомство — волноваться, защищать, обеспечивать, обучать — могли побеждать в конкуренции с генами, побуждавшими к длительной отстранённости. Первый фактор — уязвимость потомства. Следуя врождённой сексуальной стратегии самцов — рыскать вокруг, совращать и уходить — много хорошего для своих генов не сделаешь, если получающееся потомство тут же съедается. Похоже, это одна из причин того, почему очень многие виды птиц моногамны (по крайней мере — относительно). Яйца, оставленные без присмотра на время, пока мать вышла поклевать червячков, долго не пролежат. Когда наши предки вышли из лесов, и перешли к жизни в саванне, они были должны справиться с целой армией хищников. И вряд ли это была единственная новая опасность для молодняка. Из-за того, что представители вида стали мозговитее, а их осанка стала более вертикальной, женская анатомия столкнулась с дилеммой: вертикальная ходьба подразумевает узкий таз, и, следовательно — узкие родовые пути, но голова младенца была больше, чем когда-либо до того. Это, по-видимому яляется причиной сильной недоношенности человеческих младенцев в сравнении с другими приматами. Детёныш шимпанзе может цепляться за мать очень рано, почти не мешая ей передвигаться, и не связывая её руки. Человеческие же младенцы ставят под серьёзную угрозу сбор продовольствия матерью! В течение многих месяцев они — комочки беспомощной плоти, приманка тигра.[10] В то же время, поскольку генетическое вознаграждение мужских инвестиций росло, ценность каждой инвестиции понижалась. Похоже, что охота веско фигурирует в нашей эволюции. С мужчинами, поставлявшими удобные, плотные пакеты белка, прокорм семейства был реален. Это, вероятно никакое не совпадение, что моногамия является более обычной у плотоядных млекопитающих, чем у вегетарианцев.
   Но более всего — по мере увеличения человеческого мозга моногамность, вероятно, зависела от культурного программирования. Дети с двумя родителями могут иметь более высокий образовательный уровень, чем дети, которых воспитывает только один. Интересно, что естественный отбор как бы принимает это исчисление выгоды, и преобразует результат вычислений в чувство — в частности, в ощущение любви. И не только любви к детям; первый шаг к формированию прочной родительской единицы — и для мужчины, и для женщины — сформировать сильное взаимное влечение. Генетическая выгода от наличия двух родителей посвящена благосостоянию ребенка — потому-то и мужчины и женщины могут впадать в беспамятство друг от друга; включая и беспамятство очень длительное.
   До недавнего времени это утверждение было ересью. Полагалось, что "романтическая любовь" была изобретением западной культуры; имелись сведения о культурах, в которых выбор партнёра не имел никакого отношения к любви, и пол человека не имел никакого эмоционального веса. Но позднее антропологи, помнящие дарвиновскую логику второго плана, изучили эти сведения вновь, и усомнились в первоначальной трактовке. Любовь между мужчиной и женщиной явно имеет врождённую природу. В этом смысле гипотеза "парной привязанности" получила поддержку, хотя и с совсем другой стороны, чем представлял Десмонд Моррис.
   В то же время термины "парная привязанность", и, в этом отношении, термин «любовь» передают ощущение постоянства и симметрии, что, как может видеть любой, наблюдающий наш вид извне, не всегда гарантируется. Чтобы полностью оценить, насколько велика дистанция между идеализированной любовью и практически реальной версией любви у людей, мы должны делать то, что Триверс делал в своей статье 1972 года: сфокусироваться не на эмоции как таковой, а на абстрактной эволюционной логике, её воплощающей. В чём состоят соответствующие генетические выгоды самцов и самок у видов с внутренним оплодотворением, длительным сроком беременности, длительной зависимостью младенца от молока матери и довольно высокой мужской родительской инвестиционности? Обозрение этих выгод проясняет пути понимания того, как эволюция не только изобрела романтическую любовь, но и с самого начала развратила её.

Чего хотят женщины?

   Как мы уже знаем, для видов с низким MPI процесс ухаживания в своей основе довольно прост — самец просто жаждет секса; самка же не так прямолинейна, и может тянуть время, за которое она бы подсознательно оценила качество генов самца, либо изучая его, либо предлагая ему бороться с другими самцами за её благосклонность. Она может также держать паузу, чтобы взвесить вероятность наличия у него какой-нибудь болезни. И она может предложить сделать ей прекопуляционный подарок, как бы плату за её высокоценную яйцеклетку. Этот "свадебный подарок", технически являющийся крошечной мужской родительской инвестицией (так как он поддерживает её и её яйцеклетки), наблюдается у самых разных видов, от приматов до некоторых видов мух. (Самка висящей мухи настаивает на наличии мёртвого насекомого, которого она будет есть в продолжение копуляции. Если она съедает подарок прежде, чем самец закончит, она может прерваться для поиска другой пищи, оставляя его в самом разгаре страсти. Если же она не настолько быстра, самец может забрать остатки для последующих свиданий). Эти различные самочьи проверки обычно производятся довольно быстро; нет никакого смысла ухаживать в течение недель.
   Теперь введите в уравнение высокий MPI — мужскую инвестицию не только во время совокупления, но и продолжающуюся после рождения детёныша. Вдруг оказывается, что самка заинтересована не только в генетическом вкладе самца, не только в доступной пище, но и в том, что он принесёт к потомству после того, как оно материализуется. В 1989 эволюционный психолог Дэвид Басс (David Buss) опубликовал исследование копуляционных предпочтений в 37 культурах по всему миру. Он нашёл, что в каждой культуре женщины гораздо более мужчин акцентировались на финансовых перспективах партнёра. Это ещё не означает, что женщины врождённо склонны предпочитать богатых мужчин. Большая часть сообществ охотников-собирателей обладает очень незначительными запасами ресурсов и едва развитой частной собственностью. Утверждение о том, что эта тенденция строго врождённая, спорно; охотники-собиратели несколько тысячелетий назад покинули богатые земли и переместились в маргинальные зоны обитания, и таким образом, их нельзя полагать в этом смысле репрезентативными по отношению к нашим предкам.
   Но если все мужчины в древних условиях были в самом деле одинаково состоятельны (что, пожалуй, вряд ли), женщины могли и не придавать такого большого значения богатству мужчины, какое придаётся социальному статусу. В обществах охотников-собирателей статус часто транслировался во власть, влияя на раздел ресурсов; к примеру, раздел туши крупной добычи. В современных обществах богатство и статус часто идут взявшись за руки, образуя весьма привлекательный пакет в глазах средней женщины.
   Женщин также явно склоняют к благосклонности амбициозность и трудолюбие мужчин, и Басс нашёл эти предпочтения широко интернациональными. Конечно, амбиции и трудолюбие — качества, которые самка могла бы желать даже у видов с низким MPI, поскольку они показывают генетическую качественность. Это, однако, не так в отношении её оценки готовности самца инвестировать. Самка вида с высоким MPI может ожидать признаки великодушия, надёжности, и, особенно, длительной преданности конкретно к ней. Общеизвестно, что цветы и другие знаки внимания женщинами гораздо желаннее, чем мужчинами.
   Почему женщины должны быть столь придирчивы к мужчинам? В конце концов, — не самцы ли вида с высоким MPI предназначены для того, чтобы обосновываться, покупать дом, и косить лужайку каждый уик-энд? Здесь возникает первая проблема с такими понятиями, как любовь и парная привязанность. Самцы видов с высоким MPI, как это ни парадоксально, способны к большему предательству чем самцы видов с низким MPI. Триверс отметил, что оптимальной линией поведения самца является "смешанная стратегия". Даже если долгосрочная инвестиция — главная цель, тем не менее, тактика "соблазнить и исчезнуть" имеет генетический смысл, экономя время и ресурсы для других потомков, в которые самец уже будет инвестировать. Внебрачные дети могут преуспевать даже без отцовских инвестиций; они могут, к примеру, привлекать инвестиции какого-нибудь бедняги, полагающего что это его дети. Так что самцы видов с высоким MPI теоретически должны быть всегда бдительными в отношении противоположного пола.
   Конечно, так будет поступать самец с низким MPI. Но в этом случае это не эксплуатация, так как самка не имеет шансов получить гораздо больше от другого самца. У видов с высоким MPI этот шанс есть, и фиаско в получении инвестиций от данного самца может весьма дорого стоить.
   Таким образом, эти противоречивые цели — самочья антипатия к эксплуатации и самцовое сродство к ней — порождают своего рода эволюционную гонку вооружений. Естественный отбор может поддерживать самцов, умеющих хорошо обманывать самок насчёт их будущей преданности, и поддерживать самок, которые хорошо распознают этот обман; и чем эффективнее действует одна сторона, тем эффективнее — другая. Эта порочная спираль предательства и осторожности имеется даже в достаточно возвышенных действиях, таких как мягкие поцелуи, бормотание нежностей, и бесхитростная застенчивость.
   В конце концов, это теоретическая порочная спираль. Выходя за пределы всех этих теоретических спекуляций в область конкретных фактов, мы и в самом деле увидим, что изнанка всех этих поцелуев и нежностей обманчива. Эволюционные психологи лишь едва продвинулись в исследованиях, однако исследователи уже обнаружили, что мужчины заметно чаще, чем женщины, подают себя более добрыми, искренними и преданными, чем они есть. Но этот вид ложного рекламирования может быть лишь половиной повести, написать же другую половину намного сложнее.
   Спустя четыре года после написания статьи (1972 года) Триверс обратил внимание на то, что ещё одним каналом эффективного обмана является искренняя вера в свои слова. В нашем случае это так называемое ослепление любовью — ощущение глубокой привязанности к женщине, которая, однако, после нескольких месяцев половых контактов с ней, может начать восприниматься заметно менее восхитительной. И это является великой моральной отдушиной для мужчин, увлечённо соблазняющих, и как надоест — бросающих женщин. "Я её всегда любил!" — может трогательно вспоминать такой мужчина, если ему напомнить связанные с этим события.
   Нельзя утверждать, что любовь у людей хронически иллюзорна, и, влюбляясь, человек каждый раз искусно самообманывается. Иногда люди делают добро, держа свои клятвы вечной любви. Кроме того, тотальная (в полном смысле) ложь невозможна. В разгаре любви нет способа узнать, будь то на сознательном или подсознательном уровне, каким будет будущее. Генетически более перспективный партнёр может объявиться через три года, и нет гарантии, что и тогда он снова не потерпит жестокую неудачу, снижающую его ценность, и делая его супруга единственной репродуктивной надеждой.
   Но в условиях неизвестности насчёт того, сколько лжи о преданности будет впереди, естественный отбор склонен допускать ошибку в сторону преувеличения, делая секс более вероятным, но не приносящим уравновешивающих выгод. Вероятно, некоторые из таких выгод имелись в изначальной социальной среде нашей эволюции. Удирая из города, или даже деревни, мужчина даже и не ставил вопрос о возвращении, насколько сильно вопиюще ложные обещания могли бы заклеймить этого мужчину, либо в форме пониженного доверия или даже сокращения продолжительности жизни; антропологический архив содержит истории о случаях мести за преданную сестру или дочь.
   Аналогично материальная поддержка древней потенциальной предательницы и близко не была тем, что происходит в современном мире. Как отмечал Дональд Симонс, в среднем обществе охотников-собирателей каждый мужчина, могущий заполучить жену, отнюдь не уклонялся от этого занятия, и поэтому каждая женщина оказывалась замужем к моменту своей половой зрелости. Вероятно в древности не было половозрелых холостяков, кроме девочек-подростков в бесплодной стадии между первой менструацией и первой беременностью. Симонс полагает, что образ жизни современного флиртующего холостяка — совращение и уход от доступных женщин после года отношений в продолжении многих лет без намерений осуществлять в них длительные инвестиции — это эволюционная сексуальная стратегия. Это то, что случается, когда вы берёте психику самца, предпочитающего менять половых партнёров, и помещаете его в большой город, наполненный противозачаточными средствами.
   Ладно, даже если древний мир не был полон брошенных женщин, бормочущих после однократного соития "Все мужики — сволочи", то всё равно были резоны принять меры против мужчин, преувеличивающих свою преданность. Разводы могут происходить в обществах охотников-собирателей; мужчины собираются и уходят после рождения ребенка или двух, в том числе — в другую деревню. И многобрачие было нередким выбором.
   Мужчина может клясться в том, эта невеста будет центром его жизни, но спустя какое-то время после женитьбы будет тратить половину своего времени на попытки сосватать другую жену, и хуже того — преуспеть в этом, и направлять ресурсы мимо детей его первой жены. Учитывая такие перспективы, женские гены должны тщательно и заблаговременно разведать вероятную преданность мужчины. В любом случае, оценка преданности мужчины выглядит неотъемлемой частью женской психологии; мужская психология выглядит склонной иногда дезинформировать женщин в этом отношении.
   Эта мужская преданность небеспредельна — каждый мужчина может инвестировать в детей не больше времени и энергии, чем у него есть. И это одна из причин того, почему самки нашего вида ведут себя столь нетипично для всего остального животного мира. Самки видов с низким MPl, то есть у наиболее сексуальных видов, практически не конкурируют друг с другом. Даже если выбор сердца большинства из них пал на единственного, генетически наилучшего самца, то он с удовольствием сможет воплотить их мечты; копуляция обычно длится не очень долго. Но у видов с высоким MPI (типа нашего), где идеал самки — монополизировать самца её мечты, направив его социальные и материальные ресурсы на её потомство, — соревнование с другими самками неизбежно. Другими словами, высокие мужские родительские инвестиции направляют половой отбор сразу в двух направлениях. С одной стороны — самцы приспособлены конкурировать за дефицитные самочьи яйцеклетки; с другой — самки приспособлены конкурировать за дефицитные мужские инвестиции.
   Половой отбор, что и говорить, явно интенсивнее среди мужчин, чем среди женщин. И это обстоятельство способствовало разделению признаков на две группы. В конце концов, действия женщин по привлечению мужских инвестиций отличаются от действий мужчин по завоеванию женской сексуальной благосклонности. (Обычная женщина, в отличие от мужчины, не приспособлена для физического противоборства с другой женщиной). В сущности, каждый пол должен делать всё, что нужно для получения требуемого от другого, и каждый пол приспособлен к тому, чтобы этот процесс был ему интересен. Самки видов с высоким MPI вряд ли будут пассивны и бесхитростны. Иногда они просто естественные враги друг друга.

Чего хотят мужчины?

   Было бы заблуждением говорить, что самцы видов в высоким MPI выбирают своих партнёрш; в соответствии с теорией, они выбирают среди выбравших их самок. С одной стороны — они будут, не упуская подвернувшегося шанса, стремиться иметь секс со всем, что шевелится, чем будут подобны самцам с низким MPI. С другой — когда дело доходит до обхаживания самки для долговременного совместного предприятия — благоразумие имеет смысл; самцы могут предпринять только ограниченное число предприятий за свою жизнь, поэтому те гены, которые компаньон вкладывает в проект — гены здоровья, ума, прочего — следует тщательно исследовать.
   Различие было добыто деликатным исследованием, в котором и мужчин и женщин спрашивали о минимальном уровне ума, который их устроит в человеке, с которым они согласились бы познакомиться. В среднем, и мужчин и женщин устраивал средний ум. Другой вопрос выяснял, насколько неотразимым должен быть человек, с которым они бы согласились иметь половые отношения. Женщины ответили — О! — что в этом случае означало: заметно выше среднего. Мужчины ответили — О! — что в этом случае означало: заметно ниже среднего.
   Иначе говоря, ответы мужчин и женщин были разнонаправлены. Мужчина, с которым женщины хотели бы длительно встречаться, должен быть неотразимее среднего, а кандидат, пригодный в законные супруги должен быть ещё неотразимее.
   Это открытие, опубликованное в 1990 году, подтверждало предсказание, которое Триверс сделал в своей статье 1972 года о родительских инвестициях. Он писал, что у видов с высоким MPI "самец будет различать самок, которых он лишь оплодотворит, и самок с которыми он будет растить молодняк. Как и встарь, он будет более жаждать секса, и будет при этом менее самки привередлив в выборе полового партнёра. Но в последнем случае (взращивание потомства) они будут одинаково привередливы при выборе друг друга.
   Триверс знал, что природа дискриминации, хотя бы её интенсивность, также должна отличаться между самцом и самкой. Хотя оба они желают генетического качества в общем, вкусы их так или иначе отличаются. Так же, как у самок есть особая причина фокусироваться на способностях самца по обеспечению ресурсами, так и у самца есть особая причина фокусироваться на детородных способностях самки. Это среди прочего означает, очень высокое внимание к возрасту потенциального партнёра, поскольку фертильность снижается по мере приближения к менопаузе, после которой она резко падает.
   Эволюционные психологи специально исследовали последнее обстоятельство — является ли женщина после менопаузы сексуально привлекательной для среднего мужчины, и обнаружили, что нет. (Согласно Bronislaw Malinowski, жители острова Trobriand находят секс со старой женщиной "неприличным, смехотворным, и неэстетичным") Возраст важен даже до наступления менопаузы — особенно для длительных отношений; чем моложе женщина, тем больше детей она может выносить. В каждой из 37 культур, исследованных Бассом, мужчины предпочитали партнёров моложе себя, а женщины — старше.[11]
   Важность молодости женщины для мужчины может помочь в объяснении чрезвычайного мужского интереса к физической привлекательности супруги; (этот интерес Басс зафиксировал также во всех тридцати семи культурах). Общим признаком усреднённой "красивой женщины" в исследовании, которое сопоставляло субъективные вкусы различных мужчин, были большие глаза и маленький нос. Так как по мере старения глаза женщины будут становиться меньше, а нос — больше, то эти признаки «красоты» — есть маркеры молодости, а следовательно — фертильности. Женщины могут позволить себе быть менее придирчивы к внешности мужчины — староватый мужчина, в отличие от староватой женщины, скорее всего фертилен.[12]
   Другой причиной относительной нетребовательности женщин к привлекательности лица мужчины может быть та, что женщину (сознательно, или подсознательно) волнуют другие вещи. Например — он обеспечит детей? Когда люди видят красивую женщину с уродливым мужчиной, они обычно предполагают, что он богат или занимает высокое положение в обществе. Исследователи были даже неприятно поражены, насколько часто этот вывод подтверждался.
   Когда дело доходит до оценки характера, до определения того, можете ли вы доверять этому партнёру, мужские предпочтения могут снова отличиться от женских, ибо способ предательства, угрожающего ЕГО генам, отличается от способа, угрожающего генам ЕЁ. Насколько естественно опасение женщины, что его инвестиции будут изъяты, настолько же естественно опасение мужчины о том, что он инвестировал не туда. Век генов мужчины, который тратит время на воспитание чужих детей, недолог. Триверс отметил в 1972 году, что у видов с высоким MPI и внутренним оплодотворением, "у самцов должна развиться адаптация, дающая какие-то гарантии того, что потомство самки — есть также его собственное потомство".
   Всё это может выглядеть сугубым теоретизированием — и это, конечно, так. Но эта теория, в отличие от теории "мужской любви", которая часто бывает искусным самообманом, легко проверяема. Через несколько лет после Триверса было предположено, что «антирогоносная» стратегия, возможно, органически присуща мужчинам — Мартин Дали и Марго Вилсон нашли некоторые свидетельства. Они поняли, что если рогоносность — это в и самом деле большая эволюционная опасность для мужчины, а для женщин соответственно — дезертирство, то мужская и женская ревность должна отличиться. Мужская ревность должна фокусироваться на сексуальной неверности, и мужчины должны быть весьма неумолимы в этом; женщина же, хотя она вряд ли будет приветствовать внесемейную активность партнёра, как потребляющую время и отвлекающую ресурсы, должна быть больше обеспокоена эмоциональной неверностью — разновидностью магнетической преданности другой женщине, которая в конечном счете, может отвлечь на себя большую долю ресурсов.
   Эти предсказания подтверждаются как вечной народной мудростью, так и накопленными за последние несколько десятилетий важным научными данными. Почему мысль о том, что их супруга может бывать в постели с другим мужчиной, приводит мужчин в такое бурное помешательство? Они не живут столько, сколько женщины могут проявлять эмоциональную привязанность, и это как правило, не чревато потерей времени и внимания партнёра. Жёны, со своей стороны, находят явную сексуальную неверность мужей травмирующей и реагируют резко, но при длительной неверности часто начинают компанию самоусовершенствования — диеты, косметика, "отвоёвывают его назад". Мужья имеют привычку реагировать на неверность гневом; но даже после того, как гнев проходит, они часто сохраняют неприязнь, омрачающую длительные отношения с изменщицей.
   Оглядываясь назад, Дали и Вилсон отмечали, что этот базовый шаблон поведения был зафиксирован (хотя и не подчеркнут) психологами до того, как появилась теория родительской инвестиции, которая его объяснила. Но эволюционные психологи теперь подтвердили этот шаблон в новой и мучительной подробности. Дэвид Басс анализировал кардиограммы мужчин и женщин, предложив им представить своих партнёров, делающих разные неприятные вещи. Когда мужчины представляли себе сексуальную неверность, их пульс подскакивал, словно после трех чашек кофе, выпитых подряд. Они потели, морщили брови. Но когда они вместо этого воображали многозначительную эмоциональную привязанность,[13] они успокаивались, хотя и не до нормального уровня. Для женщин всё было наоборот — предполагаемая эмоциональная неверность, любовь к другой, даже не дополненная сексом, причиняла более глубокие физиологические страдания.
   Логическая основа мужской ревности сейчас уже практически неактуальна. В наши дни значительная часть неверных женщин пользуется контрацептивами и, стало быть обманно не подсовывают им на взращивание гены другого мужчины. Но ослабление резонов что-то не ослабляет ревность. Для среднего мужа тот факт, что его жена вставила вагинальный колпачок перед совокуплением со своим тренером по теннису, будет слабым утешением.
   Классический пример адаптации, которая пережила свою логику, — пристрастие к сладкому. Наша любовь к сладкому была хорошо приспособлена к обстановке, в которой существовали фрукты, но не конфеты. Теперь, когда пристрастие к сладкому может привести к тучности, люди пытаются сдержать эту страсть, и иногда это им даже удаётся. Но эти методы обычно косвенные, и мало кто находит их легкими; биологический смысл ощущения сладости — поощрить организм за дозу калорий, и механизм действия этого ощущения неизменен. Точно так же базовый импульс возникновения ревности очень трудно погасить. Однако у человека есть возможности некоторого контроля над этим импульсом, и, кроме того, имеется общественный контроль над некоторыми особо неприемлемыми формами воплощения этого импульса (к примеру — в форме насилия). Тюрьма, например.

Что ещё хотят женщины?

   Исследуя глубже ту серьёзную травму, что оставляет женская неверность в мужской душе, прежде всего, следовало бы задаться вопросом, почему эта неверность вообще существует. Почему женщина не прочь обмануть мужчину, рискуя навлечь гнев и потерять инвестиции супруга, хотя этим она не увеличивает численность своего потомства? Какая награда могла бы оправдать столь азартную игру? На это есть больше возможных ответов, чем вы могли бы представить.
   Сначала о том, что биологи называют "извлечением ресурса". Если бы женщины в обмен на секс получали подарки в том же стиле, как это делают самки висящих мух, то число таких подарков прямо бы зависело от количества половых партнёров. Наши ближайшие родственники, приматы, часто реализуют такую логику. Самка бонобо часто предоставляет сексуальные услуги в обмен на ломоть мяса. У обычных шимпанзе обмен секса на продовольствие менее прямолинеен, но очевиден; самец шимпанзе с большей готовностью угостит мясом самку, когда она демонстрирует красную набухшую вагину (что сигнализирует об овуляции).
   У людей женщины, конечно, не рекламируют момент овуляции. Теория "загадочной овуляции" (есть такая) трактует этот факт как адаптацию, предназначенную для расширения периода возможного извлечения ресурсов. Мужчины могут расточать подарки женщинам задолго до или после овуляции и получать секс взамен, блаженно не обращая внимания на бесплодность их достижения.
   Nisa, женщина из деревни племени охотников-собирателей! Kung San, откровенно говорила антропологам о материальной выгоде обладания несколькими половыми партнерами. "Один мужчина может дать Вам очень немного. Один даст Вам только один вид еды. Но когда возлюбленных несколько, то каждый приносит вам что-то ещё. Один приходит ночью с мясом, другой с деньгами, третий с бусинками. Ваш муж также добывает вещи и дает их Вам".
   Другая причина, побуждающая женщин совокупляться более чем с одним мужчиной — и другое преимущество скрытой овуляции — возможность оставить каждого из нескольких мужчин под впечатлением, что именно он — отец конкретного потомка. У разных видов приматов наблюдается некоторая корреляция между добрым отношением самца к молодняку, и шансами на то, что именно он их отец. Доминирующий самец гориллы, с его великолепным сексуальным положением, может быть вполне уверен, что молодежь в его группе — его дети; он балует их и надёжно защищает (хотя и в меньшей степени, чем отцы у людей). На другом конце спектра находятся обезьяны лангуры; самец лангура, как сексуальный ледокол, убивает детёнышей, зачатых не от него — у него это такая прелюдия к совокуплению с их матерью. Таким образом, прекращая кормление грудью (и соответственно — лактацию) самец лангура возвращает её к овуляционному процессу, концентрируя её энергию на его будущем потомстве.
   Всякому, кто возжелает решительно осудить мораль Лангуров, следует прежде обратить внимание на то, что детоубийство на почве неверности было приемлемо в различных человеческих обществах. Известны две культуры, в которых требовалось, чтобы дети у выходящих замуж женщин "с прошлым" были убиты. В культуре охотников-собирателей Аче (Парагвай) мужчины иногда совместно убивали новорождённого, у которого не было отца. Но жизнь ребёнка без любящего отца была очень трудна, даже если его и не убивали. Дети племени Аче, выращенные отчимами, до возраста 15 лет умирают вдвое чаще, чем дети, чьи родители живут вместе. Древняя женщина могла бы использовать выгоды от наличия множества сексуальных партнёров для защиты её детей от убийства и даже поддержке их.
   Эта логика не зависит от осознанности её половыми партнёрами. Как показал Малиновский, самцы гориллы и лангуров, как и островитяне Тробрианда, не ощущают биологического отцовства. Однако поведение самцов во всех трёх случаях свидетельствует о наличии неявного распознавания. Гены, обеспечивающие подсознательную чувствительность мужчин к намёкам на то, несёт или нет этот ребёнок его гены, процветали. Ген, который говорит, или по крайней мере, шепчет — "будь добр к детям, с матерью которых ты имел обильный секс до их рождения" добьется большего успеха чем ген, который говорит — "кради еду у детей, даже если ты имел регулярный секс с их матерью несколько месяцев перед их рождением".
   Эту теорию "потомков неразберихи", объясняющую женский промискуитет, защищала антрополог Сара Блаффер Хрди. Хрди характеризовала себя как социобиолога-феминистку, и поэтому у неё, возможно, есть более чем научный интерес к аргументации в пользу того, что самки у приматов стремятся быть "высококонкурентоспособными…сексуально напористыми индивидуумами". Эдак мужчины-дарвинисты могут с большим удовольствием выдвинуть гипотезу о предназначенности мужчин к тому, чтобы быть пожизненной сексуальной плёткой для женщин. Научные теории питаются из многих источников. Весь вопрос в том, работают ли они.
   Оба этих объяснения женского промискуитета — и теория "извлечения ресурса", и "потомков неразберихи" — в принципе могут быть приложены как к одинокой женщине, так и к замужней. Действительно, оба объяснения имели бы смысл для видов с низким или нулевым MPI и вполне объясняют чрезвычайный промискуитет самок бонобо или шимпанзе. Но есть и третья теория, которая исходит исключительно из динамики мужской родительской инвестиции, и таким образом особо приложима к жёнам. Это теория "лучшего из двух миров".
   У видов с высоким MPI самка стремится к двум вещам — хорошим генам и высоким, длительным инвестициям. Она может не найти их в одной упаковке, но можно взять две… Можно обманно раскручивать одного преданного, но не слишком мускулистого и мозговитого партнёра на взращивание потомства другого мужчины. Здесь загадочная овуляция могла бы быть удобной помощницей предательства. Мужчине было бы нетрудно ограждать свою супругу от оплодотворения конкурентом, если краткая стадия способности к зачатию явно видима; но если она выглядит способной к зачатию постоянно, оберегание становится проблематичным. Это именно та неразбериха, которую женщине желательно создавать, если она хочет потреблять ресурсы одного человека, а получать гены — от другого. Конечно, женщина не может сознательно стремиться к этой цели. И она даже не может сознательно отслеживать момент овуляции. Но она может стремиться к этому на подсознательном уровне.
   Теории, привлекающие так много подсознательных мотивов могут выглядеть слишком заумными, особенно людям, не проникшимся циничной логикой естественного отбора. Но есть убедительные свидетельства того, что женщины становятся сексуально активнее вблизи момента овуляции; два исследования показали, что женщины, посещающие бары для холостяков, вблизи момента овуляции одевают на себя больше украшений и накладывают больше косметики, что вполне можно уподобить рекламированию самкой шимпанзе своей розовой набухшей вагины, что в свою очередь привлекает к этой женщине больше мужчин, расширяя её выбор. И эти украшенные женщины действительно склонны иметь более тесный физический контакт с мужчинами в продолжение вечера.
   Другое исследование, проведённое британскими биологами Р. Робин Бакер и Марк Беллис, показало, что женщины, практикующие неверность, чаще делают это вблизи момента овуляции. Это может означать, что предметом её внимания являются не только ресурсы секретного возлюбленного, но и его гены.
   Безотносительно к истинным мотивам обмана женщиной своего супруга (или как биологи дипломатично-нейтрально выразились, "внепарной копуляции"), она вполне осознаёт, что делает. Анализы крови показывают, что в некоторых городских районах, более чем четвёртая часть детей, возможно, была зачата кем-то другим, нежели официальный муж. И даже в деревне племени! Kung San, которая вполне отражает жизнь древних людей, и которая слишком мала, чтобы можно было успешно скрыть тайную связь, у одного из пятидесяти детей были обнаружены признаки внебрачного происхождения. Да, женская неверность имеет явно длинную историю.
   В самом деле, если бы женская неверность не практиковалась бы с древнейших времён, то с чего могла бы взяться такая, доходящая до маниакальности, мужская ревность? Но если бы мужчины очень часто вкладывали свой тяжкий капитал в детей их супругов так, как будто женская неверность давно обуздана, то гены, поощряющие такие инвестиции, давно бы вымерли; мужская психика — эволюционное свидетельство былого поведения женщин. И наоборот. Если «психологическое» свидетельство вас не убеждает, рассмотрите данные из физиологии — мужские яички, точнее, отношение их среднего веса к весу тела. Шимпанзе и другие виды с высокой относительной массой яичек практикуют полигамную систему размножения, при которой самки весьма промискуитетны. Виды с низким относительным весом яичек или моногамны (к примеру — гиббоны), или полигинийны (гориллы), у которых один самец монопольно владеет несколькими самками. (Полигамия — более общий термин, обозначающий как самца, так и самку, имеющих нескольких супругов). Объясняется это просто. Если самки постоянно спариваются с несколькими мужчинами, то те мужские гены будут иметь преимущество, которые производят большее количество спермы для их транспортировки. Шансы мужчины доставить свою ДНК в данную яйцеклетку явно зависят от абсолютного объёма спермы, поскольку конкурирующие орды спермы вступают в подпольное сражение. Яички самцов данного вида, таким образом, отражают многовековые сексуальные приключения его самок. У нашего вида относительный вес яичек находится между таковым у шимпанзе и гориллы, свидетельствуя о том, что наши женщины не столь разнузданны, как самки шимпанзе, но тем не менее склонны к сексуальным авантюрам.[14]
   Конечно, авантюризм не тождественен неверности. Возможно, в жизни древних женщин были разнузданные безбрачные периоды, в которые довольно массивные яички мужчины были бы оправданы, и которые также хорошо работали в периоды нежной моногамности. Но может быть, и нет. Рассмотрим более убедительное свидетельство женской неверности — непостоянную плотность спермы. Вы, наверное полагаете, что количество сперматозоидов в эякуляте мужа зависит только от того, как долго у него не было половых контактов? Неправильно. В работе Пекарем и Беллисом показано, что количество спермы сильно зависит от того, как долго мужчина не видел свою супругу… Чем выше вероятность того, что женщина приняла сперму от других мужчин, тем щедрее её супруг продуцирует свои собственные «войска». Опять же — раз естественный отбор разработал такое умное оружие, значит, действительно были битвы, где оно применялось.
   Это также свидетельствует о способности естественного отбора к разработке одинаково умного психологического оружия, в пределах от яростной ревности до где-то парадоксальной склонности некоторых мужчин сексуально возбуждаться от мысли об их супруге в кровати с другим мужчиной. Или, обобщая, склонность мужчин рассматривать женщин как имущество. В статье 1992 года под названием "Мужчина, который принимал свою жену за движимое имущество" Уилсон и Дали написали, что "мужчины предъявляют права на конкретную женщину подобно тому, как певчие птицы предъявляют права на территорию, львы предъявляют права на убийство, а люди обоих полов предъявляют права на ценности…".
   Что касается мужского взгляда на женщину как на имущество, то это более чем метафора; некоторые из наших врождённых поведенческих алгоритмов явно активизируются в коллекционной и коммерческой сферах.
   В результате действия всех этих факторов возникает своего рода эволюционная гонка вооружений. Поскольку мужчины становятся более настороженными к угрозе измены, женщины совершенствуются в способах убеждения мужчины, что их обожание граничит с благоговением, а их верность — свята. В частности, они и сами могут в это верить — до определённой степени. Действительно, учитывая последствия раскрытой неверности (вероятный уход оскорбленного мужчины, и, быть может, — насилие) женский самообман должен быть отлично отлажен. Он может быть особенно адаптивен для замужней женщины, позволяя ей не чувствовать хроническую тревогу при занятиях сексом, когда её подсознание хранит нацеленность на стороннего партнёра, активизирющееся лишь тогда, когда страсть с ним гарантирована.

Дихотомия мадонны-шлюхи

   Противодействующее неверности поведение может быть полезным не только тогда, когда мужчина женат, но и до того — при выборе невесты. Если возможные кандидатки отличаются по их промискуитетности, и если из промискуитетных, скорее всего, получатся менее преданные жёны, то естественный отбор мог приучить мужчин делать соответствующие выводы. Промискуитетные женщины были бы желаннее как краткосрочные сексуальные партнеры — их благосклонности можно добиться меньшими усилиями. Но они представляют собой весьма скверную кандидатку в жёны, сомнительный проводник мужской родительской инвестиции.
   Какие эмоциональные механизмы, какой комплекс соблазнов и отвращений естественный отбор мог бы использовать, чтобы заставить мужчин непостижимо следовать этой логике? Как отметил Дональд Симонс, необходимость выбора одного кандидата порождает знаменитую дихотомию мадонны-шлюхи, склонность мужчин думать о "двух сортах женщин" — сорта уважаемых женщин, и сорта женщин только для секса.
   Можно представить процесс ухаживания как, помимо прочего, процесс позиционирования женщины в той или другой категории. Критерии оценки могли бы быть следующими: Вы находите женщину, которая выглядит генетически достойной ваших инвестиций, начинаете проводить время с ней. Если она относится к вам вполне благосклонно, но воздерживается от секса, вы остаётесь с ней. Но если она явно стремится к сексу сразу же — нет причин не сделать ей одолжения. Но если секс оказывается легкодоступен, вы можете захотеть перейти от инвестиционного стиля отношений к эксплуатационному. Её сексуальное рвение может означать, что её легко соблазнить — не самое желательное качество в жене.
   Конечно, сексуальная страстность некоей конкретной женщины может и не означать её лёгкую соблазняемость; возможно, она такова лишь с одним мужчиной, которого она нашла неотразимым. Однако существует корреляция между скоростью, с которой женщина уступает мужчине, и вероятностью, что позднее она обманет его, и эта скорость — есть статистически значимый сигнал для важных генетических выводов. Столкнувшись со сложностью и часто непредсказуемостью поведения людей, естественный отбор может поступать весьма удивительно.
   Только нужно добавить маленький пустячок в эту стратегию — насилие. Мужчина может принуждать женщину к раннему сексу, за который он в конечном итоге её и накажет. Как лучше всего проверить сдержанность женщины, которая так драгоценна, и в чьих детей вы собираетесь вкладывать капитал? И если сдержанность оказалась недостаточной, то, как быстрее всего засеять это поле своими семенами перед переселением на более достойные ландшафты?
   В своей чрезвычайной, патологической форме, комплекс мадонны-шлюхи (дихотомизация женщин) делает некоторых мужчин неспособными иметь половые отношения со своей женой, столь святой она им кажется. Очевидно, что поклонение такой степени вряд ли одобрит естественный отбор. Но и в обычной, более умеренной версии, различие между мадоннам и шлюхам имеет весьма отчётливую печать эффективной адаптации. Она побуждает мужчин выказывать почтительную преданность к сексуально сдержанным женщинам, в которых они хотели бы инвестировать, именно ту преданность, которую женщины будут требовать перед допуском к телу. И она же позволяет мужчинам невинно эксплуатировать женщин, в которых они не хотят вкладывать, относя их к категории, заслуживающей презрение. Эта категория пониженного, временами почти нечеловеческого морального статуса, как мы далее увидим — любимый инструмент естественного отбора, особенно эффективный во время войн.
   В интеллигентной компании мужчины иногда отрицают, что они изменяют свое мнение о женщине, после того, как она им легко отдалась. И правильно делают. Такое признание выглядело бы морально реакционным. Возможно, вам трудно убедить самого себя уважать такую женщину утром, но это было бы предусмотрительно на будущее.
   Многие современные жёны могут засвидетельствовать, что ночь с мужчиной на ранней стадии ухаживания не убивает перспектив долговременной преданности.[15] Мужчина (в значительной степени — неосознанно) оценивает вероятность преданности женщины по многим параметрам — её репутации, того, как она глядит на других мужчин, насколько она честна безотносительно к сексу. Девственность женщины, даже теоретически не рассматривается мужским подсознанием как гарантия надёжности инвестиций. Степень предпочтения девственной невесты меняется от мужчины к мужчине и от культуры к культуре и, если судить по некоторым обществам охотников-собирателей, она была весьма низка в древности. Возможно, что мужчины приспособлены выбирать лучшее из возможного. Хотя в викторианской Англии некоторые мужчины и настаивали на девственности невест, но термин "дихотомия мадонны-шлюхи" есть просто не очень точное обозначение более гибкой мыслительной тенденции.
   Однако эта гибкость ограничена. Есть некоторый предел женской промискуитетности, превышение которого делает мужские родительские инвестиции генетически бессмысленными. Если некая женщина имеет неизбывное обыкновение спать каждую неделю с новым мужчиной, то тот факт, что так поступают все женщины в этой культуре, не делает выбор её в качестве супруги логичным. В таком обществе мужчины должны полностью отказаться от концентрированных родительских инвестиций, и сосредоточиться на попытках спариться с максимально возможным количеством женщин. То есть, они должны уподобиться шимпанзе.

Самоанские викторианцы

   От дихотомии мадонны-шлюхи долго отмахивались как от отклонения, одного из патологических продуктов западной культуры. В частности, викторианцы, с их чрезвычайным акцентом на девственности и громком презрении ко внебрачному сексу, несут ответственность за взращивание и даже изобретение многих патологий. Только мужчины во времена Дарвина были более свободны в сексе, чем были подобны мужчинам в незападных, сексуально либеральных обществах. Как всё изменилось!
   Неприятность в том, что те идиллические, незападные общества, скорее всего существуют только в умах дезинформированных (если не ангажированных) академиков. Классический пример — Маргарет Мид, одна из нескольких видных антропологов, реагировавших в начале 20-го века на политические злоупотребления дарвинизма, подчеркивая гибкость человеческого вида и утверждая, что у людей уже практически отсутствуют врождённые поведенческие тенденции. Самая известная книга Мид, "Совершеннолетие на островах Самоа", произвела сенсацию при её появлении в 1928 году. Казалось, она нашла культуру, почти лишённую многих западных пороков: иерархии статусов, бурного противоборства и всех видов бесполезных страстей вокруг секса. Здесь на островах Самоа Мид написала, что девочки отсрочивают брак на "так много лет свободных любовных ласк, насколько это возможно". Романтичная любовь, "как это наблюдается в нашей цивилизации" связанная с идеями "исключительности, ревности и вечной преданности", просто "не имеет места на островах Самоа". Что за замечательное место!
   Трудно преувеличить влияние результатов Мид на умы двадцатого века. Утверждения о природе человека всегда сомнительны, и уязвимы в случаях открытий даже единственной культуры, где каких-то фундаментальных элементов не наблюдается. Многие в двадцатом веке встречали такие утверждения единственным вопросом: "А есть ли это на Самоа"?
   В 1983 году антрополог Дерек Фриман издал книгу, названную "Маргарет Мид и острова Самоа: Создание и крах антропологического мифа". Фриман провел почти шесть лет на островах Самоа (Мид провела девять месяцев и вначале не говорила на местном языке), и был хорошо осведомлён об их предшествующей ранней истории, до контакта с Западом, который многое изменил на островах.
   Его книга повергла репутацию Мид как крупного антрополога в большое замешательство. Он изобразил её как прибывшего на острова Самоа наивного двадцатитрёхлетнего идеалиста, погрязшего в модном культурном детерминизме, предпочитавшего не жить среди аборигенов, и затем, будучи зависимой от намеченных интервью, бывшей обманутой самоанскими девочками, которые, играя, ввели её в заблуждение. Фриман атаковал данные Мид по всему фронту — предположение о слабости статусной конкуренции, простое счастье Самоанской юности — секс для текущих потребностей, подразумеваемое незначительное значение ревности и мужского собственничества, кажущееся безразличие мужчин к дихотомии мадонны-шлюхи.
   При близком, пункт за пунктом, рассмотрении результатов Мид, оказалось, что они менее радикальны, чем её глянцевые, разрекламированные обобщения. Она признала, что самоанские мужчины испытывали определённую гордость при завоевании девственницы. Она также отметила, что каждое племя имело церемониальную девственницу — девочку "благородного происхождения", часто дочь вождя, которая тщательно охранялась, перед самим браком вручную лишалась девственности, а кровь её гимена была доказательством её чистоты. Но Мид настаивала, что эта девочка была отклонением, "исключением из свободного и легкого экспериментирования", которое было нормой. Родители более низкого ранга "удовлетворенно игнорируют" сексуальное экспериментирование их дочерей. Мид согласилась почти перед смертью, что проверка девственности «теоретически» выполнялось "на свадьбах людей всех рангов", но она сочла церемонию незначимой, от которой участники легко и часто уклонялась.
   Фриман поднял массив более спокойных наблюдений Мид и указал на некоторые вещи, на которые она не сумела должным образом обратить внимание. Он писал, что ценность девственниц была настолько велика в глазах достигших брачного возраста мужчин, что за юной женщиной любого социального ранга следили её братья, которые "бранят, и иногда бьют" её, если обнаружат её с "мальчиком, подозреваемым в наличии намерений лишить её девственности". Подозреваемый же мальчик "подлежал нападению с большой свирепостью". Молодые люди, которым не везло с женщинами, иногда добывали партнёршу, подкравшись ночью, и насильственно лишали её девственности, а затем угрожали раскрыть ее порченность, если она не согласится на брак (возможно, в форме тайного бегства — вернейшего способа избежать проверки девственности). Невеста, которая в день свадьбы не оказалась девственницей, подлежала публичному осуждению и характеризации как шлюхи.
   В анналах исследователей Самоа одна лишенная девственности женщина описана как "распутная женщина, подобная пустой раковине, брошенной в морской отлив"! Песня, исполняемая при церемонии лишения девственности содержит примерно следующее:
 
Все другие не сумели достичь входа,
все другие не сумели достичь входа….
Он первый впереди,
он первый впереди
O, будь впереди…
 
   Всё это — отнюдь не признаки сексуально либеральной культуры.
   Теперь ясно, что некоторые из предположительно западных пороков, что Мид нашла отсутствующими на островах Самоа, были возможно, подавлены именно западным влиянием. Фриман отметил, что миссионеры добились, чтобы проверка девственности была менее публичной, выполнялась бы в помещении и за ширмой.
   Сама Мид писала, что в былые времена, если церемониальная девственница в момент свадьбы оказывалась не девственницей, то "её родственники женского пола набросились бы на неё, били камнями, уродуя, и иногда смертельно травмируя девочку, опозорившую их дом".
   То же самое с Самоанской ревностью, которая, как подчёркивала Мид, была так приглушена западными стандартами под влиянием европейцев. Мид писала, что муж, заставший свою жену в процессе прелюбодеяния, мог бы быть умиротворён безвредным ритуалом, который, как она утверждала, заканчивается в атмосфере дружелюбия. Обидчик мужа должен был привести мужчин своей семьи, сесть рядом с домом оскорблённого мужа с мольбами и предложениями искупляющих подарков, пока ожидаемое прощение не будет получено; все зароют топор войны к обеду. Конечно, замечала Мид, в былые дни оскорблённый мужчина мог взять дубину и вместе с родственниками пойти убивать всех безоружных.
   То, что насилие стало менее распространённым под христианским влиянием, это конечно завет человеческой гибкости. Но если мы хотим понять сложные параметры этой гибкости, мы должны прояснить себе ту основу, на которую ложатся наши «изгибающие» воздействия. Снова и снова Мид, наряду с целой когортой культурных детерминистов середины двадцатого века, была опровергнута.
   Дарвинизм помогает навести порядок в записях. Новое поколение антропологов-дарвинистов расчёсывает старые этнограммы и проводит новые полевые исследования, находя вещи, которые прошлые антропологи не подчёркивали или даже не замечали. Вырисовывается много общих черт "природы человека", и одна из наиболее жизненных — дихотомия мадонны-шлюхи. В экзотических культурах от островов Самоа до Mangaia и земель Аче в Южной Америке, уж кого-кого, а женщин с репутацией чрезвычайно промискуитетных мужчины активно избегают в планах долговременных отношений.
   Анализ фольклора также показывает, что полярная альтернатива "хорошей/плохой девочки" — это вечно повторяющийся фольклорный образ и на дальнем востоке, и в исламских странах, в Европе, и даже в доколумбовой Америке.
   Тем временем, в лаборатории психологии Дэвид Басс нашёл свидетельства того, что мужчины качественно различают краткосрочных и долгосрочных партнёрш. Признаки промискуитетности (короткое платье или агрессивный язык телодвижений) делают женщин более привлекательными для краткосрочных отношений и менее привлекательными для долгосрочных. Признаки отсутствия сексуального опыта срабатывают более косвенно. Пока же гипотеза о том, что дихотомия Мадонны-шлюхи является (по крайней мере — в какой-то степени) врождённой моделью поведения, опирается на достаточно прочную теорию, а также, хотя и не исчерпывающие, но всё же имеющиеся антропологические и психологические свидетельства.
   Опытные матери во все эпохи предупреждали дочерей, что будет если у мужчины сложится впечатление о ней как о девочке "некоего сорта" — он не будет уважать их больше.

Быстрые и медленные женщины

   Альтернатива мадонны-шлюхи — это дихотомия, наложенная на континуум. В реальной жизни женщины не являются или только «быстрыми» или только «медленными»; они промискуитетны в различной степени, в пределах от "совсем нет" до "очень и очень". Так что вопрос о том, почему женщины имеют тот или другой тип не имеет смысла. Имеет же смысл вопрос: почему некая женщина находится ближе к одному краю спектра, чем к другому; почему женщины различаются по степени сексуальной сдержанности? И как в этом отношении насчёт мужчин? Почему некоторые мужчины способны к непоколебимому единобрачию, а другим свойственно чрезвычайно отклоняться от этого идеала? Заложено ли это различие — между мадоннами и шлюхами, между мужьями и мужланами — в генах? Определённо да. Но дело в том, что фраза "в генах" является столь неоднозначной, чтобы по существу бессмысленна.
   Давайте начнём с популярной концепции "в генах". Действительно ли одним женщинам, с того момента, когда сперма их отца оплодотворила яйцеклетку их матери, почти суждено быть мадоннами, а другим соответственно — шлюхами? Мужчины — они от рождения одни папочки, другие — мужланы? Ответ и для мужчин и женщин такой: вряд ли, но не исключено. Как правило, две резко противопоставленные черты не будут одновременно сохранены естественным отбором. Одна из них обычно хотя бы немного более благоприятствует отбору их носителя. И при наличии достаточного времени этот признак должен вытеснить другой. Именно поэтому почти все гены в вас такие же, как и гены любого другого жителя Земли. Но есть такая штука, называемая "частотно-зависимым отбором", при котором ценность признака снижается по мере того, как он становится «массовым» в популяции, и тогда естественный отбор ставит предел его господству, оставляя место для альтернативы.
   Рассмотрим рыбок-синежаберников (Lepomis macrochirus). Обычный самец синежаберника взрослеет, строит связку гнёзд и ждёт самок, которые отложат икру, которую он оплодотворяет и далее охраняет. Это — честный член сообщества. Но у него может быть до 150 гнёзд, что делает их уязвимыми для действий самца-халявщика, которому достаточно секунды, чтобы оплодотворить икру пока хозяина нет. А честный будет потом выращивать этих мальков, как своих. На определённых стадиях жизни такие халявщики даже имитируют окраску и поведение самок, чтобы маскировать свои тайные намерения. Очевидно, что баланс между халявщиками и их жертвами устойчив. Халявщики вполне успешны в деле распространения своих генов — иначе бы их не было в популяции. Но поскольку этот успех повышает их долю в популяции, суммарный их успех снижается, так как уменьшает долю полноценных самцов — эдаких "талонов на питание" халявщиков. Это как раз ситуация, когда собственный успех является одновременно и собственным наказанием. Чем больше халявщиков рождается, тем меньше потомства может оставить один халявщик.
   В идеале, доля халявщиков должна расти, пока средний халявщик не будет порождать столько же потомков, сколько и честный синежаберник. В этот момент любые изменения долей, рост или сокращение, изменят эффективность одной из двух этих стратегий размножения в направлении восстановления баланса. Это равновесие известно как "эволюционно-стабильное"; этот термин предложил британский биолог Джон Мейнард Смит, который в 1970-х годах разработал концепцию частотно-зависимого отбора. Халявщики вида синежаберников, видимо давно достигли эволюционно-стабильной численности их фракции, которая составляет примерно пятую часть популяции.
   Баланс сексуального предательства у людей отличается от синежаберников, отчасти из-за характерного для млекопитающих внутреннего оплодотворения. Но Ричард Докинз посредством абстрактного анализа нашего вида показал, что логика Мейнарда Смта к нам, в принципе, вполне применима. Другими словами, в нашей ситуации ни скромницы, ни распутницы, ни папочки, ни мужланы — никто не может иметь полной монополии. Напротив, успех каждой стратегии самокорректируется по мере распространённости остальных трёх, и все они стремятся к равновесию. Докинз нашёл, что 5/6 женщин будут скромницами, и 5/8 мужчин будут преданными мужьями.
   Теперь, когда вы поняли этот факт, я рекомендую вам забыть ранееизложенное. Нет, не забывайте приведённые доли, которые, впрочем, вытекают из довольно произвольных предположений в рамках теоретической модели; забудьте предположение о том, что каждый человек должен относиться только к той категории, или к другой. Как отмечали Мейнард Смит и Докинз, установление устойчивого равновесия возможно даже в случае, если эти магические доли содержатся внутри индивидуумов. То есть — каждая женщина скромна в 5/6 ситуаций, чреватых коитусом, а мужчина — в 5/8 аналогичных ситуаций. Это верно, даже если ситуации реализуются случайно, то есть — каждый человек в такой чреватой ситуации бросает монетку, чтобы принять решение. Вообразите, насколько эффективнее может действовать человек, который будет обдумывать каждую такую ситуацию (сознательно или нет), и делать обоснованное заключение об оптимальной стратегии в данных обстоятельствах!
   Или представьте себе другой вид гибкости: программа развития в детстве оценивает локальную обстановку, и во взрослом состоянии побуждает человека следовать наиболее выгодной стратегии. Наложим эти построения на мир синежаберников: вообразите самца, который в юности исследует окружающий его мир, вычисляет распространённость пригодных для использования честных самцов и затем «решает» — стать ли ему халявщиком или нет. Эта пластичность должна в конечном итоге, возобладать в популяции, предавая однозначные стратегии забвению.
   Мораль истории: гибкость, учитывающая текущую обстановку, обычно побеждает статичность. Фактически гибкость выигрывает частичную победу даже у синежаберников, которых вряд ли можно заподозрить в высокоразвитой коре головного мозга. Хотя гены склоняют некоторых самцов синежаберника к одной стратегии, а других — к другой, но склонность — это далеко ещё не всё; самец воспринимает текущую информацию перед принятием «решения» о выборе той или иной стратегии. Очевидно, что гибкость возрастает по мере перехода от рыб к людям. Мы имеем огромные мозги, наполненные рассудком, используемом для искусной настройки на меняющуюся обстановку. Учитывая многие параметры внешней социальной обстановки, мы можем регулировать субъективную ценность ролей мадонны или шлюхи, мужлана или папочки, включая анализ способа реагирования других людей на конкретные активы и склонности; естественный отбор был бы неестественно туп, если бы не поддержал гены, вырабатывающие умственные способности, чувствительные к этим признакам.
   Аналогичные закономерности действуют и во многих других сферах. Ценность принадлежности человека к данному «типу» — скажем, коллективиста или скряги — зависела в течение эволюции от вещей, меняющихся по времени, месту и конкретной персоне. Гены, которые безвозвратно зафиксировали наших предков в одном типе индивидуальности, теоретически должны терпеть неудачу в соревновании с генами, которые фиксировали индивидуальные качества более гибко.
   Это не вопрос консенсуса. В литературе известно несколько статей с названиями типа "Эволюция убеждённого пройдохи". Возвращаясь к царству мадонн и шлюх, можно вспомнить о теории, что некоторые женщины врождённо склонны действовать в пространстве "человека сексуального"; они беспорядочно копулируют с сексуально привлекательными мужчинами (красивыми, умными, мускулистыми и так далее), рискуя величиной мужской родительской инвестиции, которую они могли бы заполучить, будь более «мадоннами». Зато есть вероятность, что их сыновья будут, подобно отцам, высокопривлекательными и, следовательно, плодовитыми. Такие теории интересны, но все они сталкиваются с тем же самым препятствием: стратегии убеждённого пройдохи, и промискуитетной женщины эффективны, но стратегия гораздо более эффективна, когда гибка, настолько, что просто может быть отброшена при первых же признаках вероятного провала. А человеческий мозг — вещь довольно гибкая.
   Подчеркивая эту гибкость, мы не должны иметь в виду, что все люди рождены психически идентичными, что все индивидуальные различия — есть результат влияния среды. Наличие важных генетических предпосылок для таких черт характера, как нервозность и экстраверсия, доказано. Как выяснили конкретные генетические исследования, эти черты определяются наследственными предпосылками примерно на 40 процентов. Для сравнения — рост человека определяется генами на 90 процентов, и лишь только 10 определяется характером питания и другими особенностями окружающей обстановки. Вопрос в том, почему эти, несомненно важные генетические различия существуют.
   Как различная степень генетической предрасположенности к экстраверсии отражает различную персонализацию «типов» в ходе частотно-зависимого отбора? Хотя частотная зависимость была рассмотрена классиками на примере двух или трёх различных поведенческих стратегий, методика может быть применена и для более сложно градуированного множества. А может быть отличающиеся генетические предрасположенности — это только «шум», некий непредвиденный побочный продукт развития, не обработанный естественным отбором? Никто точно не знает; эволюционные психологи придерживаются различных мнений. В чём они сходятся, так это в том, что большая часть персональных историй есть фиксация исходной гибкости.
   Этот акцент на психологическом развитии не означает нашего возврата на 25 лет назад, когда социологи приписывали всему увиденному часто совершенно невнятное "влияние среды". Главное обещание эволюционной психологии состоит в помощи в определении сил, и выработке хороших теорий развития индивидуальности. Другими словами, эволюционная психология призвана помогать нам не только видеть «струны» природы человека, но и то, как эти струны настроены. Она не только показывает нам, что (и почему) мужчины во всех культурах весьма склонны к сексуальному разнообразию, но и может предложить объяснения того, как конкретные обстоятельства делают одних мужчин более склонными к этому, чем других. Она не только показывает нам, что (и почему) женщины во всех культурах сексуально более сдержаны, но и способна предложить объяснения того, откуда берутся женщины, бросающие вызов этому стереотипу.
   Хороший пример приведён в статье Роберта Триверса 1972 года на тему родительской инвестиции. Триверс отметил две поведенческие тенденции, которые социологи уже раскрыли:
   (1) чем привлекательнее юная девочка, тем выше её шансы на удачное замужество (за мужчину более высокого социально-экономического статуса); и
   (2) чем выше сексуальная активность юной девочки, тем ниже для неё вышеназванные шансы.
   Прежде всего, эти две тенденции имеют независимый эволюционный смысл. Богатый мужчина высокого статуса часто имеет широкий выбор жаждущих его женщин, и у него есть реальная возможность выбрать красивую женщину, причём, скорее, мадонну. Триверс продолжил анализ. Он спросил: Возможно ли, что женщины уже в юности приспосабливают свои репродуктивные стратегии к имеющимся у них активам? Другими словами, возможно ли, что юные девочки, получая внешние социальные сигналы об их красоте, извлекают из неё максимум, сексуально сдерживаясь, и тем самым повышая свою привлекательность для высокостатусных, инвестиционно перспективных мужчин, ищущих симпатичных мадонн?
   Менее привлекательные женщины с меньшими шансами воспользоваться сексуальной сдержанностью становятся более промискуитетными, привлекая небольшие порции ресурсов от многих мужчин. Хотя эта промискуитетность несколько снижает их ценность как жён, но без этого они бы (в древних условиях) могли бы быть обречены остаться без мужа. В типичном обществе охотников-собирателей почти любая фертильная женщина имеет возможность найти мужа, пусть далёкого от идеала, или в крайнем случае — разделить его с другой женщиной.[16]

Дарвинизм и общественная политика

   Сценарий Триверса не имеет в виду сознательную охрану привлекательными женщинами своих сокровищ (хотя разум может тоже играть какую-то роль, почему бы и нет? и более того, родители могут иметь врождённую склонность следить за сексуальной сдержанностью дочери с тщанием, пропорциональным её привлекательности). Точно также мы не говорим о «понимании» непривлекательной женщиной того, что ей нельзя быть привередливой, и нужно начинать секс с менее идеальным мужчиной, чем требует половой отбор. Механизм вполне работоспособен и на подсознательном уровне, постепенно формируя характер сексуальной стратегии (читай — моральные ценности) ранним опытом.
   Подобные теории имеют практическую ценность. Ведётся много разговоров о проблемах внебрачного материнства среди подростков, особенно, бедных подростков. Но никто сколь-нибудь определённо не знает, как сексуальные привычки формируются, и насколько они устойчивы. Ведётся много разговоров о повышении «самооценки», но никто толком не знает, что такое самооценка, для чего она, и к чему приводит.
   Эволюционная психология всё еще не может предоставить уверенные основания для этих дискуссий. Но проблема не в нехватке правдоподобных теорий; она — в нехватке исследований, проверяющих эти теории. Теория Триверса пребывала в неопределённости в течение двух десятилетий. В 1992 году один физиолог подтвердил одно из предсказаний этой теории — корреляцию между самовосприятием женщины и её сексуальными привычками: чем менее привлекательной она себя полагает, тем больше у неё половых партнёров. Но другой учёный не находил предсказанной корреляции; впрочем, исследований для проверки именно теории Триверса не проводилось, оба исследователя про неё не знали. Таково нынешнее состояние эволюционной психологии — огромные плодородные ландшафты, на которых так мало фермеров.
   Со временем, если не сама теория Триверса, то её главная идея, будет, скорее всего, доказана. Она в следующем: женские сексуальные стратегии зависят от вероятной (генетической) выгодности каждой стратегии, учитывая преобладающие обстоятельства. Но главное из этих обстоятельств находится вне поля зрения теории Триверса, а именно — привлекательность конкретной женщины. Другой фактор — общая доступность мужских родительских инвестиций. Этот фактор конечно флуктуировал в древних условиях. Например, в деревне, которая только что завоевала другую деревню, может резко повысится численность женщин по отношению к мужчинам; и не только из-за гибели мужчин в ходе столкновения, но и потому, что победители обычно убивают или порабощают вражеских мужчин, сохраняя их женщин. Тогда перспективы молодой женщины получить монопольную инвестицию от мужчины могли внезапно и резко упасть. Голод или внезапное изобилие могли бы также изменять инвестиционные тенденции. Реагируя на эти текущие изменения, гены, которые помогали бы женщине правильно ориентироваться в таком мире, в идеале процветали бы.
   Есть экспериментальные свидетельства, что так оно и было. Согласно исследованию антрополога Элизабет Кашдан, женщины, воспринимающие мужчин (вообще) как ненадёжную и безответственную категорию людей, будут в общем и среднем носить более провокационную одежду и иметь половые связи чаще, чем женщины, воспринимающие мужчин как людей, в принципе настроенных серьёзно заниматься своим потомством. Впрочем, некоторые из этих женщин могут изменять свой стиль жизни в зависимости от текущих условий; но это им не необходимо. Женщины, окружённые мужчинами, которые не желают или неспособны быть преданными отцами, могут просто чувствовать усиленную тягу к сексу без обязательств; чувство желания отдохнуть от моральных обязательств. И если вдруг конъюнктура брачного рынка внезапно улучшается (к примеру, возрастает избыток мужчин, или мужчины по какой-то другой причине начинают склоняться к высокоинвестиционной стратегии), то соответственно смещаются и женские сексуальные соблазны, и чувствительность к морали.
   На ранней стадии роста эволюционной психологии эти умозрительные построения неизбежны. Но мы уже видим тот свет, который будет далее всё явственнее высвечивать тёмные углы нашего незнания. Например, «самооценка» почти наверняка различается, или по существу, или во внешних проявлениях, для мальчиков и девочек. Для девочек-подростков, как предположил Триверс, сигналы извне, свидетельствующие об их красоте, могут порождать очень высокую самооценку, которая в свою очередь поощряет сексуальную сдержанность. Для мальчиков чрезвычайно высокая самооценка может приводить к обратному — к стремлению максимизировать краткосрочные сексуальные завоевания, которые на практике более доступны красивому мужчине высокого статуса. Во многих ВУЗах красивый, атлетически сложенный юноша иногда полушутя зовётся «жеребцом». И для тех, кто настаивает на научной проверке очевидного: красивые мужчины имеют больше сексуальных партнёров, чем средние. У женщин зафиксирован больший акцент на внешности мужчины, когда они не ожидают длительных отношений; раз уж инвестиции "не светят", то хоть генов хороших заполучить…
   Если мужчина с высокой самооценкой женат, то он уже не может рассматриваться как возможный источник родительских инвестиций для другой женщины. Такое теперь возможно лишь в случае, если его активы очень велики, но это уже будет его тайная жизнь. И вы никогда не узнаете, когда внешняя авантюра заживёт своей жизнью и приведёт к дезертирству. Мужчины с умеренной самооценкой могут быть более преданными, хотя и менее желательными мужьями. У них меньше возможностей для внебрачных развлечений (и возможно меньше шансов на верность их собственных партнёров), они, скорее всего, будут более сконцентрированы на их законной семье. А вот мужчины с очень низкой самооценкой, терпя постоянные неудачи с женщинами, могут даже прибегнуть к изнасилованию.[17] Эволюционные психологи продолжают дебаты на предмет того, является ли изнасилование адаптацией, которую любой мальчик в процессе роста мог бы воспринимать, если он не получает извне сигналов о благосклонном к нему отношении женщин. Конечно, изнасилование часто наблюдается в самых разнообразных культурах, и обычно при закономерных обстоятельствах — невозможности добиться благосклонности привлекательной женщины легальными средствами. Одно исследование (проведённое не эволюционистами) показало, что типичный насильник испытывает "укоренившееся сомнение в его адекватности и способностях как человек. Он ощущает недостаток доверия к себе, как к мужчине, и в сексуальной, и в несексуальной областях".
   Другой луч света, испускаемый новой дарвиновской парадигмой, может прояснить связь между бедностью и сексуальной этикой. Женщины, живущие в условиях, где очень немного мужчин способны и/или желают поддержать семейство, могли бы естественно склоняться к сексу без обязательств. (В истории нередко бывало, включая викторианскую Англию, что женщины низов общества имели репутацию свободных от морали). Было бы скоропалительным уверенно утверждать, что нравы городских низов изменялись бы вслед за изменением доходов. Примечательно однако, что эволюционная психология, с её акцентом на роль окружающей среды, могла бы уладить вопрос о значении социальных затрат бедности, тем самым определяя место предписаниям либеральной политики, и противостоя застарелым стереотипам, рассматривающим дарвинизм, как политику правого крыла.
   Конечно, можно утверждать, что различный политический подтекст имеется в любой теории. В рамках дарвинизма можно выдумать совершенно различные виды теорий о том, как формируются сексуальные стратегии. Одну вещь, с чем я согласен, нельзя делать — доказывать, что эволюционная психология находится вне дискуссий. Идея о том, что естественный отбор, высокочувствительный к тонким деталям строения самых примитивных животных, создавших огромные, изящно гибкие умственные способности, и не сделал их столь же чувствительными к сигналам окружающей среды, касающихся секса, статуса, прочего подобного, явно занимающего не последнее место в репродуктивных перспективах…эта идея без преувеличения невероятна. Если мы хотим знать, когда и как характер человека начинает принимать конкретные очертания, если мы хотим знать насколько он прочен, что можно сделать, чтобы позже изменить характер, мы должны обратиться к Дарвину. Мы не знаем все ответы, но мы знаем, где их искать, и эти знания помогут нам сформулировать эти вопросы более чётко.

Семья, которая остаётся вместе

   Мы уделили много внимания краткосрочным сексуальным стратегиям женщин (кстати довольно малозначимо, одинокие ли это женщины, соглашающиеся на однократную встречу, или замужние, таящиеся от своего мужа). В социобиологических дискуссиях 70-х, по крайней мере, популярных, имелась тенденция изображать мужчин дикими, похотливыми существами, рыщущими по свету в поисках женщин, с целью обмануть и поэксплуатировать; женщины тоже часто изображались обманщицами и эксплуататоршами. Благодаря росту числа женщин среди изучающих социум учёных-эволюционистов, фокус внимания сместился. Они терпеливо объяснили своим коллегам мужского пола, как женская душа проглядывает изнутри всего этого.
   Даже после восстановления баланса остается одна важная причина для стремления быть соответственно эксплуататором и эксплуатируемым и для мужчин, и для женщин. С течением времени, у супругов возникают искушения покинуть семью, причём главным образом у мужчины. Причина этого не в том (как многие полагают), что эволюционные издержки разрыва брака больше для женщины. Это верно только, если у неё маленький ребёнок, который может пострадать от разрыва брака. Ведь женщина может не найти мужа, желающего быть преданным женщине с не его ребёнком, или найти такого, кто будет пренебрегать им или плохо к этому ребёнку относиться. Но с позиций эволюционизма здесь страдают в равной степени и интересы уходящего мужа — ребёнок, который может пострадать, это и его ребёнок!
   Выгода мужчины при разрыве брака обнаруживается при анализе дебета-кредита дезертирства. Какова может быть будущая репродуктивная выгода партнёра при разрыве текущего брака? В принципе, муж может найти восемнадцатилетнюю женщину, у которой впереди 25 лет репродуктивных возможностей.[18] Жена же, кроме проблем с поиском нового мужа, вызванных наличием у неё ребёнка;потенциальных мужей, что с ней "что-то не так"; они охотнее возьмут с ребёнком — А.П.' href="#n_19">[19] возможно, она вообще не найдёт мужа, который оценит её репродуктивный потенциал в 25 лет. Это различие незначительно, пока супруги молоды, но по мере старения супругов оно нарастает.
   Различные обстоятельства могут подавлять или усиливать эти тенденции. Бедный, низкостатусный муж имеет низкие шансы реализовать преимущества ухода, но напротив — предоставить жене убедительные доводы для ухода самой. Особенно, если у неё нет детей, и она сможет легко найти другого мужа. Муж, повышающийся в статусе и богатстве, получает дополнительные стимулы для ухода; особенно при ослаблении статуса и богатства его жены. Но всё же, при прочих равных условиях, устойчивости брака более угрожает неугомонность мужа, возрастающая с годами.
   Однако этот разговор о «дезертирстве» может вводить в заблуждение. Хотя развод допускается во многих культурах охотников-собирателей (как и полигиния), в древности, беря вторую жену, не обязательно было расставаться с первой. И пока так было, не имело эволюционного смысла разрывать брак. Пребывание около потомства, предоставление ему защиты и воспитания имело больше генетического смысла. Таким образом, мужчины могут быть генетически менее приспособлены для своевременного дезертирства, чем для своевременной полигинии. Но в современных условиях, когда единобрачие институциализировано, полигинийный импульс находит другие выходы — такие как развод.
   По мере того, как дети матери становятся самостоятельными, незаменимость мужских родительских инвестиций падает. Многие женщины средних лет, особенно если они материально самостоятельны, могут принимать или покидать своих мужей. Однако нет никакой эволюционной силы, заставляющей их оставить своих мужей, кроме какого-нибудь случая, крайне привлекательного для генетических интересов. Вывести из состояния брака пост-климактическую женщину может, скорее всего, лишь упорное брачное недовольство её мужа. Многие женщины добиваются развода, но это не означает, что её гены — это первичная проблема.
   Среди всех данных, касающихся современного брака, два пункта заслуживают специального разговора.
   Первый. Исследование в 1992 года показало, что неудовлетворенность мужа браком — самый сильный повод для развода.[20]
   Второй. Мужчины с гораздо большей вероятностью вступают в повторный брак после развода. Второй факт, и биологические факторы в его основании, являются вероятно не последней частью резонов для первого.
   Возражения на эти рассуждения предсказуемы: "Но люди расторгают браки по эмоциональным причинам. Они не подсчитывают количество их настоящих или будущих детей на калькуляторах. Просто мужчины становятся уныло-скучными, жёны — ворчливыми; брак может распасться по причине глубокой переоценки смысла жизни в ходе кризиса середины жизни. Женщину может подвигнуть на уход оскорбляющий её, или безразличный муж; её может соблазнить другой, чувственный и заботливый мужчина. Всё это так. Но, опять же, эмоции — исполнители эволюции. Под всеми мыслями, чувствами, различиями темпераментов, на рассмотрение которых тратят так много времени брачные адвокаты, скрываются хитрости врождённых тенденций — холодные, жёсткие уравнения, составленные из простых переменных: социального статуса, возраста жены (мужа), количество детей, их возрастов, внешних возможностей, и так далее. Действительно ли жена более уныла и ворчлива, чем 20 лет назад? Не исключено. Однако более вероятно, что просто понизилась терпимость мужа к ворчанию, когда ей стало 45, и у неё нет более репродуктивных перспектив. И продвижение по службе, которое он только что получил и которое уже вызвало восхищённые взгляды молодой женщины на работе, не помогло. Точно так же можно спросить молодую бездетную жену, которая находит своего мужа невыносимо бесчувственным — почему эта бесчувственность не была столь тягостной год назад, до того, как он потерял работу, а она находила его любезным, состоятельным холостяком, флиртующим с ней? Разумеется, злоупотребления её мужа действительно могут иметь место, и в этом случае они сигнализируют о потере его лояльности и приближении его ухода, по существу — как бы предупредительная забастовка в отношении жены.
   Как только вы начинаете видеть каждодневные чувства и мысли как генетическое оружие, различные особенности брака приобретают новое значение. Даже те, которые сами по себе недостаточно важны, чтобы привести к разводу, повышают желание пересмотреть условия контракта. Муж, который в медовый месяц утверждал, что ему не нужна жена-кухарка, теперь саркастически замечает, что, дескать, вряд ли было бы сильно обременительно для неё готовить обед хотя бы иногда. Угроза столь же ясна, сколь подразумеваема: я хочу и готов нарушить контракт, если вы не желаете пересмотреть его условия.

Возвращаясь к парной привязанности

   Всё говорит о том, с доказательствами гипотезы Десмонда Морриса про парную привязанность дела обстоят неважно. Мы не слишком похожи на наших образцовых, непоколебимо моногамных обезьяньих родственников — гиббонов, с которыми нас столь оптимистично сравнил Моррис. И в этом нет ничего неожиданного. Гиббоны малосоциальны. Каждое семейство занимает очень большой территориальный участок, иногда больше сотни акров, что неплохо защищает его от внебрачных развлечений. И гиббоны прогоняют любых пришельцев, которые могли бы украсть партнёра или попользоваться им.
   Мы же, напротив, эволюционировали в больших группах, изобиловавших выгодными альтернативами в смысле генов и преданности.
   Наша главная отличительная черта — высокие мужские родительские инвестиции. В течение сотен тысяч лет, а может, и больше, естественный отбор приучил мужчин любить своих детей, наградив их чувством, которым женщины наслаждались несколько предыдущих сот миллионов лет эволюции млекопитающих. За это же время естественный отбор наградил мужчин и женщин чувством любви друг к другу (по крайней мере — «любви» в очень широком смысле слова, нечасто достигающей той глубины преданности, которая обычна между родителем и ребёнком). Однако, любовь это или не любовь, но мы — не гиббоны.
   Так кто же мы? Тот ли мы вид, для которого врождённая моногамность не характерна? Биологи часто дают на этот вопрос анатомический ответ. Как мы уже знаем, есть несколько анатомических свидетельств (масса яичек и переменная насыщенность спермы) в пользу того, что наши женщины не вполне моногамны по своей природе. Есть также анатомический признак, показывающий, насколько далеко отстоят от моногамности наши мужчины. Как заметил Дарвин, у высокополигамных видов очень велик контраст размеров тела самцов и самок (так называемый половой диморфизм). Некоторые самцы монополизируют несколько самок, закрывая другим самцам доступ к генетическому тотализатору. Поэтому самцам таких видов есть веские резоны иметь крупное тело, позволяющее запугивать других самцов.
   Самец гориллы огромен! Ибо в случае выигрыша в поединке он монопольно получает большое количество самок и остаётся без них совсем в случае проигрыша. Он примерно вдвое крупнее самки. У моногамных гиббонов, маленьких самцов примерно столько же, сколько и больших; половой диморфизм почти незаметен. Таким образом, половой диморфизм является хорошим показателем интенсивности половой селекции среди самцов и, следовательно, отражает степень полигинийности рассматриваемого вида. Люди на шкале полового диморфизма выглядят "умеренно полигинийными" — мы гораздо менее диморфны, чем гориллы, немного менее шимпанзе и заметно более гиббонов.
   С этим критерием есть проблема — соревнуются-то люди, даже древние, в значительной степени своим умом. У мужчин нет, похожих на собачьи, длинных зубов, которые самцы шимпанзе используют в борьбе за высший ранг в иерархии и, таким образом, за первоочередное право спаривания. Но мужчины часто используют различные хитрости, чтобы поднять их групповой статус и, следовательно, привлекательность. Так что в какой-то, может быть, большей степени, полигиния в нашем эволюционном прошлом отражена не в грубой физиологии, а в специфически мужских умственных способностях. Если хотите, умеренное различие в размерах тела между мужчинами и женщинами создаёт иллюзорно лестную картину мужских моногамных тенденций.
   Как человечество за эти годы отразило базовую половую асимметрию в человеческой натуре? Асимметрично. Огромное большинство — 980 из 1154 ранее или ныне существующих культур, по которым есть антропологические данные, — разрешают мужчине иметь более, чем одну жену, и в это число входят большинство охотничье-собирательских культур мира; живой пример культур, которые находятся ближе всего к контексту человеческой эволюции.
   Рьяные защитники тезиса парной привязанности, как известно, минимизировали этот факт. Десмонд Моррис, одержимый идеей природного единобрачия нашего вида, настаивал в "Голой обезьяне", что единственное заслуживающее большого внимания общество — это современные индустриальное общество, которое случайно оказалось в числе 15 процентов прямо моногамных обществ. Он писал: "Всякое общество, которое не сумело продвигаться по пути прогресса, — это в том или ином смысле неполноценное общество, сбившееся с пути". Далее: "Случилось нечто, удерживающее их позади, нечто, что работает против естественных тенденций вида". Также: "Таким образом, маленькие, отсталые, неуспешные общества могут в основном игнорироваться". Наконец, Моррис подытожил (а это он писал тогда, когда разводов в западном мире было вдвое меньше, чем ныне): "Безотносительно мрачным, отсталым нецивилизованным единицам, которые делают это,[21] сегодня господствующая тенденция нашего вида отражает его парный характер в наиболее отчётливой форме; а именно в форме долгосрочных моногамных браков".
   Хороший способ избавиться от неприглядных, неудобных данных — объявить их нетипичными, даже притом, что они значительно превосходят мощностью «господствующие» данные. Однако есть важные основания полагать, что и полигинийный брак не был исторической нормой! У 43 процентов от 980 полигинийных культур, многожёнство квалифицируется, как «случайное». И даже там, где оно «обычно», много жён разрешено иметь лишь относительно немногим мужчинам, которые могут себе это позволить материально, или им это положено "по должности". Сквозь века и народы большинство брачных союзов были моногамны, хотя полигиния как таковая была допустима.
   Однако антропологические данные говорят, что многожёнство естественно в том смысле, что любой мужчина, если ему предоставляется возможность иметь более чем одну жену, более чем склонен эту возможность реализовывать. Эти данные также говорят кое-что еще: что многожёнство целесообразно как способ разрешения базового противоречия между репродуктивными целями мужчины и женщины. В нашей культуре, если мужчина, которому жена родила несколько детей, теряет покой и «влюбляется» в женщину помоложе, мы говорим: "Хорошо, вы можете жениться на ней, но мы настаиваем, чтобы вы покинули вашу первую жену, и что ваши дети будут носить некое клеймо, и если вы не будете давать им достаточно денег, то ваши дети и ваша бывшая жена будут ужасно страдать". Некоторые другие культуры относились к этому чуть иначе: "Хорошо, вы можете жениться на ней, но только если Вы действительно можете содержать вторую семью; оставить вашу первую семью вы не вправе; ваша вторая женитьба никак не отразится на репутации ваших детей".
   Возможно, некоторые современные номинально моногамные общества, те, в которых половина всех браков фактически распадаются, должны идти до конца. Возможно, мы должны полностью стереть уже исчезающее клеймо развода. Возможно, мы должны просто убедиться, что мужчины, уходящие из семей, остаются юридически ответственными за них и продолжают поддерживать их в той манере, к которой они привыкли. Короче говоря, нам возможно нужно просто разрешить многожёнство.[22] Многие разведённые женщины (и их дети), могли бы от этого выиграть материально. Единственный способ разумно направить этот выбор — сначала задать простой вопрос (тот, который, оказывается, имеет противоречащий интуиции ответ): Как можно строго настаивать на единобрачии постоянном, которое, оказывается идёт "против шерсти" природе человека, и которое нескольких тысячелетий назад было почти неслыханным?.[23]

Глава 4. Брачный рынок

   Читая работу Мак-Леннана, нельзя не заметить, что практически все цивилизованные нации до сих пор хранят некоторые следы таких вредных привычек, как насильственная добыча жён. Какую же древнюю нацию, спрашивает автор, можно назвать изначально моногамной?
"Происхождение человека" (1871)

   Кое-что в этом мире выглядит не имеющим смысла. С одной стороны — миром правят мужчины. С другой — в большей его части полигамия нелегальна. Если мужчины и в самом деле являются животными, какими они описаны в двух предыдущих главах, то почему они допустили это?
   Иногда этот парадокс объясняется компромиссом между женской и мужской природой. В старомодном викторианском браке мужчины получают повседневную поддержку в обмен на большее или меньшее сдерживание их страсти к походам «налево». Жены готовят, убирают, принимают указания и уживаются со всеми неприятными последствиями постоянного мужского присутствия. За это мужья великодушно соглашаются не уходить.
   Эта теория, какой бы она ни была привлекательной, «промахивается» мимо сути. Допускаю, что в моногамном браке имеет место компромисс. В двухместной тюремной камере тоже имеет место компромисс — но это вовсе не значит, что тюрьмы были придуманы посредством компромисса преступников. Компромисс между мужчиной и женщиной — это способ выживания моногамного брака (если моногамия имеет место), но это не объяснение того, как моногамия сюда попала.
   Первый шаг к ответу на вопрос "почему моногамия?" состоит в понимании того, что для определённых моногамных обществ, описанных антропологами, включая множество культур охотников-собирателей, этот вопрос вообще не вызывает затруднений. Эти сообщества живут почти на грани выживания. В таком сообществе, где мало возможностей проехаться безбилетником в чёрные дни, для мужчины, распыляющим свои силы на две семьи, всё могло закончиться тем, что из его детей выживут только несколько или вообще не выживет никто. И если бы даже он хотел рискнуть завести вторую семью, у него возникли бы проблемы с поиском второй жены. С какой стати она должна устраивать свою жизнь с половиной этого небогатого мужчины, когда она может иметь и целого? Нет любви? Но как часто любовь будет жестоко обманывать? Помните, главная задача любви — привлечь к женщине мужчину, который будет достаточно хорош для её потомства. Кроме того, с какой стати её семья (а в традиционных обществах при создании семьи зачастую «выбор» невесты производился тщательно и практично) будет терпеть такую глупость?
   Представьте себе общество, экономически находящееся чуть выше грани выживания, причём все мужчины этого общества обладают примерно равными материальными ресурсами. Женщина, которая выберет себе половину мужа вместо одного целого, выберет тем самым меньшее материальное благополучие.[24]
   Главная закономерность состоит в том, что экономическое равенство среди мужчин (особенно на грани выживания) препятствует полигамии. Эта закономерность сама по себе рассеивает добрую часть мистического тумана вокруг моногамии в отношении более чем половины известных моногамных сообществ, которые были классифицированы антропологами как "нестратифицированные".[25]
   Что на самом деле требует объяснения, так это моногамия шести дюжин сообществ в мировой истории, включая современные индустриальные цивилизации, которые моногамны, несмотря на экономическое расслоение. Вот уж, в самом деле — причуда природы.
   Парадоксу моногамии среди неравного изобилия придавал особое значение Ричард Александер, один из первых биологов, широко применивших новую парадигму к изучению поведения человека. Моногамию, имеющую место в культурах, находящихся на грани выживания, Александер называет "экологически навязанной". Моногамию появляющуюся в более богатых, более расслоенных обществах, он называет "социально навязанной". Тогда третий вопрос — зачем общество навязывает её?
   Термин "навязанная обществом" может оскорбить романтические идеалы некоторых людей. Из него неявно следует, что в отсутствии юридической поддержки бигамии[26] женщины стекались бы в направлении денег, радостно соглашаясь на место второй или третьей жены до тех пор, пока этих денег будет хватать на их проживание. Однако здесь нелегко использовать понятие «стекаться». Существует встречающаяся у пернатых форма полигинии, при которой самцы охраняют территории, резко различающиеся количественно и качественно. Некоторые самки птиц вполне счастливы делиться самцом до тех пор, пока он располагает более ценным участком, чем любой другой самец, которого они могли бы монополизировать.
   Многие женщины предпочитают полагать, что ими движет более возвышенная любовь, и что у них есть кое-что более достойное гордости, чем то, что предлагает длинноклювый болотный крапивник.
   Конечно же, это самое «что-то» у них есть. Даже в полигинийных культурах женщины обычно меньше всего горят желанием делиться мужчиной. Но при понятных обстоятельствах они скорее предпочитают сделать это, чем жить в бедноте с полноценным вниманием неудачника. Высокообразованные женщины из высших слоев общества легко насмехаются над мыслью, что некая уважающая себя женщина объективно проигрывает от ослабления полигинии, или отрицают, что женщины придают большое значение доходам мужа. Но женщины из высшего общества даже просто встречают бедного мужчину редко, не говоря уж о перспективах выйти за такого замуж. Их положение настолько устойчиво, что им можно не озадачиваться поисками кормильца, минимально отвечающего их требованиям; они могут сосредоточить свое внимание на чем-либо другом, размышляя о предполагаемых предпочтениях своего супруга в области музыки и литературы (и, кстати, эти предпочтения вполне сигнализируют о социально-экономическом статусе мужчины). Это напоминание о том, что сознательная эволюция самцов по Дарвину может и не быть дарвинской.[27]
   В поддержку мнения Александера о том, что в высокорасслоённых, но, тем не менее, моногамных обществах есть что-то искусственное, можно привести тот факт, что полигиния упрямо стремиться спрятаться под их поверхностью. Хотя быть любовницей даже сегодня, мягко говоря, позорно, многие женщины предпочитают эту роль альтернативной: принять преданность от одного мужчины с меньшим состоянием или может быть, ни от кого её не принимать.
   После того, как Александер стал подчёркивать наличие двух видов моногамных обществ, его проницательность была поддержана более изящно. Антропологи Стивен Дж. С. Голен и Джеймс С. Бостер показали, что феномен «приданого» — перевода активов из семьи жениха в семью невесты — возник исключительно в обществах с социально навязанной моногамией. Тридцать семь процентов этих стратифицированных неполигинийных обществ практиковали приданное, в то время как среди всех нестратифицированных неполигинийных — только два процента. (Для полигинийных обществ эта доля составляет около одного процента).
   Можно рассмотреть этот феномен с другой стороны: хотя фактически только семь процентов обществ имели социально-навязанную моногамию, они составляли 77 процентов обществ с традицией приданого. Из этого следует, что приданое — это продукт рыночной неустойчивости, препятствие брачной торговле; моногамия, ограничивая каждого мужчину единственной женой, искусственно делает богатых мужчин дорогим товаром, и приданное — это цена, которую приходится платить за него.[28] Предполагаю, что если бы полигиния была узаконена, рынок стал более честным: мужчины с большими деньгами (и возможно, более очаровательные, мускулистые и обладающие чем-то ещё могущее частично заменить богатство) вместо получения огромного приданного, имели бы много жён.

Победители и проигравшие

   Если мы усвоим этот взгляд на вещи, уйдём от западной этнографической перспективы и гипотетически примем эволюционную точку зрения, предполагающую, что мужчины (сознательно или нет) хотят иметь так много сексуальных и детородных устройств, сколько они могут себе позволить; а женщины (сознательно или нет) хотят свести к максимуму ресурсы, предназначенные для их детей, то у нас будет ключ к объяснению того, почему моногамия до сих пор с нами. Полигинийное общество часто изображается чем-то деспотически угнетающим женщин, хотя и нравящееся мужчинам; но на самом деле ни у одного пола нет природного единства по этому вопросу. Бесспорно, что женщинам, замужним за бедным мужчиной и, которые в принципе, не против обменять его половину богатого, институт моногамии не слишком благоволит.
   Столь же бесспорно, что бедному мужу, которого они с удовольствием бросили бы, аналогично не благоволила бы полигиния. Но не эти беглые иронические предпочтения ограничивают людей, находящихся за чертой бедности. Действительно, в чисто эволюционных терминах, большинство мужчин было бы, вероятно, богаче в моногамной системе, а большинство женщин оказались бы в более затруднительном положении. Это очень важный момент, оправдывающий этот краткий иллюстративный обзор.
   Рассмотрим огрублённую и неромантичную, но полезную для анализа модель брачного рынка. Тысяча мужчин и тысяча женщин ранжируются на основе спроса на них, как на супругов. Хорошо, хорошо, в реальной жизни нет полного согласия в подобных вопросах, но это сделано для наглядности. Вряд ли многие женщины предпочли бы безработного и нецелеустремленного мужчину амбициозному и успешному (при прочих равных условиях); вряд ли многие мужчины выбрали бы тучную, непривлекательную и глупую женщину вместо хорошо сложенной, красивой и умной. Ради интеллектуального прогресса свернём эти и другие аспекты привлекательности в одно измерение.
   Предположим, эти две тысячи человек живут в моногамном обществе, и каждая женщина намеревается выйти замуж за мужчину, который подходит ей по рангу. Она хотела бы выйти замуж за мужчину рангом повыше, но всех их уже расхватали конкурентки, превосходящие её рангом. Мужчины также хотели бы жениться на высокопривлекательной, но по той же самой причине не могут. Давайте перед тем, как все эти помолвленные пары поженятся, узаконим полигинию и волшебным образом избавимся от её клейма. И давайте предположим, что, по крайней мере, одна женщина, спрос на которую немного ниже среднего — вполне привлекательная, но недостаточно яркая женщина с рангом, например, 400 — выгоняет своего жениха (мужчина f400, продавец обуви) и соглашается стать второй женой преуспевающего адвоката (мужчина f40). Это не так уж и дико неправдоподобно — отказаться от общесемейного дохода 40 000 долларов в год, часть которого она должна была бы заработать сама, работая по полдня в Pizza Hut в пользу дохода 100 000 долларов в год и, при этом возможно, не работать вообще (смирившись с тем, что мужчина f40 танцует лучше, чем мужчина f400.[29]
   Даже это первое просачивание полигинии, направленное на мобильность, делает многих женщин богаче, а многих мужчин ставит в затруднительное положение. Все 600 женщин, которые ниже дезертирки рангом, приписывают себе одно очко, чтобы заполнить образовавшийся вакуум; у них по прежнему есть муж, полностью принадлежащий им, и причём, улучшенный его вариант. А между тем, 599 мужчин устраивают свою личную жизнь с женой, немного уступающей по рангу их бывшим невестам, а один мужчина вообще остается без жены. Согласен, что в реальной жизни женщины не стали бы подниматься по жёстко регламентированной лестнице. В самом начале подъёма вам бы попалась женщина, которая, поразмыслив о превратностях привлекательности, осталась бы верной своему мужчине. Но в той же реальной жизни, вы, скорее всего, встретитесь с более чем одной капелькой мобильности на первых местах. Главный момент остаётся в силе: многие, многие женщины, даже те, кто предпочёл бы не делиться мужем, расширяют свой выбор, когда этот делёж мужа свободно позволен.
   К тому же, многие и многие мужчины могут страдать в объятьях полигинии. Всё говорит о том, что институциализованная моногамия, часто рассматриваемая как победа женщин в борьбе за равенство, совершенно не несёт равноправия женщинам. Полигиния намного справедливее разделила бы мужские активы среди них. Красивым, полным энергии жёнам атлетически сложенных корпоративных «аполлонов» легко (и разумно) отвергнуть полигинию как путь ущемления прав женщин. Но замужнюю женщину, живущую в бедноте, или женщину без мужа или ребёнка, но мечтающую об этом — можно извинить за простое любопытство, какие же права женщин защищает моногамия. Единственные непривилегированные граждане, которым следует одобрить моногамию — мужчины. Именно им она даёт доступ к женщинам, которые в противном случае предпочли бы повысить свой социальный статус.
   Таким образом, на другой стороне воображаемого прилавка, провозглашающего традиции моногамии, нет представителей ни того, ни другого пола. Моногамия — это минус для мужчин как общности, но и не плюс для женщин, тоже как общности. Представляется более правдоподобным, что моногамия — это великий исторический компромисс, сокративший дистанцию между более и менее удачливыми мужчинами. Для них учреждение моногамии действительно представляет подлинный компромисс — самые удачливые мужчины по-прежнему получают самых привлекательных женщин, но обязаны ограничить себя одной штукой. Это объяснение единобрачия — как раздел долей сексуальной собственности среди мужчин — укладывается в одну последовательность с фактом, который открыл эту главу, а именно — мужчины, правят миром, и именно мужчины принимают большинство политических решений.
   Разумеется, нельзя говорить о том, что мужчины некогда собрались, сели, и достигли соглашения, что дескать, не более одной в одни руки. Может быть, полигиния ослабевает по мере развития в обществе идей равноправия — не равенства между полами, но равенства между мужчинами. И возможно "ценности равноправия" — это слишком возвышенное определение. По мере того, как политическая власть распределилась более равномерно, алчное присвоение женщин мужчинами верхнего класса просто стало небезопасным. У правящей элиты было немного более серьёзных поводов для беспокойства, чем глотки сексуально голодных и бездетных мужчин, обладавших хотя бы капелькой политической власти.
   Впрочем, этот тезис остаётся только тезисом, но действительность вполне соответствует ему. Лаура Бециг показала, что в прединдустриальных обществах крайняя полигиния часто идёт, взявшись за руки с крайней политической иерархичностью, и достигает зенита у наиболее деспотических режимов. (У Зулусов, король которых мог монополизировать более сотни женщин, кашель, плевание или чихание за его обеденным столом были наказуемы смертью). И распределение сексуальных ресурсов сообразно политическому статусу часто прописывалось явно и детально. У инков четыре политических должности, от мелкого до крупного начальника — имели право на семь, восемь, пятнадцать и тридцать женщин соответственно. Стоит обдумать, как по мере роста издержек политической власти уменьшалось количество жён. И в пределе, вместе с принципом один-человек-один-голос пришёл принцип один-мужчина-одна-жена. И тот, и другой характерны для большинства современных промышленных наций.
   Так это или не так, но эта теория происхождения современного институциализировавшего единобрачия — пример того, что дарвинизм должен предложить историкам. Дарвинизм, конечно же, не объясняет историю как эволюцию; естественный отбор не настолько быстр, чтобы производить изменения на уровне культуры и политики.[30] Но естественный отбор формировал умы, которые производят культурные и политические перемены. И понимая, как он формировал эти умы, можно предложить свежее понимание двигателей истории. В 1985 году выдающийся социальный историк Лоренс Стон опубликовал эссе, которое подчеркнуло эпическое значение раннего христианского акцента на преданности мужей и постоянстве брака. Рассмотрев пару теорий о распространении этого культурного новшества, он заключил, что ответ "остаётся неясным". Возможно, что эволюционное объяснение, исходящее из природы человека и полагающее, что единобрачие является прямым выражением политического равенства среди людей, по крайней мере, заслуживает упоминания. И это возможно не случайность, что христианство, которое служило проводником единобрачия, политически столь же мудро, часто адресуя это сообщение бедным и безвластным людям.

Чем плоха полигиния?

   Наш эволюционный анализ брака усложняет выбор между единобрачием и многожёнством, ибо из него следует, что выбор здесь не между равенством и неравенством. А выбор — между равенством мужчин (между собой) и равенством женщин (тоже между собой). Ничего себе альтернативочка!
   Есть несколько возможных причин голосовать за равенство мужчин (то есть моногамию). Одна — уклоняться от гнева всевозможных феминисток, которых не удастся убедить, что полигиния освобождает угнетённых женщин.[31] Другая — что моногамия — единственная система, которая, по крайней мере, теоретически, обеспечивает супругом примерно каждого. Но наиболее веская причина в том — что лишение большого количество мужчин жён и детей не только несправедливо, но даже опасно.
   Источник крайней опасности — половой отбор мужчин. Мужчины долго конкурировали за доступ к дефицитному половому ресурсу, женщинам. И цена проигрыша в этой конкуренции настолько высока (генетическое забвение), что естественный отбор выработал у них способность конкурировать с особой свирепостью. Во всех культурах мужчины более чем женщины склонны к насилию, включая убийство. (Это действительно для всего животного мира; самцы почти всегда — более воинственный пол, кроме тех видов (типа плавунчиков), где самцовые родительские инвестиции больше самочьих, и там самки могут размножаться чаще, чем самцы). Даже когда насилие не направлено против полового конкурента, оно часто сводится к половому соперничеству. Тривиальная разборка может разрастись до убийства одного мужчины другим, чтобы "спасти лицо" — чтобы заработать звериное уважение, что в древних[32] условиях может поднять статус и повлечь половое вознаграждение.
   К счастью, в различных обстоятельствах мужское насилие может быть смягчено. И одно из них — супруга. Можно ожидать, что лишённые женщин мужчины конкурируют с особой свирепостью, и оно так и есть. Не состоящие в браке мужчины в возрасте от 24 до 35 — убивают других мужчин примерно втрое чаще, чем женатые мужчин того же возраста. Часть этого различия без сомнения определяется мужчинами, не женящимися добровольно, но Мартин Дали и Марго Вилсон убедительно показали, что существенная часть обусловлена "умиротворяющим эффектом брака".
   Убийство — не единственная вещь, которую может совершить «неумиротворенный» мужчина. Он, видимо, с большей решимостью будет идти на риск вообще и другие преступления в частности. К примеру, совершить грабёж, в том числе для получения ресурсов, которые могли бы привлекать женщин. Он с большей вероятностью прибегнет к изнасилованию. Более распространённая в этой группе преступная жизнь часто сопровождается злоупотреблением наркотиками и алкоголем, что может в свою очередь усугубить проблему — дальнейшим снижением его возможностей по зарабатыванию достаточных денег, которые могли бы привлечь женщин законными образом.
   Возможно, это лучший аргумент в споре за моногамный брак с его эффектами уравнивания мужчин: неравенство мужчин социально разрушительнее, причём как для мужчин, так и для женщин, чем неравенство женщин. Полигинийная нация, в которой много мужчин с низким доходом остаются одинокими, — не та страна, где большинство из нас хотели бы жить.
   Но, к сожалению, это страна, в которой мы уже живём. Соединенные Штаты — это больше не нация институциализированной моногамии. Это — нация последовательной моногамии. А последовательная моногамия в некоторых отношениях равнозначна полигинии. Джонни Карсон, как и многие другие богатые мужчины высокого статуса, за свою карьеру монополизировал длинные отрезки репродуктивных лет целой серии молодых женщин. Где-то там был мужчина, который хотел создать семью с красивой женой, и если бы не этот Джонни Карсон, женился бы на одной из этих женщин. И если даже этому мужчине и удавалось найти другую женщину, то она была «надкусана» другим мужчиной. И так далее в соответствии с эффектом домино: дефицит фертильных женщин стекает вниз по социальной шкале.
   Как ни абстрактно-теоретически это звучит, это не может не случаться на самом деле. Фертильность женщины длится лишь приблизительно двадцать пять лет. Когда некоторые мужчины занимают более двадцати пяти лет продуктивной женской фертильности, то другой мужчина вынужден занимать меньше. И когда в конце списка всех последовательных мужей добавляются молодые мужчины, которые живут с женщиной в течение пяти лет перед решением не жениться на ней, и затем делают это снова (может быть, наконец, женившись на 28-летней в возрасте тридцать пять), то результирующее влияние может быть существенным. Примем во внимание, что если в 1960-м году доля населения в возрасте сорок и более, никогда не состоявшего в браке, была примерно равна для мужчин и для женщин, то к 1990 году мужская доля заметно превосходила женскую.
   Не такая уж и сумасшедшая мысль — часть бездомных алкоголиков и насильников которые достигли бы совершеннолетия в социальном климате 1960-х, когда женские ресурсы были распределены более равномерно, вовремя нашли бы себе жену и повели бы менее разрушительный образ жизни. Однако не следует воспринимать эту иллюстрацию буквально: если полигиния действительно оказывает пагубное влияние на малоудачливых мужчин и, косвенно на всех остальных, то недостаточно только выступить против легализованного многоженства. (Легализованное многоженство не было преувеличенной политической угрозой в последнее время, я проверил). Нас должно волновать многожёнство, которое уже де-факто существует. Вопрос не в спасении моногамии, а в её восстановлении. И мы можем с энтузиазмом присоединиться в этом вопросе не только к недовольными неженатым мужчинами, но к большому количеству недовольных бывших жён — особенно тем, которые имели несчастную судьбу выйти замуж за кого-то менее богатого, чем Джонни Карсон.

Дарвинизм и моральные идеалы

   Этот взгляд на брак — пример из учебника о том, как дарвинизм может и как не может разумно вовлекаться в обсуждение темы морали. Что он не может делать — так это снабжать нас основными моральными ценностями. Например, хотим ли мы жить в обществе равноправия или нет — выбор за нами; безразличие естественного отбора к страданиям слабых — это не то, чему мы должны следовать. И нас не должно волновать, являются ли убийства, грабежи и насилие «естественными» в эволюционных координатах. Это только наше дело решать, насколько отвратительными мы находим такие явления, и насколько жёстко мы хотим бороться с ними.
   Но как только мы сделали этот выбор, как только выработали моральные идеалы, дарвинизм может помочь нам понять, какие социальные институты поддержат их. В нашем случае эволюционная трактовка показывает, что превалирующая брачная система — последовательная моногамия — во многом эквивалентна полигинии. Также замечено, что такая система порождает неравенство мужчин, усиливая выгодность положения одних и невыгодность — других. Дарвинизм также высвечивает издержки этого неравенства — насилие, воровство и т. п..гипотез, пусть и эволюционного направления — А.П.' href="#n_33">[33]
   В этом свете старые дебаты о морали приобретают новый оттенок. Например, стремление политических консерваторов монополизировать свою приверженность "семейным ценностям" выглядит достойным удивления. Либералы, озабоченные неимущими, "коренными причинами" преступности и бедности, могли бы логически выработать некоторую любовь к "семейным ценностям". Делая более молодых женщин более доступными для мужчин с низкими доходами, можно было бы снизить и число разводов, и удержать заметное число мужчин от преступности, наркомании и бродяжничества.
   Конечно, учитывая материальные преимущества, которые полигиния (даже если эта полигиния лишь де-факто) может предоставить бедным женщинам, можно ожидать возражений либералов против моногамии. Можно даже ожидать возражений феминисток против моногамии. Так или иначе, очевидно, что эволюционный феминизм будет более сложным феминизмом.
   Рассмотренные в свете дарвинизма, «женщины» — не есть группа с естественно солидарными интересами; единого "женского братства" не существует.
   Есть ещё одно следствие текущих брачных норм, которое входит в фокус новой парадигмы: дань, которую платят дети. Мартин Дали и Марго Вилсон писали, что, "возможно, наиболее очевидное предсказание эволюционной концепции насчёт родительских мотивов состоит в том, что замещающие родители будут склонны менее основательно заботиться о детях, чем естественные". То есть "дети, воспитываемые иными людьми, чем их естественные родители, будут чаще эксплуатироваться и подвергаться риску. Родительская инвестиция — драгоценный ресурс, и отбор должен поддержать те родительские души, которые не транжирят его на неродных детей".
   Некоторым эволюционистам это предсказание могло бы казаться столь ясным, что его проверку можно было бы счесть пустой тратой времени. Но Дали и Вилсон, тем не менее, озадачились. И то, что они обнаружили, удивило даже их. В Америке в 1976 году ребенок, живущий с одним или более замещающими родителями приблизительно в сто раз чаще подвергался злоупотреблениям, чем ребёнок, живущий с естественными родителями. В Канадском городе[34] в 1980-ых, ребенок в возрасте до двух лет имел в семьдесят раз больше шансов быть убитыми родителем, если один из его родителей — неродной, в сравнении с проживанием с двумя родными. Конечно, детоубийство совершает лишь крошечная доля неродных родителей; развод и повторный брак матери — отнюдь не смертный приговор ребёнку. Но рассмотрим более общую проблему нефатальных злоупотреблений. Дети до десяти лет, в зависимости от возраста и конкретного варианта, имели в три — сорок раз больше шансов перенести родительское злоупотребление при проживании с одним родным и одним неродным родителем, чем при проживании с двумя родными.
   Справедливо предположить, что менее драматические недокументированные формы родительского безразличия намного превосходят эти приблизительные данные. В конце концов, единственная причина, по которой естественный отбор изобрёл отеческую любовь, состояла в предоставлении поддержки потомству. Хотя биологи называют эти выгоды «инвестициями», что означает, что они не обязательно материальны, словно ежемесячные банковские чеки. Отцы предоставляют своим детям все виды опеки и воспитания (часто больше, чем отец или ребёнок понимает) и охраняют их от всех видов угроз. Мать в одиночку просто не может это обеспечить. Отчим почти наверняка не будет вкладывать много, если вообще будет. В эволюционных терминах молодой пасынок — препятствие распространению собственных генов, утечка ресурсов.
   Но есть способы обдурить природу и склонить родителей к любви неродных детей — следовательно, поддержать неверность. В конце концов, люди — не телепаты и не могут без сложных анализов понять, есть в ребёнке его гены или нет. Вместо этого они полагаются на косвенные признаки, имевшие в древних условиях очень важное значение. Если женщина кормит и обнимает младенца день за днем, она рано или поздно полюбит его; так и мужчина может полюбить ребёнка, с матерью которого он спал в течение нескольких лет. Этот вид привязанности — любовь нянек — делает усыновлённых детей объектами любви. Но и теория и практические наблюдения показывают, что глубокая привязанность к ребёнку тем менее вероятна, чем в более старшем возрасте приёмный родитель его впервые увидел. В то же время подавляющее большинство детей знакомятся с отчимами после своего младенчества.
   Можно предвидеть сомнения разумных и гуманных людей, — действительно ли строго моногамное общество лучше чем строго полигинийное? Но это выглядит весьма и весьма спорным: всякий раз, когда брачным ячейкам (в любом обществе) позволительно распадаться, и как следствие — разводы и одинокие матери начинают преобладать, а много детей больше не живут с обоими естественными родителями, там и тогда наиболее драгоценный эволюционный ресурс, любовь — будет теряться в наибольших масштабах. Независимо от сравнительных достоинств моно- и полигинии, то, что мы имеем сейчас — последовательную моногамию (де факто — полигинию), пожалуй худший из всех миров.

Отстаивание моральных идеалов

   Очевидно, что дарвинизм не всегда будет упрощать моральные и политические дебаты. В нашем случае, подчеркивая противоречивость равенства мужчин (между собой) и женщин (тоже между собой), он фактически усложняет вопрос о том, какая брачная система лучше отвечает нашим идеалам. Однако эта противоречивость была всегда; но теперь она стала открытой, и дебаты сейчас можно вести в более ярком свете. Далее, как только на основе новой парадигмы мы выбрали брачную систему, в наибольшей степени отвечающую нашим моральным идеалам, дарвинизм может сделать второй вклад в дискуссию о морали — помочь нам очертить, какие именно моральные нормы, какая социальная политика может помочь поддерживать эти институции.
   И отсюда возникает новая ирония в дебатах о "семейных ценностях": консерваторы могут сильно удивиться, узнав, что один из лучших способов укрепления моногамного брака — более равномерное распределения дохода. У молодых одиноких женщин будет меньше резонов отбить у другой женщины мужа, если холостяк Б имеет столько же денег. И муж А, поскольку с ним не кокетничают молодые женщины, может больше ценить жену А, и будет менее склонен замечать её морщины. Эта динамика, возможно, поможет объяснять, почему моногамный брак часто пускал корни в обществах с невысокой экономической стратификацией.
   Стандартное консервативное возражение против политики выравнивания доходов — её стоимость: налоги обременяют богатых и, сокращая их стимулы к работе, понизят валовой национальный продукт. Но если цель нашей политики будет состоять в поддержке единобрачия, то выравнивание доходов — весьма желательный побочный эффект. Моногамии угрожает не только бедность как таковая, но и неравномерность распределения богатства. Сокращение неравенства снижает ВНП, что конечно же прискорбно; но если мы примем во внимание большую устойчивость браков к выгодам перераспределения дохода, то сожаление должно несколько потерять остроту.гипотеза о ресурсах — это не более, чем гипотеза, и предлагать строить на её основе — ни больше, ни меньше — всю государственную политику, по-моему в высшей степени безответственно — А.П.' href="#n_35">[35]
   Можно возразить, что весь этот анализ постоянно теряет свою адекватность. Поскольку всё большее число женщин самостоятельно зарабатывают, они могут в большей степени игнорировать в своих брачных предпочтениях доход мужчины и принимать во внимание какие-то другие его качества. Но помните: мы имеем дело с подсознательными женскими романтическими соблазнами, а не только их сознательными калькуляциями, хотя эти чувства и не адекватны современной обстановке. Если судить по культурам охотников-собирателей, то мужчины в течение всей эволюции человека контролировали большую часть материальных ресурсов. И даже в беднейшем из этих обществ, где различия в состоятельности мужчин едва уловимы, социальный статус отца часто хитро транслируется в выгоды для потомка, материальные или иные; причём социальный статус матери такого влияния не оказывает.[36] Разумеется, современная женщина может поразмышлять над своим богатством и независимо заработанным статусом, и попробовать выработать соответствующие брачные решения; но это не означает, что она может легко отвергать глубокие эмоциональные импульсы, которые были так важны в древней среде. Да и на практике современные женщины явно не отвергают их. Эволюционные психологи показали, что больший интерес женщин к мужским ресурсам, чем мужской — к женским сохраняется независимо от их дохода (возможно — ожидаемого).[37]
   Пока общество остается экономически расслоённым, задача примирения пожизненной моногамии с человеческой природой будет очень сложной. Могут потребоваться стимулы и сдержки (моральные и/или юридические). Один из способов оценить работоспособность различных стимулов состоит в рассмотрении экономически расслоённых обществ, в которых они работали. Скажем, к примеру — викторианская Англия. Чтобы определить особенности викторианской этики, помогающие бракам преуспевать (по крайней мере — не распадаться), не нужно принимать все особенности эпохи целиком. Можно рассмотреть «мудрость» некоторых моральных принципов — как они достигают каких-то целей, неявно признавая глубокие истины о природе человека, не рассматривая пока их баланс с весомыми побочными эффектами. Но созерцание мудрости, тем не менее — неплохой способ оценить контуры проблемы, которую она решала. Рассмотрение с эволюционной точки зрения викторианского брака Чарльза и Эммы Дарвин заслуживает усилий.
   Прежде чем мы возвратимся к жизни Дарвина, нужно сделать одно предостережение. Пока мы анализировали человеческую психику абстрактно; мы говорили о «видоспецифичной» адаптации, предназначенной для максимизации адаптивности. Когда мы перемещаем фокус нашего внимания от всего вида к некоему индивидууму, мы не должны ожидать, что человек будет последовательно максимизировать адаптивность, оптимально передавая его или её гены будущим поколениям. И причина этого в том, что большинство людей живет в среде, не слишком похожей на ту, для которой их поведенческие реакции были когда-то приспособлены. Среды, даже такие, к которым организмы приспособлены, непредсказуемы. Именно поэтому поведенческая гибкость стоит на первом месте. И с непредсказуемостью (раз уж она непредсказуема) ничего нельзя поделать. Как выразились Джон Туби и Леда Космидес — "Естественный отбор не может «видеть» непосредственно отдельный организм в определенной ситуации и соответственно кроить его поведение".
   Лучшее, что естественный отбор может делать для нас, — дать нам адаптацию — "умственные органы" или "умственные модули", которые обрабатывают эти случайности. Он может предоставить мужчинам "модуль любви к детям" и снабдить этот модуль чувствительностью к шансам, что рассматриваемый ребёнок действительно его. Но адаптация не может быть очень защищённой от ошибок. Естественный отбор может предоставить женщинам "чувствительный к объёму мускулатуры" модуль или "чувствительный к статусу" модуль и так далее; они могут делать силу этих соблазнов зависящей от всех видов уместных факторов, но даже высокогибкий модуль не может гарантировать, что эти соблазны будут транслированы в жизнеспособное и плодовитое потомство.
   Как говорят Туби и Космидес, человеческие существа — не есть главная цель "максимизации адаптивности". Они — "исполнители адаптации". Адаптация может или не может приносить хорошие результаты в данном конкретном случае, и успех особенно переменчив в средах, иных чем маленькая деревня охотника-собирателя. Когда мы смотрим на Чарльза Дарвина, то вопрос не в том, можем ли мы постичь вещи, которые он мог сделать, чтобы быть более жизнеспособным и иметь более плодовитое потомство? А вопрос в том, действительно ли его поведение понятно как продукт мышления, состоящего из связки адаптаций?

Глава 5: Брак Дарвина

   Как ребёнок, у которого есть что-то безумно любимое, я долго подбирал слова, моя любимая дорогая Эмма…. Моя любимая дорогая Эмма, я поцелую руки со всей скромностью и благодарностью, которые переполнили мой кубок счастья… Жилище осчастливит Эмма, помни, что жизнь коротка, и два месяца — шестая часть года.
Дарвин в ноябре 1838, в письме его невесте, убеждая ускорить свадьбу

   Сексуальное желание вызывает слюнотечение… курьёзная ассоциация.
Дарвин в своей научной записной книжке, в том же месяце того же года

   В том десятилетии, на которое приходится брак Дарвина (1830 г.), в Британии регистрировалось в среднем четыре развода в год. Но это довольно обманчивая статистика. Она вероятно частично отражает склонность мужчин того времени умирать до достижения кризиса середины их жизни. (Впрочем нужно уточнить, что часто кризис середины жизни у жён приходится на более поздний возраст, чем у мужей). И эта статистика, конечно, отражает тот факт, что получение развода, требовало — ни много ни мало — акта Парламента! Браки также расторгались другими способами, особенно по приватному негласному сговору. Однако невозможно отрицать, что в те времена браки заключались, скажем так, не для того, чтобы распадаться, особенно в социальном слое с достатком выше среднего, к которому принадлежал Дарвин. И брак оставался таковым в течение половины столетия, пока Акт о Разводах 1857 года не сделал прекращение брака более лёгким. Пребывание в женатом состоянии вполне соответствовало сущности этики викторианской эпохи. Мы не знаем, сколько страданий порождали в викторианской Англии несчасливые нерасторжимые браки. Но вряд ли эти страдания превышали нынешние, причиняемые современной практикой разводов. Во всяком случае мы знаем некоторые викторианские браки, которые выглядели успешными. Среди них — брак Чарльза и Эммы Дарвин. Их преданность была взаимна и явно возрастала со временем. Они вырастили семерых детей, и ни один из них не писал скверных мемуаров о тирании родителей ("Дражайший Дарвин"). Их дочь Генриетта назвала их брак "совершенным союзом"; их сын Френсис писал про отца: "В отношениях с моей матерью его чуткий и сочувственный характер раскрывался наиболее красиво. В её существовании он нашёл своё счастье, и, благодаря ей, его жизнь, которая могла быть покрыта мраком, была наполнена довольной и тихой радостью". Сегодня брак Чарльза и Эммы Дарвин кажется почти идиллическим в его сердечности, спокойствии и абсолютной прочности.

Перспективы Дарвина

   Надо полагать, что на викторианском брачном рынке Дарвин был довольно ценным товаром. Он имел обаятельный характер, респектабельное образование, семейные традиции, обещавшие неплохую карьеру и, на крайний случай, маячившее наследство. Он был не особенно красив, да, ну и что? Викторианцы придерживались ясных взглядов на разделение брачных ролей, и они были совместимы с эволюционной психологией: желательный муж должен иметь хорошие финансовые перспективы; желательная жена должна иметь симпатичную внешность. В обширной переписке между Дарвином и его сёстрами и во время его учёбы в колледже, и позже, когда он плавал на «Бигле», уделено много места разговорам о романтических отношениях; его сёстры передавали ему сплетни и свежие новости об их деятельности в его интересах. И почти всегда у мужчин оценивались их способностью обеспечить женщин материально, в то время как у женщин замечалась способность обеспечить приятную визуальную и слуховую обстановку для мужчины. Свежепомолвленные женщины и женщины, оценивавшиеся как перспективные для Чарльза, называются «симпатичными», «очаровательными» или, в крайнем случае, «приятными». "Я уверена, что она бы тебе понравилась", — так сестра Чарльза Катрин написала про одну кандидатку. "Она очень весела и приятна, и, я думаю, очень хорошенькая". Свежепомолвленные мужчины с другой стороны являлись состоятельными или нет. Сюзен Дарвин писала брату во время его плавания: "Ваш очаровательный кузен Люси Галтон помолвлен с целью жениться на г-же. Моиллет: старший сын очень толстой госпожи Моиллет…. Молодой джентльмен имеет хорошее благосостояние, чем, конечно, его избранница весьма удовлетворена".
   Рейс «Бигля» продолжался долее, чем ожидалось, и Дарвин провёл пять лет (с 22 до 27) — годы, наиболее подходящие для любви, — далеко от Англии. Но возраст, подобно невзрачной внешности, — это не та вещь, о которой мужчины должны очень уж волноваться. Женщины класса Дарвина часто проводили начало своего третьего десятка, показывая себя повыгоднее, надеясь заполучить мужчину, пока они в самом цвету. Мужчины же часто проводили свой третий десяток, занимаясь тем же, что и Дарвин, — целеустремлённо достигая той или иной профессиональной высоты (и/или денег), которые могли бы позже привлечь женщину в расцвете. Спешки не было. Для женщины считалось естественным выходить за заметно более старшего мужчину, тогда как викторианский мужчина, женившийся на женщине намного старше, вызывал уныние. Пока Дарвин был на борту «Бигля», его сестра Катрин сообщила, что кузен Роберт Веджвуд, близкий к Дарвину по возрасту, "страстно и безрассудно влюбился в 50-летнюю мисс Крев, которая слепа на один глаз". Его сестра Сюзен саркастически поддакнула: "разница возрастов — только лишь 20 лет!" Сестра Каролин: "Женщина более чем достаточно старая, чтобы быть его матерью". Катрин выдвинула теорию: "Она — умная женщина и, должно быть, завлекла его своей хитростью; к тому же остатки её великой красоты помогают ей". Другими словами: мужская система распознавания возраста функционировала, как положено, но ей (системе) попалась женщина нестареющей красоты (что есть признак юности), и система обманулась.
   Часть мира, в границах которой молодой Дарвин мог реально найти супругу, не была обширной. С его юности вероятными кандидатками были девушки двух зажиточных семейств, жившие недалеко от дома Дарвина в Шрусбери. Была всегда популярная Фанни Оуэн — "симпатичнейшая, пухленькая, очаровательная Фанни Оуэн" — как её описал Дарвин во время учёбы в колледже. И ещё были три самых молодых дочери Джошуа Веджвуда II, дяди Дарвина по материнской линии: Шарлотта, Фанни, и Эмма.
   В момент отплытия «Бигля» вряд ли кто-то полагал Эмму главной привязанностью Чарльза — хотя его сестра Каролин в письме, посланном ему в то время, мимоходом обращала внимание, что "Эмма выглядит очень симпатично и болтает очень приятно". (А что ещё мужчине надо?) И так распорядилась судьба, что другие три кандидатки сошли с дистанции почти тотчас же.
   Сначала это сделала сестра Эммы Шарлотта. В январе 1832 года она написала Дарвину, неожиданно объявив о её помолвке с мужчиной, у которого, как она сами признала, был "сейчас только очень маленький доход", но он должен унаследовать большое состояние после смерти бабушки, кроме того, имел "высокие принципы и добрый характер, что вселяет в меня чувство безопасности…" (Перевод на эволюционный: ресурсы будут вскоре, сейчас есть надёжная готовность вложения их в потомство). Шарлотта, по правде говоря, была тёмная лошадка, насколько Чарльз был в курсе. Хотя она произвела впечатление и на него, и на и его брата Эразма, они упомянули её как «несравненную» — она была более чем на десять лет старше Чарльза; Эразм был вероятно больше очарован ею (поскольку рядом с ним будет много женщин, но ни на одной из них он не сумел жениться[38]).
   Более тревожной, чем судьба Шарлотты, вероятно, была почти одновременная новость, что соблазнительная Фанни Оуэн также должна была сделать решающий шаг. Отец Фанни написал Чарльзу о новостях, явно разочаровывающих — что "жених сейчас не очень богат и, вероятно, никогда не будет". Однако её муж, благодаря прошлой работе в парламенте, обладал высоким статусом.
   Дарвин, отвечая на все эти матримониальные новости в письме к сестре Каролин, не притворялся счастливым. "Ладно, всё это может быть очень восхитительно, но поскольку я более предпочитаю незамужних женщин, чем уже состоящих в этом богоугодном состоянии, то скажу, что это мне уже скучно".
   Представляемое сёстрами Дарвина будущее своего брата — деревенского пастора, живущего с хорошей женой, — стало представляться несколько проблематичным, поскольку потенциальные жёны отпали. Катрин сделала регконсцировку — остаются Эмма и Фанни Веджвуд, и кивнула на Фанни. Она написала Чарльзу о своих надеждах на то, что Фанни будет всё ещё одинока, когда он возвратится, "она будет миленькая бесценная жена". Мы этого никогда не узнаем. Она заболела и в течение месяца умерла в возрасте двадцать шесть лет. Итак, от трёх из этих четырех соперниц, замужних или опочивших, шансы решительно переместились в пользу Эммы.
   Если у Чарльза и были давние планы в отношении Эммы, то он их хорошо скрывал. Как вспоминала Катрин, он предсказал, что по его возвращению он обнаружит Эразма "помешанным на Эмме Веджвуд и ходящим за ней по пятам". В 1832 году Катрин написала Чарльзу, что "очень удивлена этим предсказанием, и, я думаю, что оно может иметь хороший обратный эффект". Эразм продолжал демонстрировать интерес к Эмме, однако она была всё ещё свободна, когда «Бигль» возвратился в Англию в 1836 году. Более того — она была, если можно так выразиться, решительно свободна. Она не была обременена заботами в двадцать три, когда «Бигль» отправился в плавание, и течение пары лет получила несколько брачных предложений. Но теперь ей было без полтура лет тридцать; она тратила много времени на уход за тяжело больной матерью, и у неё не было прежних возможностей для демонстрации себя потенциальным женихам. Готовясь к возвращению Дарвина, она написала своей невестке, что читала книгу про Южную Америку", чтобы получить какие-то знания для него".
   Имеет смысл задаться вопросом, могло ли быть "какое-то знание" достаточным для удержания внимания Чарльза, сосредоточенного на друзьях детства. После возвращения он обладал кое-какими знаниями про женщин во всех культурах и видел, что женщины явно небезразличны к статусу мужчины. Его социальное положение всегда было высоким, хотя бы в силу высокого ранга его семьи, теперь же он завоевал и самостоятельную известность. С борта «Бигля» Дарвин посылал древние окаменелости, органические образцы и проницательные наблюдения по геологии, которые завоевали широкую научную аудиторию. Он теперь общался с крупными натуралистами тех дней. К весне 1837 года он обосновался в Лондоне в кварталах бакалавров в нескольких домах от своего брата Эразма и был социально востребован.
   Человек более тщеславный и менее целеустремлённый мог увлечься прожиганием жизни в социальном водовороте — пороке, к которому общительный Эразм будет с удовольствием подстрекать. Конечно, Дарвин не сомневался в росте своего статуса; про посещение Кембриджа он сказал: "Я был там настоящим львом". Но он был слишком сдержан и серьёзен по характеру, чтобы поддаться этому водовороту. Настолько часто, насколько это было возможно, он полагал целесообразным воздерживаться от больших сборищ. Он говорил своему наставнику, профессору Джону Хенслоу, что "предпочитаю тихо посетить вас, чем встретиться со всем миром на большом обеде". Отказная записка Чарльзу Бэбиджу (математику, разработавшему "аналитическую машину" — предшественницу цифрового компьютера) начиналось так: "Мой дорогой м-р Бэббидж! Я очень обязан Вам за приглашение сыграть в карты, но я боюсь принять его, так как я, возможно, встречу там некоторых людей, с которыми я поклялся всеми святыми на небесах не встречаться…". Время, сэкономленное таким образом, Дарвин использовал на замечательный взрыв достижений. В течение двух лет с момента его возвращения в Англию он:
   1. переработал свой корабельный журнал в пригодное к публикации издание (которое приятно читалось, имело хороший сбыт и по сей день в печати (позже сокращённое под названием "Плавание Бигля");
   2. умело добился субсидии в одну тысячу фунтов от Канцлера Казны для публикации "Зоологии плавания корабля её величества «Бигль» и нашел пожертвователей для этого;
   3. закрепил своё место в Британской науке, написав полдюжины статей, начиная от эскиза про новый вид американского страуса (названный Rhea darwinii зоологическим обществом Лондона), до новой теории формирования пахотного слоя почвы ("каждая частица земли, формирующей пласт, на котором растёт дёрн на старом пастбище, прошёл через кишечники червей");
   4. предпринял геологическую экспедицию в Шотландию;
   5. водил дружбу со знаменитостями в эксклюзивном мужском клубе Атанеум;[39]
   6. был избран секретарем геологического общества Лондона (этот пост он принимал неохотно, опасаясь, что он потребует от него много времени);
   7. объединял научные записные книжки на разные темы: от "вопросов видообразования" до религии и моральных особенностей человека; причём такой высокой интеллектуальной насыщенности, что они будут служить базой для его самых крупных работ в последующие сорок лет;
   8. обдумывал теорию естественного отбора.

Решение жениться

   К концу этого периода, за несколько месяцев до того, как естественный отбор созрел в нём, Дарвин решил жениться. Не в смысле — на ком-то конкретно; не ясно, держал ли он Эмму Веджвуд хотя бы в уголке памяти, и известно, что она не находилась в центре его размышлений на эту тему. В достопримечательной заметке, очевидно написанной в период около июля 1838 года, он решал вопрос брака абстрактно.
   Документ имеет две колонки, озаглавленные: «Женится» и "Не женится", и поверх их полукругом: "Вот в чём Вопрос". В колонке за брак значилось "Дети — (если Бог будет милостив), Постоянный компаньон (друг в пожилом возрасте), с кем будет интересно, объект для любви и игр".
   После обдумываний неизвестной длительности он изменил предшествующее предложение на "во всяком случае — лучше, чем собака". Он продолжил: "Дом, и кто-нибудь, кто будет заботиться о доме, Обаяние музыки и женской болтовни — это всё хорошо для здоровья, но ужасная потеря времени". Без объяснений Дарвин решительно переместил один довод из колонки «за» в колонку «против» — довод настолько важный, что он подчеркнул его. Проблема посягательства брака на его время, особенно на время работы, была расписана более пространно, чем в соответствующем месте в колонке «за». Он написал в колонке "не жениться", что это сохранит "Свободу идти куда нравится, Свободу выбора общества и всего такого, Беседа умных мужчин в клубах, Отсутствие обязательств посещать родственников и уступать в каждом пустяке, чтобы взамен иметь расходы и хлопоты о детях, Возможные ссоры, Потеря времени — нельзя читать вечерами, тучность и безделье, беспокойства и обязательства, меньше денег на книги, Если много детей, то — принужденность зарабатывать на хлеб".
   Всё же соображения «за» превалировали; в колонке «за» была записана следующая цепь рассуждений: "Боже, невыносимо думать о всей жизни, израсходованной как бесплодной пчелой — на работу, работу и, в конце концов, ни на что. — Нет, нет, не буду. — Представляю целый день жизни отшельника в дымном грязном лондонском доме. — Представляю себе приятную мягкую жену на диване, хороший камин, книги и, возможно, музыку". После описаний этих образов он написал: "Жениться — Жениться — Женится [sic] Q.E.D".
   Однако на принятое решение обрушилась ещё одна волна сомнений. Пробуксовка началась довольно невинно, Дарвин написал так: "Это убеждает в том, что жениться нужно. Когда? Рано или поздно". Но этот вопрос вызвал финальный приступ паники, с которой знакомы многие женихи. Невестам он, конечно же, тоже знаком, но их тревога больше вызвана сомнениями в правильности сделанного выбора; достаточно ли этот мужчина хорош. Для мужчин, насколько можно судить по записке Дарвина, паника, по сути, не связана с конкретной женщиной; в некотором смысле пугающей является сама перспектива фиксации пожизненного партнёра. Потому что (по крайней мере — в моногамном обществе) это затуманивает перспективы близости с другими женщинами, к чему так призывают мужские гены.
   Это не означает, что добрачная паника вызывает в воображении буквальные образы разных возможно-желательных сексуальных партнёров; подсознание может действовать более тонко. Однако, так или иначе, у мужчин, собирающихся вверить свою жизнь целиком одной женщине, возникает страх надвигающейся ловушки, ощущение, что дни приключений закончены. "Вау!!" — написал Дарвин, мысленно дрожа перед лицом пожизненных обязательств. "Я никогда не изучу французский язык, — или не увижу Континент — или не поеду в Америку, или не поднимусь на воздушном шаре, или не совершу уединённую поездку по Уэльсу — бедный раб, ты будешь хуже негра". Но затем он собрался с духом и принял-таки судьбоносное решение. "Не бери в голову, мой мальчик, не унывай, нельзя жить одинокой жизнью, дряхлым стариком, одиноким и холодным, с бездетностью, написанной на лице, по которому уже пошли морщины. Не бери в голову, доверься шансу, храни острый взгляд, бывает немало счастливых рабов". Конец документа.

Выбор Эммы

   Дарвином была написана ещё более ранняя (вероятно, в апреле) заметка, в которой он праздно рассуждал о путях карьеры: преподавать в Кембридже? Геологию? Зоологию? Или "работать над превращением видов"? И подвергал нерешительному сомнению обдумываемый брак. Неизвестно, что заставило его повторно поднять вопрос о браке и на сей раз довести его до однозначного решения. Но интригует то, что из шести серий записей, сделанных между апрелем и июлем в этом случайно сохранившемся личном журнале, в двух есть упоминания о том, что он чувствовал себя «нездоровым». Нездоровье далее стало жизненной линией Дарвина, о чём он, возможно, уже подозревал. Нелепо предполагать, что намёки на возможность смерти могут завлечь мужчину в брак, ибо часто такие намёки намного позже отвращают от брака, и побуждают искать свежее доказательство его воли к жизни. Но ирония растворяется, будучи сведённой до конечной причины: как импульс выражения пожизненной любви к женщине, так и импульс самообманываться самому мужчине, способствовали у наших предков рождению потомства. В этом смысле оба они способны быть противоядием (хотя, в конце концов, бесполезным, кроме как с точки зрения генов) против смерти, а в последнем случае (самообмана) — часто даже разрушительным.
   Так или иначе, но Дарвин, возможно, и без всяких философий ощутил, что будет вскоре нуждаться в преданном помощнике и сиделке. Возможно, что терпеливо и в вынужденном одиночестве работая над большой книгой о эволюции, он почувствовал, что годы его не вечны. По мере того, как здоровье Дарвина ухудшалось, улучшалось его понимание предмета. Он начал свою первую записную книжку о "превращении видов" в июне или июле 1837, а вторую — в начале 1838 года. К тому времени он крепко запутался в доводах о браке и прошёл часть пути к естественному отбору. Он полагал, что одной из причин эволюции могут быть небольшие начальные наследственные различия; когда вид разделён на две популяции, скажем, водной преградой. Сначала он является просто двумя вариантами одного вида, которые затем отдаляются друг от друга, пока не получат право называться новыми и отличными друг от друга видами. Осталась самая трудная часть — определить причину усиления этих расхождений. В июле 1838 он закончил свою вторую записную книжку про виды и начал третью, ту, которая даст ему ответ. И, возможно, у него было ощущение надвигающегося успеха, как и в той судьбоносной записке о браке, которую он набросал в том же самом месяце.
   В конце сентября решение пришло. Дарвин только что прочёл знаменитое эссе Томаса Мальтуса, в котором отмечалось, что темпы естественного роста населения будут опережать производство продовольствия, пока не наступит кризис. Дарвин вспоминал в своей автобиографии: "Так как я был хорошо подготовлен к оценке борьбы за существование, которая происходит повсюду, достаточно сколь-нибудь долго пронаблюдать за привычками животных и жизнью растений, то сразу был осенён, что при таких обстоятельствах благоприятные вариации будут, вероятно, сохранены, а неблагоприятные будут уничтожены. В результате этого процесса мог бы сформироваться новый вид. Здесь и сейчас я, наконец, получил работающую теорию". 28 сентября Дарвин набросал в своей записной книжке некоторые мысли об этом и затем, без явного описания естественного отбора, рассмотрел его эффекты: "Можно говорить существовании сил, вбивающих сто тысяч клиньев в прорехи экономики Природы, принудительно испытывающие каждый вид приспособленной структуры; или, скорее, формирующие эти прорехи, отбраковывая более слабые. В финале всех этих вбиваний соответствующие структуры должны быть отброшены, а приспособленные — измениться.
   Итак, направление профессиональной деятельности Дарвина устоялось, и теперь он взял курс на устройство личной жизни. Через шесть недель после вышеизложенного пассажа, в воскресенье 11 ноября ("день всех дней!", как он написал в своём личном журнале), он сделал предложение Эмме Веджвуд.
   Если смотреть с точки зрения наипростейших дарвинианских критериев, то влечение Дарвина к Эмме выглядит странным. Он сейчас был зажиточным мужчиной с высоким статусом в возрасте чуть менее 30 лет. По-видимому, у него была возможность взять молодую и красивую жену. Эмма была на год старше его, и хотя её нельзя было назвать непривлекательной (по крайней мере, по словам художника, писавшего её портрет), но и красивой — тоже. Почему Дарвин поступил столь дизадаптивно, женившись на некрасивой женщине, упустившей уже более десятилетия её репродуктивного потенциала?.[40]
   Прежде всего, скажем, что это простое уравнение — (богатый мужчина высокого статуса) = (молодая, красивая жена) — является несколько упрощённым. Есть много факторов, повышающих генетическую желательность супруга; сюда входят интеллект, надёжность и различные виды совместимости. Кроме того, выбор супруги — это также выбор родителя для детей. Стойкость характера Эммы предвещала высокую заботу о будущих детях. Одна из её дочерей вспоминала: "Её сочувственность и безмятежность характера вызывали у детей чувство абсолютной непринужденности с нею и уверенности в защищённости от любой неприятности, большой или маленькой; её бескорыстие не давало детям повода подозревать, что что-нибудь ей в тягость, и что они могли идти к ней со всеми своими маленькими детскими потребностями за помощью или с вопросами".
   Кроме того, если изучать проблему ожидаемой «стоимости» жены Дарвина, то нужно рассмотреть вопрос о его собственной "субъективно воспринимаемой стоимости на брачном рынке", а не его "объективной стоимости". Люди оценивают свою «стоимость» на основании сигналов из социальной среды в юности, если не раньше. Эти сигналы формируют их самооценку и таким образом влияют на то, насколько высоко они нацеливают свои амбиции. В юности Дарвин отнюдь не выглядел похожим на самца-альфу. Он был крупным, но кротким, и весьма мало походил на бойца. Одна из его дочерей отметила, что он полагал своё лицо "отталкивающе заурядным".
   Конечно, всё это было скорректировано более поздними достижениями. Дарвин мог не иметь высокого статуса в отрочестве, но он достиг его позже, а статус сам по себе может скомпенсировать в глазах женщин заурядную внешность и нехватку грубой силы мужчины. Всё же его неуверенность явно сохраняется; и, судя по всему, — это неуверенность, сформированная ещё в юности. Вопрос в том, почему.
   Возможно, эволюционный механизм, тонко настроивший неуверенность Дарвина — рудимент эволюции; адаптация, способствовавшая улучшению приспособленности в древней обстановке, ныне неадекватная. Во многих обществах охотников-собирателей, самцовая иерархия доминантности довольно прочно закладывается в молодости; покорные мужчины низкого статуса не поступают в институты, не поднимаются усердно по лестнице карьеры, с тем чтобы ошеломить барышень своим новодостигнутым положением. Так, в древней обстановке уровень самооценки, сформировавшийся в молодости, был возможно надёжным гидом, выставляющим ценность мужчины на брачном рынке; очевидно, он стал обманчивым индикатором только в более современной обстановке.потенциалу, который не запросто можно скомпенсировать успешной карьерой или деньгами. 2) Признания в качестве главного критерия мужской привлекательности — не ресурсов, и даже не фактического социального статуса, а биологического рангового потенциала, который с ресурсами и статусом лишь коррелирует. Можно вспомнить хотя бы фантастически богатого Билла Гейтса, чья успешность у женщин далеко не столь фантастична, — так, повыше среднего, да и то, скорее всего, "стиснув зубы". А всё потому, что биологический ранговый потенциал его весьма невелик, и этим всё сказано. 3) Осознания сигнатурности работы инстинктивных механизмов, которые охотнее реагируют на яркие, но обманчивые побрякушки, чем на объективные, но скромно выглядящие признаки перспективности. Низкий биологический ранговый потенциал Дарвина никуда не девался от его блестящих достижений, и на женщин он производил гораздо большее отрицательное впечатление, чем его фактический высокий статус производил положительное. Потому-то высокоранговые женщины были Чарльзу практически недоступны; а если такая и вышла бы за него из корыстных побуждений, то уж точно изменяла бы ему, невзирая на все викторианские нравы. Только низкоранговая и низкопримативная Эмма могла счесть его подходящим во всех отношениях, и это большая удача для него, что она встретилась ему на жизненном пути и согласилась быть его женой. Могла бы очень даже не встретиться; и ещё хорошо, что это была викторианская эпоха — в обстановке бОльшей сексуальной и брачной свободы его шансы были бы неизмеримо призрачнее, особенно с женщиной более-менее высокого сословия — А.П.' href="#n_41">[41]
   И опять же, стойко низкая самооценка может быть адаптивна в почти любой обстановке. Жёны во все времена обманывали мужей. И народная мудрость чаще всего отмечала, что эти обманы делаются в пользу красивых, атлетически сложенных мужчин. Таким образом, низкая оценка Дарвином своего животного магнетизма, возможно, охранила его от бракосочетания с внешне шикарной женщиной, которую будет тянуть на приключения с бабниками высшего разряда, которых она бы находила более сексуальными, чем он.[42]

Эмма сказала "Да"

   Эмма приняла предложение Дарвина, что оставило у него чувство "сердечной ей благодарности за то, что она приняла его таким, каков он есть". Она была рада. Позже она сказала, что ей показалось, будто он не был уверен в её согласии.[43] Но не считать согласие самим собой разумеющимся — всеобщее желание женщин, и оно естественно, ибо иное служило бы дурным предзнаменованием в смысле будущей преданности.
   Эмма не демонстрирует никаких признаков двусмысленности. Она, несомненно, восхищалась его интеллектом, и, объясняя своё согласие, она также подчеркнула его честность, его привязанность к своей семье и его «приятный» характер. (Перевод на эволюционный: у него, вероятно, есть хорошие гены, и он выглядит достаточно щедрым и внимательным инвестором в детей). И, на что она не могла не обратить внимания, он — выходец из богатой семьи, имел высокое и даже растущее профессиональное положение (что повлечёт обладание хорошими, пригодными для инвестирования в детей ресурсами, материальными и социальными).
   Безусловно, Эмма — выходец из более состоятельной семьи. Её дед был новатор в гончарном деле, и очень успешный, чью фамилию до сих пор носит марка очень престижного фарфора Веджвуд. Она могла бы выйти за нищего, не опасаясь, что её дети будут терпеть лишения. Но мы видели, что привлекательность партнёра, контролирующего социальные и материальные ресурсы (что так надёжно способствовало процветанию женщин в ходе эволюции), была настолько велика, что этот фактор стало довольно стабильной частью их поведения.

Помолвка

   Хотя Эмма Веджвуд могла бы купить себе вход в высшее общество Лондона (скажем, филантропией), тем не менее, социальный статус Дарвина, вероятно, впечатлял её. И, скорее всего, так и было. В период помолвки с Чарльзом пара была приглашена геологом Кембриджского университета Адамом Седжвиком. "Какая честь со стороны великого Седжвика — пригласить меня к себе домой", — изумлялась Эмма: "Я только и думаю об этом! Я ощущаю себя важной персоной, и как моя голова выдержит это, когда я фактически стану миссис Д… У меня нет слов".
   Конечно, мужчины вряд ли обращают внимание на статус и богатство супруги. Но если важность этих вещей была действительно сексуально асимметрична в течение большей части эволюции, то привлекательность для мужчины богатой или социально выдающейся женщины может быть в меньшей степени вопросом подсознательной привлекательности и больше — вопросом рассудочных калькуляций. В июльской записке насчёт брака, где Дарвин волновался о неизбежном зле брака — "потере времени каждый день" и "неприятной бедности", которые могли быть следствием этого, — он хитро дописывал за каждой из этих фраз мимоходом, после первого сомнения — "без жены был ангелом и выработал трудолюбие", после второго — "без жены был лучше ангела и имел деньги".
   Независимо оттого, что Дарвин знал или не знал о своём будущем здоровье и карьере, он фактически составил эскиз идеальной жены для хронически больного человека, который, не будучи сотрудником ни одного из университетов, стремится написать важнейшую научную книгу столетия. И независимо от того, были ли у него какие-то матримониальные планы на конкретную личность, он фактически дал довольно точный портрет Эммы Веджвуд. Богатство её отца, богатство отца Дарвина, лицензионные платежи Дарвину за книги и его способность по извлечению субсидий давали бы вполне достаточные деньги в домашнем хозяйстве Дарвина. И хотя Эмма, возможно, и не «заставила» бы Дарвина выработать трудолюбие, она, конечно, поощряла его к работе, искренне нянчась с ним и создавая условия, в которых бы его ничто не отвлекало. Дарвин, в присущей ему дипломатичной манере, ясно озвучил это пожелание в самом начале. Через три недели помолвки он написал ей о реакции знакомых на эту новость: "Она сказала: "Итак, м-р Дарвин собирается жениться; я предполагаю, что он закопается в деревне и будет потерян для геологии". Она мало знает о том, на какой хорошей строгой жене я собираюсь жениться; она направит меня на мои занятия и сделает меня лучше; я доверяю ей во всех отношениях…".

Дарвин во страсти

   Говоря о том, как Дарвин тщательно и рационально выбирал себе жену, не нужно предполагать, что он не был в неё влюблён. Перед моментом свадьбы его письма к Эмме были так наполнены эмоциями, что уместно задать вопрос: Как могли его чувства вспыхнуть так быстро? В июле он в зависимости от того, как интерпретировать факты, а) сначала даже не мечтал о женитьбе именно на ней; или б) в страшном возбуждении хотел на ней жениться. В конце июля он навещает её, у них происходит длинный разговор. Его следующий визит, три с половиной месяца позже, он огорошивает её предложением. Теперь он внезапно впадает в экстаз, пишет напыщенные письма о том, как он с тревогой ждёт дневную почту в надежде, что там будет письмо от неё; как он не может уснуть ночью, думая об их совместном будущем; как " я целый день страстно мечтаю о том, когда мы войдем в дом вместе; как здорово ты будешь выглядеть у камина в нашем собственном доме". Что произошло с этим человеком?
   Рискуя выглядеть занудно зацикленным на единственной теме, я обращаю ваше внимание снова на гены. А именно, на различия генетических интересов мужчины и женщины, между которыми не было половых контактов. Предсексуальные гены женщины призывают к осторожности. Привязанность не должна слишком быстро стать всепоглощающей страстью. В то же время генетические интересы мужчины состоят в форсировании событий; в данном случае посредством произнесения слов, от которых может растаять сдержанность женщины. В верхних строчках списка этих слов — намёки на глубокую привязанность и вечную преданность. А ничто не убеждает более, чем чувства привязанности и преданности.
   Эти стимулы могут усилиться в зависимости от обстоятельств; одно из них — наличие и интенсивность половой жизни до рассматриваемого момента. Как заметили Мартин Дали и Марго Вилсон, "любое существо, которое находится на пути к полному репродуктивному провалу", должно стараться усилить интенсивность попыток изменить эту траекторию. Что означает: естественный отбор вряд ли был милостив к генам мужчин, чьё стремление к сексу не было усилено длительным отсутствием последнего. Насколько можно судить, Дарвин провёл свои холостяцкие годы без каких-либо половых контактов. Много ли нужно, чтобы так возбудить человека, который так долго воздерживался? Когда «Бигль» пришвартовался в Перу, Дарвин увидел изящных леди, закутанных в одеяния, откуда был виден только один глаз. Он написал тогда: "этот один глаз настолько чёрен и блестящ; излучает такую власть движения и экспрессии, что производит очень мощный эффект". Не удивительно, что когда Эмма Веджвуд оказалась в пределах досягаемости, и у неё можно было видеть всё её лицо, а её тело скоро должно быть его, тогда у Дарвина началось слюнотечение. (Буквально, как это ни странно. См. выдержку из журнала Дарвина в начале этой главы).
   Трудно оценить точное соотношение любви и похоти в сердце Дарвина, поскольку свадьба приблизилась; их относительная репродуктивная ценность в нашем эволюционном прошлом широко менялась от момента к моменту (что происходит и сейчас) и от тысячелетия к тысячелетию. За несколько недель до свадьбы Дарвин размышлял в одном из своих научных блокнотов: "Что происходит в уме человека, когда он говорит что любит… Есть ли это слепое чувство, вроде сексуального — любовь — эмоция, как её ни расценивай, зависит ли она от других эмоций?". Этот пассаж загадочен, как и многие другие пассажи в блокнотах Дарвина, но любовь и сексуальные чувства упоминаются вместе, а в предположении о том, что любовь может иметь корни в других чувствах, угадывается главное направление современного дарвинистского взгляда на человеческую психологию. Из чего можно предположить, в тот момент он испытывал более чем один вид чувства к Эмме.
   Что чувствовала Эмма? Если верно, что интенсивная заинтересованность мужчины в приближающемся сексе часто согласуется с томительной женской осторожностью, то можно ожидать, что она испытывала несколько менее страстные чувства, чем Дарвин. Да, конечно, есть много факторов, которые могли бы скорректировать это положение вещей в разных случаях, но это — генетическое ожидание: больше женская, чем мужская двойственность в отношении финала. Следовательно, викторианская отсрочка секса до брака теоретически вручала сексуальную власть в течение помолвки женщинам. В то время, как мужчина имел веские причины стремиться к дню свадьбы (в отличие от сегодняшних мужчин), женщина имела причину делать паузу и раздумывать (опять же — в сравнении с сегодняшними женщинами).
   Поведение Эммы вполне соответствовало теории. Во время помолвки она предложила отложить свадьбу до весны, в то время как Дарвин хотел зимой. Она сослалась на чувства своей сестры, Сары Элизабет, которая, будучи на пятнадцать лет старше Эммы, всё ещё не состояла в браке и испытывала сложные чувства по этому поводу. Но Эмма в письме сестре Дарвина Кэтрин искренне добавляла, "кроме того, я должна хотеть этого сама". И убеждала: "Дражайшая Кэтти, колёса надо немного замедлить".
   Дарвин, привлекая на свою сторону цветистую прозу ("надежда отсроченная весьма терзает моё сердце; называю вас воистину моей женой"), препятствует отступлению медового месяца. Но даже после того, как дата свадьбы была назначена, у него, кажется, ещё оставались некоторые опасения насчёт нежелания Эммы и, возможно, даже её полного разворота; её письма теплы, но далеки от экспансивности. Дарвин написал: "Я искренне молюсь, Вы никогда не разочаруетесь, и я добавлю, что это очень хорошее дело, которое вы должны сделать во вторник". Эмма старалась заверить его, но она не была околдована теми волшебными чарами, коими был околдован он: "Вам не нужно бояться, мой милый дорогой Чарльз, что я не буду столь же счастливой, как вы, и я буду всегда помнить день 29-го как самый счастливый в моей судьбе, хотя, возможно, не столь важный или хороший, как для вас".
   Это всё может полностью отражать развитие конкретных отношений между Чарльзом и Эммой, но не может полностью отразить викторианский стиль сближения людей и осуществление брака. Эмма никогда не была очень уж сентиментальной женщиной. Кроме того, у неё, возможно, закрались сомнения насчёт здоровья Чарльза. Однако базовые параметры, вероятно, в совокупности валидны: если сегодня затащить мужчину к алтарю труднее обычного, то одна из причин этого в том, что ему незачем задерживаться там на пути к спальне.

После медового месяца

   Осуществление брака может изменить баланс привязанностей. Хотя средняя женщина придирчивее среднего мужчины в завязывании страсти, она (теоретически), должна быть меньше склонной прекращать её в момент достижения цели. Посчитав мужчину достойным присоединения к её эпической родительской инвестиции, она далее генетически сильнее заинтересована в сохранении этого присоединения. И снова поведение Эммы соответствует ожиданиям. В один из первых нескольких месяцев их брака она написала: "Я не могу выразить ему, насколько счастливой он делает меня, и как нежно я люблю его и благодарю его за всю его привязанность, которая делает меня каждый день всё более и более счастливой".
   Будет ли мужская преданность продолжаться дальше — менее ясный вопрос. Возможно, его заявления о привязанности были самообольщением; возможно, как только его супруга забеременеет, дела пойдут лучше. Но в случае Дарвина, ранние признаки были хороши. Через несколько месяцев после дня свадьбы (и недель после зачатия его первого ребёнка) Дарвин описывал в своей записной книжке поиски эволюционного объяснения того, почему поступки мужчины в выражении "доброты к жене и детям доставляют ему удовольствие безотносительно к его личным интересам". Эти записи говорят, вероятно, о том, что его чувства к Эмме были всё ещё глубоки.
   Наверное, это не удивительно. Тактическое значение сексуальной сдержанности женщины не только в том, что мужчины отчаянно жаждут секса, и чтобы получить его могут говорить что угодно (и даже верить сказанному), включая такие вещи, как "я хочу прожить всю мою жизнь с вами". Если переключатель «мадонны-шлюхи» действительно встроен в мужской мозг, то ранняя сдержанность женщины может привлечь внимание мужчины к ней надолго. Он с большей вероятностью будет уважать её утром, и даже на много лет вперед, если она не поддастся его авансам. Он может говорить "я люблю вас" различным женщинам, о которых он тоскует, и он может быть искренен при этом! но, вероятнее всего, он будет продолжать по настоящему любить её, лишь если не получает её сразу же. Возможно, в викторианском неодобрении добрачного секса была толика мудрости.
   Даже без этого неодобрения викторианская культура неплохо настраивала мужскую психику на восприятие «мадонн» и замораживала восприятие «шлюх». Сами викторианцы называли такое отношение к самке "поклонением женщине". Женщина была спасительницей — воплощением невинности и чистоты; она могла приручить животное в мужчине и спасти его дух от стремления к праздности. Но она могла сделать это лишь домашней обстановке, с благословения брака, и после длинного целомудренного ухаживания. Тайна состояла в том, чтобы иметь ангела в доме (одна поэма викторианской эпохи буквально так и называлась).
   Идея состояла не только в том, что мужчины в некоторый момент должны прекратить сеять дикий овёс, женится и начать поклоняться своим жёнам. Предполагалось, что они не должны сеять дикий овёс вовсе. Хотя двойной стандарт в отношении промискуитета практиковался в Англии девятнадцатого века точно так же, как и везде, но против него боролись более строгие надзиратели викторианской этики (включая доктора Эктона), проповедовавшие не только внебрачное, но и добрачное воздержание для мужчин. В "Структуре викторианского духа" Уолтер Хоугтон пишет: "Держать тело и дух неиспорченным; мальчика учили смотреть на женщин как на предмет наибольшего уважения и даже страха". Хотя он предполагал воздать это уважение всем женщинам, но некоторым женщинам он гарантировал нечто большее. "Он (мальчик) должен был рассматривать женщин (и его сестру, и его мать, и его будущую невесту) как, скорее, ангелов, чем людей, — образ, удивительно рассчитанный не только на то, чтобы отделить любовь от секса, но и превращать любовь в поклонение, и поклонение чистоте.
   Когда Хоугтон говорит «рассчитанный», то он именно это и имеет в виду. Один автор в 1850 году выражал добродетельность мужского добрачного целомудрия следующим образом: "Где мы можем найти почтение к женскому полу, нежность к чувствам, ту глубокую преданность сердца к ним, кроме как в красивой и очищающей стороне любви? Вряд ли всю тонкость и галантность, которая доселе пропитывает наши чувства к женщинам, можно усмотреть в подавляемых (…), а потому нужно освятить и возвысить преданность… И что в наши дни может охранить целомудрие, сохранить остаток галантной преданности? Нам ли всем не осознавать, что молодой человек не может быть защищён от плотских страстей и низких интриг иначе, кроме как ранней, целомудренной и пылкой привязанностью?"
   Кроме пропущенных после «подавляемых» слов, в которых, вероятно, подразумевалось "недолжных мотивов поведения", этот пассаж достаточно правдоподобен. Здесь подразумевается, что мужская страсть может быть "освящена и возвышена", раз уж её нельзя легко подавить, что целомудренное ухаживание, другими словами, помогает переместить женщину в раздел «мадонна» мужской психики.
   Поощрение брака — не единственный довод в пользу целомудренного ухаживания. Вспомним, насколько отличалась древняя обстановка от современной. В частности, не было презервативов, колпачков или противозачаточных пилюль. И если взрослая пара спала вместе в течение года или двух и не произвела ребёнка, то, скорее всего, один из них был бесплоден. Кто именно — сказать было, конечно, нельзя; но оба они мало теряли и много приобретали, расторгнув их союз и найдя нового партнёра. Можно ожидать появления адаптации для поддержки этих процессов — "модуль изгнания партнёра" — психического механизма, имеющегося как в мужчине, так и в женщине, который поощрил бы охлаждение к партнёру после длительной, но бездетной половой жизни.
   Это весьма умозрительная теория, но на её стороне есть некоторые доказательства. В культурах всего мира бесплодные браки распадаются чаще всего. (Случаев, когда бесплодие прямо называется причиной разрыва, довольно мало, но это не противоречит этой теории, ибо по теории происходит подсознательное охлаждение к партнёру). Кроме того, очень много мужей и жён могут засвидетельствовать, что рождение ребенка может цементировать брачный союз, правда косвенно; любовь к супругу частично переходит к ребенку и затем отражается и распространяется на всю семью, включая партнёра. Это другой вид любви для супруга, но он по-своему скрепляет. Если этот окольный путь возрождения любви к супругу отсутствует, то любовь имеет склонность исчезать полностью — как и положено по проекту.
   Дарвина беспокоило то, что противозачаточные технологии "распространятся среди незамужних женщин и уничтожат целомудрие, от которого зависит прочность семей; ослабление этой прочности было бы самым большим изо всех возможных зол человечества". Он, конечно, не охватывал все вероятные эволюционные причины, в соответствии с которыми контрацепция и сопутствующий ей добрачный секс могли бы действительно препятствовать браку. Он не подозревал о глубоком базисе дихотомии мадонны-шлюхи или о возможном существовании "модуля изгнания партнёра". И даже сегодня мы далеки от полной уверенности об этих вещах. (Найденные корреляции между добрачным сексом и разводами, а также между добрачным сожительством и разводами наводят на размышления, но неоднозначны.) Однако сейчас сложнее, чем тридцать лет назад, отмахнуться от опасений Дарвина, как от разглагольствований стареющего викторианца.
   Контрацепция — не единственная технология, могущая затрагивать структуру семейной жизни. Женщины, кормящие грудью, часто отмечают ослабление влечения к сексу, и на это есть хорошие эволюционные причины, так как в этот период они обычно неспособны к зачатию. В то же время мужья иногда могут не воспринимать кормящую грудью жену, как сексуально возбуждающую женщину, возможно, по той же самой глубинной причине. Таким образом, женщина, кормящая ребёнка из бутылочки, может быть более похотлива и более привлекательна. Насколько это хорошо для прочности семьи — трудно сказать. (Что сказывается сильнее — большая склонность жён к внебрачным приключениям или ослабление склонности мужей к оным?) В любом случае эта взаимосвязь может придавать смысл заключению доктора Эктона о том, что "лучшие матери, жёны и домашние хозяйки должны знать поменьше, а лучше — ничего о сексуальных страстях. Любовь к дому, детям, и домашним обязанностям есть единственные страсти, которые они испытывают", которое вне этой взаимосвязи выглядит просто смешно. В викторианской Англии большая часть жён провели большую часть своих фертильных лет в состоянии беременности или ухода за детьми, и их сексуальная страсть, в самом деле, много времени пребывала в бездействии.
   Хотя рождение младенцев помогает сохранить преданность обоих партнёров, но интересы мужа и жены могут расходиться со временем. Чем старше дети (необходимость в отцовских инвестициях для которых становится менее настоятельной), и чем старше жена, тем менее преданность мужчины поддерживается эволюционным наследием. Урожай собирается всё более и более полно; земля всё менее и менее плодородна; может быть уже пора двигаться. Конечно, муж вряд ли понимает, что этот импульс непосредственно связан с вероятностью плодоношения. Энергичный и богатый мужчина может притягивать заинтересованные взгляды женщин и подпитываться от них; бедный и уродливый — вряд ли. Однако в общем случае сила импульса будет большей в муже, чем в жене.
   Хотя сдвигающийся баланс привлекательности между мужем и женой редко описывается столь буквально, тем не менее, он часто отражается косвенно — в романах, в афоризмах, в народной мудрости, к примеру, как советы невесте и жениху. Профессор Хенслоу, пятнадцатилетний ветеран этого богоугодного состояния,[44] написал Дарвину незадолго до его бракосочетания: "Главный совет, который я хочу дать вам: помните, что вы берёте жену как лучшее из худшего; старайтесь оценить лучшее и не беспокойтесь о худшем". Он добавил: "Пренебрежение этой небольшой деталью делает состояние брака для столь многих мужчин худшим, чем их одинокое счастье". Другими словами, помните лишь одно простое правило: не прекращайте любить вашу жену, хотя мужчины и склонны к этому.
   Тем временем Эмма получала советы не о надзирании за изъянами Чарльза, а о сокрытии своих собственных недостатков, особенно таких, которые делают внешность женщины старой и измученной. Тётя (возможно, помня отмеченное выше невнимание Эммы к моде) написала: "Если вы заплатите немного больше, то всегда оденетесь с хорошим вкусом; не презирайте те небольшие хлопоты, которые позволяют каждому выглядеть более приятно; вы знаете, что вы вышли замуж за мужчину, который выше заботы о таких мелочах. Но ни один мужчина не выше внимания к ним… Я видела это даже в моём полуслепом муже".
   Логика мужской нетерпимости, как правило, непрозрачна к её истинным интересам. Мужчина, охладевший к партнёрше, не раздумывает явно: "Мой репродуктивный потенциал будет реализован лучше, если я выйду из этого брака, поэтому я в соответствии с моими личными интересами так и сделаю". Понимание этого эгоизма только бы препятствовало осуществлению этих намерений. Для эмоций, которые побудили его вступить в брак, намного легче просто организовать медленное, неуклонное отступление.
   Более серьёзное представление об изменении отношения беспокойного мужа к стареющей жене было дано Чарльзом Диккенсом, одним из немногих викторианцев высшего сословия, на практике расторгшим брак (без официального развода). Диккенс, который был избран членом Лондонского клуба Атанеум в тот же день 1838 года, что и Дарвин, тогда был уже два года женат на женщине, которую он назвал своей "лучшей половиной". Через двадцать лет он, уже гораздо более знаменитый и пользующийся вниманием многих молодых женщин, с трудом глядел в её сторону. Теперь ему казалось, что она жила в "фатальной атмосфере, которая убивает каждого, кому она должна быть дорога". Диккенс написал другу: "Я думаю, на свете нет таких двух людей, между которыми были столь невозможны взаимные интересы, симпатии, доверие, чувства и чуткий союз любого вида, какие есть я и моя жена". (Если это так, то разве нельзя было бы обсудить это с нею до того, как она родила ему десять детей?). Летописец их брака написал, что "в его глазах жена стала безразличной, недовольной, инертной, почти бесчеловечной".
   Эмма Дарвин, также как и Катрин Диккенс, старела и теряла формы. И Чарльз Дарвин, как и Чарльз Диккенс, заметно повысил свой статус после свадьбы. Но нет никаких свидетельств, что Дарвин когда-либо полагал Эмму "почти бесчеловечной". Что означает это различие?.[45]

Глава 6: Дарвиновская тактика семейного счастья

   Она была моим величайшим счастьем! Я могу заявить, что за всю мою жизнь я никогда не слышал, чтобы она произнесла хотя бы одно слово, которое я предпочёл бы не говорить… Она была моим мудрым советником и весёлым утешителем всю жизнь, которая без неё была бы очень долго несчастна из-за плохого здоровья. Она заслужила любовь и восхищение всякой живой души, которая к ней прикасалась.
Автобиография (1876)

   В смысле планов на длительный и совершенный брак, Чарльз Дарвин обладал несколькими отчётливыми преимуществами.
   Прежде всего, у него было хронически больное здоровье. На девятом году брака, посещая своего больного отца (сам будучи больным), он написал Эмме о том, как он «тосковал» по ней, как "без тебя, чувствуя себя больным, я ощущаю себя абсолютно покинутым". Он завершил письмо словами: "я страстно желаю быть с тобой, и только когда я под твоей защитой, я чувствую себя в безопасности". После 30 лет брака Эмма заметила, что "ничто не женит кого-то так прочно, как болезнь". Эти размышления, возможно, были, скорее, горьки, чем сладки; болезнь Дарвина была пожизненным бременем для неё, но она могла это полностью осознать лишь далеко после свадьбы. Но это или не это навело её на вторую мысль о браке, но они означали, что Дарвин на протяжении значительной части своей семейной жизни был не очень ходовым товаром. Неходовой товар — мужчина или женщина — часто бывают довольными браком, если есть небольшая (или хотя б какая-нибудь) сексуальная неугомонность.
   Дополнительным активом, который Дарвин вложил в его брак, была искренняя преданность викторианскому идеалу женщины, как духовному спасению. В своих добрачных совещательных монологах он изображал «ангела», который будет поддерживать его трудолюбие, но не позволять ему задыхаться в работе. Он получил всё это и няньку впридачу. И, для полноты картины — целомудренное ухаживание, которое, возможно, помогло поддерживать образ Эммы в представлении Дарвина, как образ мадонны. Что-то действовало. "Я поражаюсь моей хорошей фортуне", — написал он в конце жизни: "Что она, бесконечно превосходя меня в каждом моральном качестве, согласилась быть моей женой".
   Третье преимущество было географическим. Дарвин жил, словно гиббон, на 18-акровом участке земли, в двух часах езды на карете от Лондона и его развлечений с молодыми женщинами. Мужские сексуальные фантазии чаще бывают по существу визуальными, тогда как женские фантазии чаще состоят из нежных касаний, мягкого бормотания и других намеков на будущие инвестиции. Не удивительно, что мужские фантазии и мужское сексуальное возбуждение также легче активизируются явными визуальными намёками, простым видом анонимной плоти. Так что визуальная изоляция — особенно хороший способ оградить мужчину от мыслей, могущих приводить к брачному недовольству, неверности или тому и другому.
   Изоляции трудно достигнуть в наши дни, и не только потому, что привлекательные молодые женщины больше не сидят в основном дома, босые и беременные. Образы красивых женщин — повсюду, куда бы мы ни посмотрели. Тот факт, что они двумерные, ещё не означает, что они не действуют. Естественный отбор не предвидел изобретения фотографии. В наследственной среде отчётливые изображения множества красивых молодых женщин показали бы наличие (генетически) выгодной альтернативы единобрачию, и соответствующая перестройка чувств была бы адаптивной. Один эволюционный психолог обнаружил, что мужчины, которым показывали изображения моделей Плейбоя, позже характеризуют себя менее влюблёнными в своих жён. Если им показывают другие картины, такого не отмечается. (Женщины, которым показывали картины из Playgirl, не ощущали никакого изменения отношения к супругам).
   Важно, что Дарвин также имел благодать плодородия. Брак, производящий устойчивый поток детей и располагающий ресурсами для заботы о них, может расхолаживать охоту к перемене мест, как для женщин, так и для мужчин. Блуждание требует времени и энергии, которые можно более выгодно вложить в этих маленьких, вызывающих любовь переносчиков генов. Развод становится тем менее вероятным, чем больше детей рождено; иногда пары предпочитают терпеть боль супружества "ради детей". Без сомнения, такое бывает. Но, как минимум, возможно, что эволюция склонила нас любить супруга сильнее, когда брак доказывает свою плодотворность. Во всяком случае, пары, заявляющие, что останутся в браке, но не будут иметь детей, вполне могут подтвердить либо первое, либо второе.
   Мы можем теперь сделать огрублённый набросок плана Чарльза Дарвина на брачное счастье: целомудренно ухаживайте, женитесь на ангеле, переезжайте в деревню вскоре после свадьбы, рожайте тонны детей и впадите в длительную, изнурительную болезнь. Искренняя преданность к своей работе, вероятно, тоже поможет, особенно когда работа не связана с командировками.

Брачные бонусы для мужчин

   С точки зрения среднего мужчины конца 20-го века, дарвиновская тактика не получает высоких оценок за выполнимость. Возможно, чуть больше реальных ключей к пожизненному единобрачию можно найти в жизни Дарвина. Давайте начнём с его трёхшагового подхода к браку: (1) решить, рационально и систематически, — жениться; (2) найти кого-то, кто наиболее практично отвечает вашим потребностям; (3) женится на ней.алгоритм итеративен. Почему этот пункт не фигурирует в записях самого Дарвина, который никак не относился к наповал неотразимым мачо? На то возможны несколько объяснений, начиная от неискренности записей, кончая особенностями викторианской эпохи — А.П.' href="#n_46">[46]
   Один биограф раскритиковал Дарвина за этот формалистический подход, жалуясь на "эмоциональную пустоту его раздумий о браке". Возможно, это и так. Но стоит отметить, что Дарвин был любящим мужем и отцом на протяжении почти полувека. Мужчины, желающие сыграть эту роль, могли бы извлечь пользу пристального взгляда на "эмоциональную пустоту" размышлений Дарвина о браке. Они могут понять урок, перенеся его в современное время.
   А именно: длительная любовь — это чувство, на переживание которого человек должен решиться. Пожизненная моногамная преданность точно неестественна, ни в случае женщин, ни, тем более, в случае мужчин. Для этого требуется то, что за отсутствием более подходящего термина мы назовём волевым актом. Отсюда вытекает правомерность несомненного отделения Дарвином вопроса о браке, от вопроса о брачном партнёре. Выработка им своего, в конце концов, твёрдого решения жениться, взять от брака максимум, была столь же важна для него, как и выбор супруги.
   Это не означает, что молодой человек не может надеяться на то, что он будет охвачен любовью. Сам Дарвин ко дню свадьбы, безусловно, был во страсти. Но является ли открытая страстность чувств мужчины точным мерилом их вероятной стойкости — другой вопрос. Страсть, конечно, рано или поздно исчезнет, и брак будет тогда жить (или нет) на основании уважения, практической совместимости, простой привязанности и (особенно в те дни) принятом порядке вещей. Благодаря этим чувствам, кое-что, достойное слова «любовь», может длиться до смерти. Но это будет уже другая любовь, не та, с которой начинался брак. Будет ли эта любовь богаче, глубже и духовнее? На это есть разные мнения. Но одно безусловно — это будет более впечатляющая любовь.
   В заключение нужно сказать, что браки совершаются не на небесах. Есть один большой соблазн в пользу развода — вера многих мужчин (и немалого числа женщин) в то, что они женились (вышли замуж) на «неправильном» человеке, и в следующий раз у них будет «правильный». Вряд ли это верно. Статистика разводов подтверждает утверждение Самюэля Джонсона, характеризующего решения человека вступить в повторный брак, как "триумф надежды над опытом".
   Джон Стюарт Милль придерживался аналогично трезвого взгляда. Милль настаивал на терпимости к моральному разнообразию и подчёркивал долгосрочное значение для общества экспериментов различных нонконформистов, но не рекомендовал моральный авантюризм, как образ жизни. Радикализм в книге Милля "На свободе" зиждется на его вере в сдерживание наших импульсов устойчивым сознательным контролем. Он написал в письме, что "большинство людей имеют лишь очень умеренные способности для счастья". "Ожидание… от брака намного большего счастья, чем люди обычно находят, и незнание того, что промах происходит из скудости собственных способностей для счастья. Они предполагают, что должны быть счастливее с кем-то ещё". Его совет несчастливому: сидите спокойно, пока ощущение не пройдёт. "Если они остаются вместе, то чувство разочарования через некоторое время уходит, и они идут по жизни вместе, имея столько же счастья, сколько они могли бы найти поодиночке или в любом другом союзе, при этом не подвергая себя тяготам повторных и неудачных экспериментов".
   Многие мужчины и некоторое число женщин наслаждались бы открытыми стадиями этих экспериментов. Но, чаще всего, они бы, в конце концов, понимали, что манящий свет длительной радости второй попытки — это всего лишь поддержанная их генами иллюзия, имеющая главную цель (как мы помним) — сделать нас плодовитыми, но не длительно счастливым (и что, ни так, ни эдак, не актуально в нашей обстановке. В современном обществе, где многобрачие нелегально, импульс многобрачия может причинить больший эмоциональный ущерб всем причастным лицам, (особенно детям) чем естественный отбор "предполагал"). Остаётся вопрос — перевешивает ли мимолетная радость зелёных нив ту боль, которую вызывает уход с золотисто-рыжих? Это непростой вопрос — совсем не такой, ответ на который можно легко заменить сильным желанием. Этот ответ бывает отрицателен гораздо чаще, чем многие люди (особенно — мужчины) предполагают.
   Во всяком случае, вопрос о том, можно ли поминутным суммированием удовольствия и боли уладить проблему, — спорен. Возможно, совокупная связность жизни кое-что значит. Мужчины многих поколений свидетельствовали, что долгая лямка жизни с другим человеком и несколькими маленькими человечками, при всех её разнообразных хлопотах, приносит награду, недосягаемую другими способами. Конечно, мы не должны придавать бесконечный вес уверениям старых женатых мужчин. На каждого из них, утверждающего, что жизнь прожита не зря, найдётся, по крайней мере, один холостяк, утверждающий, что был счастлив в серии его завоеваний. Но примечательно, что множество этих стариков прошло в молодости через сексуальную свободу и соглашаются, что наслаждались ею. Ни один из тех, кто стоит по другую сторону дебатов, не может сказать, что знает — каково оно, создать семью и остаться в ней до конца.
   Джон Стюарт Милль рассмотрел этот вопрос в расширенном контексте. Даже Милль, глашатай утилитаризма, упорно утверждавший, что "удовольствие и свобода от боли — только и есть желательные цели", не разъяснял, что это значит. Он полагал, что удовольствие и боль всех людей, на которых влияют ваши действия (безусловно включая людей, с которыми вы создали семью) подлежат вашей моральной калькуляции. Далее, Милль обратил внимание не только на количество, но и на качество удовольствия, придавая особое значение удовольствию привлечь "высшие способности". Он писал: "Немногие человеческие существа согласились бы поменяться с любым из низших животных ради перспективы получения полнейшего набора удовольствий животного…. Лучше быть неудовлетворённым человеком, чем удовлетворённой свиньёй; лучше быть неудовлетворённым Сократом, чем удовлетворённым дураком. И если дурак или свинья имеют другое мнение, то это потому, что они знают только их сторону вопроса. Другая часть сравнения знает обе стороны".

Развод тогда и сейчас

   Мотивационная структура поддержки брака времён Дарвина позднее была преобразована и, по сути, инвертирована. В те времена мужчины имели несколько серьёзных причин для женитьбы (секс, любовь и социальное давление) и серьёзные причины оставаться в браке (у них не было другого выбора). Сегодня не состоящий в браке мужчина может иметь секс (как с любовью, так и без), регулярно и респектабельно. И если по каким-то причинам он оказывается в браке, то не испытывает поводов для тревоги; когда острые чувства ушли, он может уходить из дома и возобновлять активную сексуальную жизнь без риска вызвать резкое осуждение окружающих. Вытекающий из этого развод довольно прост. Насколько викторианский брак был желателен и, в конечном счёте, привлекателен, настолько же современный брак не нужен и чрезвычайно необязателен.[47]
   Эта инверсия началась в начале 20-го века и достигла драматических масштабов во второй его половине. Уровень разводов в США, имевшийся на 1950-е и начало 1960-ых, удвоился между 1966 и 1978, достигнув его нынешнего значения. В то же время, хотя выход из брака стал простым и банальным, стимулы к вступлению в него для мужчин (и, вероятно, в менее драматической степени — для женщин) потускнели. Между 1970 и 1988 годами, хотя средний возраст женщин, впервые вступающих в брак, повышался, доля 18-летних девушек, сообщивших о наличии сексуального опыта, выросла с 39 до 70 процентов. Для 15-летних эта доля повысилась с 1/20 до 1/4. Количество не состоящих в браке, но живущих вместе пар в Соединенных Штатах возросло с полумиллиона в 1970 году до почти 3 миллионов в 1990-м.
   Удар наносится с двух сторон: лёгкость развода вызывает рост доли разведённых женщин, лёгкость секса вызывает рост доли женщин, никогда не состоявших в браке. Между 1970 и 1990 годами доля американских женщин в возрасте от 35 до 39, никогда не бывших замужем, повысилась с 1/20 до 1/10. Доля разведённых женщин в той же возрастной группе составила 1/3.
   В отношении мужчин положение даже более серьёзно. 1/7 всех мужчин в возрасте от 35 до 39 никогда не были женаты; как мы видели, последовательная моногамия стремится оставить в этом состоянии более мужчин, чем женщин. Однако женщины от этого могут проигрывать больше. Они чаще мужчин хотят иметь детей; 40-летняя незамужняя бездетная женщина, в отличие от своего коллеги мужского пола, оценивает свои шансы стать родителем как стремящиеся к нулю. То же касается благосостояния разведённых мужчин и женщин: в Соединенных Штатах развод влечёт для среднего мужчины заметное увеличение уровня жизни, в то же время, как у его бывшей жены (с детьми), происходит обратное.
   Акт о Разводах 1857 года, который помог узаконить разрыв брака в Англии, был приветствован многими феминистками. Среди них была жена Джона Стюарта Милля — Гарриет Тейлор Милль, которая не переваривала своего первого мужа и страдала в этом брачном капкане вплоть до его смерти. Госпожа Милль, которая, кажется, никогда не была большим энтузиастом половых отношений, мучительно подошла к пониманию того, "что все мужчины, за исключением редких возвышенных натур — в большей или меньшей степени сластолюбцы", и что "женщины — напротив вполне свободны от этой черты". Любой жене, разделявшей её отвращение к сексу, викторианский брак мог походить на серию изнасилований, перемежавшихся страхом. Она одобрила развод по требованию — ради женщин.
   Милль также одобрил развод по требованию (в предположении, что у пары не было детей). Но его взгляд на этот вопрос отличался от её взгляда. Он видел, что свадебные клятвы меньше ограничивают жену, чем мужа. Строгие брачные законы тех дней Милль воспринимал с большим пониманием вероятного происхождения института единобрачия и полагал, что они были написаны "сластолюбцами для сластолюбцев и для того, чтобы привязать сластолюбцев". Он не был одинок в этом мнении. В основе оппозиции Акту о Разводах 1857 года лежало опасение, что он повернет мужчин к последовательной моногамии. Гладстоун выступал против этого законопроекта, ибо, как он сказал, "это приведёт к деградации женщины". (Или, как выразилась более чем столетием позже одна ирландская женщина: "женщина, голосующая за развод, подобна индейке, голосующей за Рождество"[48]). Последствия облегчения развода оказались многогранными, но во многом подтвердили позицию Гладстоуна. Развод очень часто неблагоприятен для женщин.
   Нет никакого смысла в попытках повернуть время вспять, как и нет смысла пытаться поддерживать браки, делая альтернативу фактически противозаконной. Практика показывает, что есть кое-что, для детей более тяжёлое, чем развод — жизнь с родителями, живущими вместе в состоянии непрекращающегося смертного боя.
   Одно очевидно — у мужчины не должно быть финансового стимула для развода; развод не должен повышать его собственный уровень жизни, как это сейчас обычно бывает. Думаю, фактически было бы справедливо понизить его — не обязательно, в целях наказания, но потому, что это часто единственный способ удержать жизненный уровень его жены и детей от снижения, учитывая неэффективность двух домашних хозяйств в сравнении с одним. При материальном достатке женщины часто могут счастливо выращивать детей и без мужчины — даже счастливее, чем при жизни с ним, а иногда — счастливее даже его, прельстившегося свежей травой по ту сторону забора.

Уважение к женщине

   О степени «уважения» к женщине, присущего современному моральному климату бытуют разные мнения. Мужчины полагают, что его много. Доля американских мужчин, полагающих, что женщины более уважаемы сегодня, нежели в прошлом, возросла с 40 процентов в 1970 году до 62 процентов в 1990-м. Женщины не согласны. При опросе 1970 года они чаще всего называли мужчин "в основном добрыми, нежными и внимательными", но в опросе 1990 года, проводимом тем же самым опросчиком, женщины чаще всего описывали мужчин, как ценящих только своё собственное мнение, старающихся подавить женщин, озабоченных завлечением женщин в кровать и не уделяющих внимания домашним делам.
   Уважение — слово неоднозначное. Возможно, что мужчины, полагающие женщин «высокоуважаемыми», имеют в виду, что женщины воспринимаются на работе как достойные коллеги. И возможно, что женщины действительно пользуются большим уважением такого рода. Но если под уважением вы понимаете то, к чему призывали викторианцы, призывавшие уважать женщин (а именно — не рассматривать их как объект сексуального завоевания), тогда уважение, вероятно, понизилось с 1970 года (тем более — с 1960). Одна из интерпретаций вышеупомянутых цифр предполагает, что женщины хотели бы пользоваться большим уважением второго рода.
   Нет никаких внятных причин резко противопоставлять эти два вида уважения; у феминисток конца 1960-ых и начала 1970-ых, настаивавших на первом виде уважения, не было причин жертвовать вторым (которого, по их словам, они тоже хотели). Но так получилось, что именно это они и делали. Они провозгласили врождённую симметрию полов во всех основных сферах, включая секс. Многие молодые женщины принимали доктрину симметрии, имея в виду, что им можно отдаваться своим сексуальным соблазнам и пренебрегать какой-то неясной интуитивной осторожностью: спать с любым понравившимся мужчиной, не беспокоясь о том, что его сексуальный интерес не сигнализирует о сопоставимой привязанности, и не опасаясь, что секс может крепче поймать в эмоциональную ловушку её, чем его. (Некоторые феминистки предавались случайному сексу почти что из чувства идеологического долга). Мужчины же, со своей стороны, использовали доктрину симметрии, чтобы ослабить для себя моральные тиски. Теперь они могли спать со всеми вокруг, не заботясь об эмоциональных последствиях; они всего лишь нравились женщинам, так что никакого особого уважения уже не было нужно. В этом они поддерживали и поддерживают женщин, активно сопротивляющихся особому моральному уважению как покровительству (которое иногда наблюдается и, конечно, имелось в викторианской Англии).
   В то же время законодатели принимали половую симметрию, имея в виду, что женщины не нуждаются ни в какой особенной юридической защите. Многие государства в 1970-х годах допустили развод "без вины" и автоматически равное разделение активов пары — даже если один супруг, обычно жена, не имели карьерного движения и таким образом сталкивались с более суровыми перспективами. Пожизненные алименты, на которые разведённая женщина могла когда-то рассчитывать, теперь могли быть заменены несколькими годами платежей на "реабилитационную поддержку", которые, как предполагается, дают ей время начать восстановление карьеры — восстановление, которое, скорее всего, продлится более этих нескольких лет, если у неё есть несколько детей. В стремлении большему равноправию мы перестали уточнять, что причиной разрыва был необузданный флирт её мужа или его резкая, звериная нетерпимость. Это, дескать, вещи, в которых нет ничей вины. Философия безвиновности — это одна из причин, делающих развод буквально выгодным для мужчин. (Другая причина — небрежный контроль осуществления финансовых обязательств мужчиной). Пик моды на безвинность теперь миновал, и законодатели штатов частично ликвидировали ущерб от этой практики, но именно частично.
   Феминистическая доктрина врождённой сексуальной симметрии не была единственным и первоначально даже не главным виновником. Сексуальные и брачные нормы, по многим причинам (тут и противозачаточные технологии, развитие коммуникаций, стиля жизни и региональные тенденции), уже давно меняются. Так почему они пришли к феминизму?
   Отчасти по причине явной иронии ситуации, когда совершенно похвальные попытки остановить один вид эксплуатации женщин способствовал расцвету другого вида. Отчасти также потому, что хотя феминистки не были единоличными творцами проблемы, некоторые из них помогали поддержать её. Вплоть до очень недавнего времени опасение реакции феминисток было самым главным препятствием честному обсуждению различий между полами. Феминистки писали статьи и книги с осуждением "биологического детерминизма", не потрудившись понять ни биологию, ни детерминизм. Запоздалое расширение феминистических дискуссий о половых различиях временами расплывчато и лицемерно; они склонны описывать различия, которые правдоподобно объяснимы в терминах дарвинизма, однако уклоняются от вопроса о том, являются ли они врождёнными.

Женщины в несчастливом браке

   "Дарвинская тактика" остаться женатым, и, более того, общая мысль этой главы пока может показаться простой: женщинам нравиться быть в браке, а мужчинам[49] — нет. Очевидно, что жизнь сложнее этой картины. Есть женщины, которые не хотят замуж, а есть (и их намного больше), которые, выйдя замуж, далёки от счастья в нём. Если в этой главе подчёркнута несовместимость мужской психики с моногамным браком (а это так), то это не значит, что я полагаю женскую психику неиссякаемым фонтаном услужливости и преданности. Это значит, что я полагаю мужскую психику наибольшим препятствием пожизненному единобрачию и, конечно, таким наибольшим препятствием, которое отчётливо высветила именно новая дарвинистская парадигма.
   Несовместимость между женской психикой и современным браком не такая простая и чёткая (и в итоге — менее разрушительная). Конфликтует не столько сама моногамия, сколько социально-экономические установки современного единобрачия. В типичном обществе охотников-собирателей работа и личная жизнь женщин совмещались без особого труда. Забота о детях на время, пока они уходили собирать съестное, не была проблемой; их дети могли идти с ними или остаться с тётями, дядями, бабушками и дедушками, кузенами. И когда матери возвращались с работы, чтобы позаботиться о детях, то контекст заботы был социален, даже коммунален. Антрополог Марджори Шостак, пожив в африканской деревне охотников-собирателей, написал: "Одинокая мать, обременённая надоедливыми маленькими детьми — это не та сцена, которая имеет параллели повседневной жизни! Kung".
   Современные матери прямо оказываются или с той, или с другой стороны (разумной) золотой середины, в которой женщина общества охотников-собирателей оказывалась естественным образом. Они могут работать 40 или 50 часов в неделю, заботясь о качестве дневной работы и ощущая чувство неопределенной вины. Или они могут быть домохозяйками, полностью занятыми домашним хозяйством, в одиночестве воспитывая своих детей и почти сходя с ума от монотонности. Некоторые домохозяйки, конечно, умеют создавать основательную социальную инфраструктуру даже среди быстротечности и анонимности типичных современных окрестностей. Но несчастье многих женщин, которые этого не умеют, фактически неизбежно. Так что ничего удивительного в том, что современный феминизм приобрёл такой импульс в 1960-ых годах на фоне массовой урбанизации (и много чего ещё), последовавших после второй мировой войны, что выхолостило смысл сообщества соседей и раздробило былое большое семейство; женщины не были предназначены для роли городских домохозяек.
   Родовая городская среда обитания 50-х годов была "более естественна" для мужчин. Подобно многим отцам обществ охотников-собирателей, тогдашние городские мужья проводили мало времени со своими детьми, но много — в общении с другими мужчинами, на работе, в играх или ритуалах. В этом отношении многие викторианские мужчины (но не Дарвин) были в той же самой обстановке. Хотя само по себе пожизненное единобрачие менее естественно для мужчин, чем для женщин, но та его форма, которую оно часто принимало (и всё ещё часто принимает), может быть более тяжёлой для женщин, чем для мужчин.
   Но это не равносильно утверждению, что женская психика угрожает современному единобрачию в той же (или большей) степени, что и мужская. Неудовлетворённость матери, похоже, не транслируется в разрыв столь же естественно, как недовольство отца. Глубинная причина этого в том, что в наследственной среде обитания идея поисков нового мужа (при наличии детей) редко была генетически выигрышным умозаключением.
   Чтобы заставить современное единобрачие «работать», в смысле, что оба супруга (как остающиеся, так и уходящие) были бы в равной степени счастливы, нужно принять вызов большой сложности. Успешная перестройка повлекла бы за собой вмешательство в саму структуру современной жизни и трудовой деятельности. Такое стремление реформаторов заставило бы хорошенько обдумать социальную среду, в которой эволюционировали человеческие существа.
   Люди не были, конечно, предназначены для того, чтобы быть неизменно счастливыми в наследственной среде; тогда, как и сейчас, тревога была хроническим мотивом, а счастье всегда было целью устремлений, часто теряющейся. Однако люди были разработаны так, чтобы не сойти с ума в этой наследственной среде.

Тактика Эммы

   Несмотря на неудовлетворённость современным браком, многие женщины стремятся найти пожизненного супруга и иметь детей. Что они должны делать, учитывая, что обычаи нынешнего общества не благоволят этой цели? Мы говорили о том, как мужчины могли бы вести себя, если они хотят, чтобы брак был более прочным институтом. Но задание мужчинам брачных установок в чём-то подобно предложению викингам буклета под названием "Как не грабить". Раз уж женщины находятся ближе к естественной моногамии, чем мужчины, и чаще страдают от развода, то они, возможно, — более логичный локус для реформы. Как обнаружили Джордж Вильямс и Роберт Триверс, многие особенности половой психологии людей вытекают из дефицитности яйцеклеток в сравнении со спермой. Этот дефицит даёт женщинам больше власти, как в индивидуальных отношениях, так и в формировании моральной обстановки, чем они иногда понимают.
   Впрочем, иногда понимают. Женщинам, желающим мужа и детей, можно попробовать тактику Эммы Веджвуд по захомутанию мужчины. В своей крайне схематичной форме он выглядит так: если вы хотите слышать клятвы вечной преданности прямо до дня вашей свадьбы, и если вы хотите удостовериться, что это действительно день свадьбы, не спите с вашим мужчиной до медового месяца.
   Идея здесь не только в том, что, как говорится, мужчина не будет покупать корову, если он может брать молоко бесплатно. Если дихотомия мадонны-шлюхи действительно крепко внедрена в мужской мозг, то ранний секс с женщиной может с какой-то вероятностью задушить многообещающие чувства любви к ней. И если действительно в человеческой психике есть такая штука, как "модуль ухода от партнёра", длительный секс (без его естественного результата) может вызвать, как у мужчины, так и у женщины, охлаждение в пользу другого партнёра.
   Многим женщинам претит стратегия Эммы. Некоторые говорят, что "заманивать мужчину в капкан" — ниже их достоинства; если требуется принуждать к женитьбе, то они предпочли бы обойтись без него. Другие говорят, что подход Эммы — реакционный и сексистский — возрождение древней обязанности женщин нести моральное бремя самообладания ради социального порядка. При этом другие замечают, что этот подход исходит из лёгкости сексуального воздержания для женщины, что часто не так. Всё это — нормальные реакции.
   Другая обычная жалоба на тактику Эммы: она не работает. В наши дни секс достаточно доступен мужчинам за небольшие обязательства. Если некая женщина прекращает поставки секса не то чтобы на годы, но сколько-то надолго, то альтернативы изобилуют. Чопорные женщины сидят дома одни и греются в своей чистоте. В канун дня святого Валентина в 1992 году Нью-Йорк Таймс цитировала 28-летнюю одинокую женщину, "оплакивающую нехватку романтики и ухаживания". Она сказала: "Парни всё ещё представляют, что если вы не отдадитесь сразу, то будет кто-то другой. Похоже, здесь нет никакого стимула ждать, пока вы узнаете друг друга лучше".
   Это также жизненный момент и хороший резон полагать, что крестовый поход строгости только на женщин принесёт пользу с нулевой вероятностью. Однако некоторые женщины нашли, что продвижение на некоторое расстояние в сторону строгости имеет смысл. Если мужчина не слишком заинтересован в женщине, как в человеке, чтобы вытерпеть, скажем, два месяца просто любящего общения перед переходом к страсти, он в любом случае вряд ли задержится рядом надолго. Некоторые женщины решают не тратить впустую время, которое, само собой разумеется, для них драгоценнее, чем для мужчин.
   Эта смягченная версия подхода Эммы может самоукрепляться. По мере того, как больше женщин обнаруживают пользу непродолжительного периода охлаждения, им становится легче удлинить его. Если восьминедельное ожидание является обычным, то десятинедельное не нанесёт женщине большого конкурентного вреда. Не следует ожидать, что эта тенденция достигнет викторианских крайностей. Женщины, в конце концов, тоже любят секс. Но можно ожидать, что тенденция, начавшись, продолжится. Во многом зарождающийся сегодня консервативный сексуальный климат, возможно, вызван опасением заболеваний, передаваемых половым путём; но, судя по всё более отчётливому мнению многих женщин, что мужчины в основе своей — свиньи, частично новый климат может исходить от женщин, рационально преследующих личный интерес с учётом горьких истин о природе человека. И ещё одна достаточно надёжная причина — люди продолжат преследовать свой личный интерес сугубо рационально, ибо видят его. В этом случае эволюционная психология помогает им в этом.

Теория моральных осцилляций

   Есть и другие причины, по которым стремление к половой морали — то ближе, то дальше от половой сдержанности — может самоподдерживаться. Если мужчины и женщины действительно созданы так, чтобы приспосабливать свои половые стратегии к условиям местного брачного рынка, то норма одного пола должна зависеть от нормы другого. Мы уже видели свидетельства Девида Басса с коллегами, что, когда мужчины полагают женщину промискуитетной, то они и обращаются с нею соответственно — как с краткосрочным приключением, а не долгосрочным призом. Мы также видели свидетельство Элизабет Кашдан, что женщины, полагающие мужчин (как таковых), настроенных на сугубо краткосрочные стратегии, сами будут с большей вероятностью выглядеть и поступать промискуитетно: носить сексуальную одежду и иметь частый секс. Можно представить эти две тенденции включёнными в цепи положительной обратной связи, что приводит к тому, что викторианцы назвали бы неуклонным падением нравов. Быстрое распространение коротких платьев и призывных взглядов могут рассылать визуальные сигналы, препятствующие мужской преданности; а поскольку мужчины, этим обескураженные, становятся менее почтительными к женщинам и открыто сексуальнее, то короткие платья могли бы распространяться ещё шире. (Могут иметь некоторый эффект даже призывные взгляды, размещённые на досках объявлений или на страницах Плейбоя).
   Если положение дел по каким-то причинам стало смещаться в другую сторону, к мужским родительским инвестициям, то тенденция могла бы быть поддержана той же самой динамикой их взаимоподдержки. Чем больше среди женщин мадонн, тем больше папочек среди мужчин, и они менее грубы; следовательно, среди женщин будет ещё больше мадонн и так далее.
   Сказать, что эта теория спекулятивна — это, пожалуй, мягко сказано. У неё есть дополнительное неудобство, заключающееся (как и у многих теорий культурных изменений) в трудности её прямой проверки. Но она опирается на теории индивидуальной психологии, которые уже проверяемы. Басс и Кашдан изучают количества для предварительного тестирования, и пока эти два столпа теории её поддерживают. Теория также ценна помощью в объяснении того, почему тенденции в половой этике сохраняются столь долго. Викторианское ханжество, в его высшей точке, было кульминацией столетней тенденции, но она затем, кажется, отступила на очень долгое время.
   Почему отступление столь длительно? Сменится ли когда-нибудь медленное колебание маятника на обратное? Возможных причин много; это и изменения технологии (противозачаточных средств, например), изменения в демографии. Также возможно, что маятник может качнуться в другую сторону, когда большая часть одного пола (или обоих) находит свои глубокие интересы не удовлетворёнными и начинает сознательно переоценивать свой образ жизни. В 1977-м году Лоренс Стоун заметил, что "исторические записи предлагают, что вероятность длительного продолжения этого периода чрезвычайной сексуальной свободы без порождения сильной обратной реакции не очень велика. Есть ирония в том, что только сейчас, когда некоторые мыслители констатируют появление совершенного брака, основанного на полном удовлетворении сексуальных, эмоциональных и творческих потребностей и мужа, и жены, доля неудачных браков, оцениваемая по интенсивности разводов, быстро возрастает". Как он писал, женщины, имеющие много рычагов влияния на сексуальную мораль, всё чаще и чаще задают фундаментальные вопросы о «мудрости» случайного секса. Вступаем ли мы в фазу долгого роста морального консерватизма, сказать невозможно. Но современное общество не источает непоколебимого ощущения удовлетворённости статусом-кво.

Тайна Виктории

   Здесь было представлено много суждений о викторианской половой этике. С одной стороны, она была ужасна и глубоко репрессивна. С другой — она хорошо отвечала задаче сохранения брака. Дарвинизм подтверждает эти два суждения и объединяет их. Раз вы увидели аргументы против пожизненного моногамного брака, особенно в экономически стратифицированном обществе, другими словами, как только вы увидели природу человека, трудно представить что-либо, за исключением жёстких репрессий, что бы сохранило этот институт.
   Но викторианизм вполне обошёлся без прямолинейных тотальных репрессий. Его специфические запреты поразительно хорошо подходили для текущих задач.
   Наверное, наибольшая угроза длительности брака — искушение богатых или высокостатусных мужчин оставить своих стареющих жён в пользу более молодой модели — была атакована мощными социальными залпами. Хотя Чарльз Диккенс всё-таки развёлся, преодолев при этом большое противодействие общества и социальные издержки развода, он навсегда ограничил контакты со своей возлюбленной секретными встречами. Чтобы признать, что его уход был фактически дезертирством, ему пришлось бы принять осуждение, принимать которое он не хотел.
   Верно то, что некоторые мужья проводили время в одном из многих борделей Лондона (кроме того, мужчин верхних классов иногда сексуально обслуживали горничные). Но также верно то, что мужская сексуальная неверность не угрожала браку, пока не приводила к уходу; женщинам легче, чем мужчинам, примирить себя с жизнью с обманувшим супругом. И один из способов гарантировать, что мужская неверность не приведёт к уходу, состоит в том, чтобы ограничить её, ну, в общем, шлюхами. Можно уверенно держать пари за то, что очень немногие викторианские мужчины во время завтрака мечтали об уходе от их жён к проституткам, ночью с которыми они насладились только что; и мы можем полагать с достаточной уверенностью, что причина этого частично лежит в дихотомии мадонны-шлюхи, глубоко вросшей в мужскую душу.
   Если викторианский мужчина более открыто угрожал институту единобрачия, совершая прелюбодеяние с «респектабельной» женщиной, то риск был велик. Врач Дарвина, Эдвард Лейн, был судебно обвинён мужем его пациентки в прелюбодеянии с нею. В то время такие случаи были настолько скандальны, что лондонская «Таймс» делала ежедневный обзор этого дела. Дарвин внимательно следил за ним. Он сомневался, видимо, небезосновательно в вине Лейна ("я никогда не слышал сладострастных выражений от него") и волновался о его будущем: "Я боюсь, что это сильно повредит ему". Вероятно это так бы и было, если б судья не оправдал его.
   Разумеется, в соответствии с двойным стандартом, неверные женщины навлекали на себя более сильное осуждение, чем их коллеги-мужчины. И Лейн, и его пациентка состояли в браке, всё же именно в её дневнике рассказывалось о беседе после свидания между ними, которое и послужило основанием для порицания в этих пропорциях. "Я умоляла его поверить, что в течение всего моего замужества я никогда не грешила прежде, даже в минимальной степени. Он утешал меня за мой поступок и умолял меня простить саму себя". (Адвокат Лейна убедил суд, что её дневник был безумной фантазией, но даже если это и так, то он отражает преобладающие порядки).
   Может быть двойной стандарт и несправедлив, но этому есть объяснение. Само по себе прелюбодеяние, совершённое женой, — это большая угроза единобрачию. (Опять же: для среднего мужчины продолжение брака с неверной супругой будет гораздо более чревато, чем то же самое для средней женщины). И если муж неверной супруги по каким-то причинам остаётся в браке, его отношение к детям может стать менее тёплым, ибо у него возникнут сомнения в своём отцовстве.
   Высказывание такой смелой клинической оценки викторианской этики опасно. Людям присуще неправильно её истолковывать. Так что давайте чётко уясним: клинический — не то же самое, что предписывающий; это не аргумент во имя двойного стандарта или иного конкретного аспекта викторианской морали.
   В самом деле, несмотря на тот вклад, который двойной стандарт, возможно, однажды сделал в брачную стабильность, предлагая отдушину для мужской похоти, времена изменились. В наши дни преуспевающий бизнесмен может не ограничить свои внебрачные дела проститутками, горничными или секретаршами, культурный уровень которых вряд позволит им стать его жёнами. Среди более широкого круга женщин, на рабочем месте, в офисе или в деловой поездке, он встретит молодых незамужних женщин, на которых он уже мог бы жениться, если бы имел возможность делать это снова и снова; но именно эта возможность у него сейчас есть. Внебрачная активность в девятнадцатом столетии, а часто и в 1950-ых годах, была чисто сексуальной отдушиной для во всех прочих отношениях преданного мужа, но сегодня это часто скользкий скат к дезертирству. Двойной стандарт, возможно, однажды поддержал единобрачие, но в наши дни он способствует разводам.
   Даже кроме вопроса о том, «работала» ли бы викторианская мораль сегодня, есть вопрос о том, оправдывают ли достигаемые ею выгоды её многочисленные специфические издержки. Некоторые викторианские мужчины и женщины ощущали себя безнадёжно пойманными в браке. (Хотя, когда браки кажутся неотвратимыми, а развод — почти буквально невероятным, люди могут меньше обращать внимание на его недостатки). Преобладавшая тогда мораль сделала трудным для некоторых женщин даже невинное наслаждение брачным сексом, не говоря уж о том факте, что многие викторианские мужчины даже не знали про сексуальную чувствительность своих жён. Трудна была жизнь у женщин, которые хотели быть более, чем украшением, более чем "ангелом в доме". Сёстры Дарвина с некоторым беспокойством сообщили ему о двусмысленной и даже сомнительной дружбе брата Эразма с автором Гарриет Мартино, не слишком соответствующей кроткому женскому образу. Из встречи с ней Дарвин вынес такое впечатление: "Она была очень приятна и владела разговором на самые разнообразнейшие темы, учитывая ограниченное время. Я был удивлен, обнаружив насколько мало она уродлива, но как мне кажется, она переполнена собственными проектами, мыслями и способностями. Эразм извинял всё это, утверждая, что на неё не нужно смотреть, как на женщину". Замечания этого рода — одна из многих причин, почему нам не нужно стремиться к возрождению викторианской половой морали в больших масштабах.
   Без сомнения, существуют и другие моральные системы, могущие преуспеть в поддержке моногамного брака. Но, скорее всего, любая такая система, подобно викторианству, повлечет за собой реальные издержки. И хотя мы, конечно, можем бороться за этику, которая равномерно распределяет издержки между мужчинами и женщинами (и равномерно, как среди самих мужчин, так и среди женщин), но равное распределение издержек не очень правильно. Мужчины и женщины различаются, и угрозы, которые врождённая часть их психик несёт институту брака, столь же различна. И те санкции, посредством которых эффективная этика сражается с этими угрозами, будут, следовательно, различны для этих двух полов.
   Если мы действительно серьёзно относимся к восстановлению института единобрачия, то «битва» явно будет наиболее подходящим словом. В 1966 году один американский ученый, изучая чувство позора, окружавшего сексуальные импульсы викторианских мужчин, обнаружил "прискорбное отчуждение целого класса мужчин от их сексуальности". Он был, конечно, прав насчёт отчуждения. Но насчёт «прискорбности» — это другой вопрос. В другом от «отчуждения» конце спектра находится «потакание» — повиновение нашим сексуальным импульсам, словно это голос Благородного Дикаря, голос, который мог бы вернуть нас к состоянию некоего примитивного счастья, которого на деле никогда не было. Четверть века потакания этим импульсам привело к большим изменениям в мире, среди которых можно назвать распространение безотцовщины, озлобленности женщин, жалоб на сексуальное насилие и домогательства, рост числа одиноких мужчин, увлекающихся порнофильмами при изобилии одиноких женщин.[50] В наше время уже сложнее назвать викторианскую войну против мужской похоти «прискорбной». Прискорбной в сравнении с чем? Может показаться, что Самюэль Смайлс требовал лишнего, когда говорил о жизни, проведённой в "борьбе против искушения низких желаний", но альтернатива, очевидно, не предпочтительнее.

Откуда взялись моральные императивы?

   Прорывающийся в этой главе морализаторский тон в некотором смысле ироничен. Да, с одной стороны, новая дарвинистская парадигма предполагает, что любую, столь же «неестественную» институцию, как моногамный брак, трудно поддерживать без сильного (то есть репрессивного) морального давления. Но новая парадигма также оказывает компенсирующий эффект, поддерживая некоторый моральный релятивизм и, может быть, даже прямой цинизм в отношении моральных императивов в общем.
   Ближайшее к коренному взгляду дарвинистов суждение о возникновении моральных императивов таково: люди склонны поддерживать такие моральные суждения, какие помогают передавать их гены в следующее поколение (по крайней мере — в нашей родовой среде). Следовательно, моральный императив — неофициальный компромисс между конкурирующими сферами личных генетических интересов, каждая из которых действует так, чтобы формировать мораль в свою пользу, используя любые доступные ему рычаги.
   Рассмотрим двойной сексуальный стандарт. Самое очевидное эволюционное объяснение его состоит в том, что мужчины, с одной стороны, были созданы чтобы самим быть сексуально несдержанными, с другой — снижать статус сексуально распущенных женщин ("шлюх") и даже, что важно, те же самые мужчины побуждают тех же самых женщин быть сексуально распущенными. Следовательно, раз мужчины формируют мораль, то они же могут формировать входящий в неё двойной стандарт. Однако при более внимательном изучении оказывается, что это кардинальное мужское суждение имеет естественную поддержку других сфер: родители молодых, симпатичных девочек, побуждающие своих дочерей беречь свою благосклонность к мистеру Райту (то есть — оставаться привлекательными целями для мужской родительской инвестиции) и сообщающие своим дочерям, что поступать иначе — «неправильно»; сами эти дочери, которые, оберегая свои достоинства для высокого претендента, корыстно и морализаторски унижают конкурирующие малопривлекательные альтернативы; счастливо замужние женщины, рассматривающие атмосферу промискуитетности как ясную и настоятельную опасность для их брака (то есть — для продолжения высоких инвестиций в их потомство). Имеет место виртуальный генетический сговор, изображающий сексуально свободных женщин как зло. В то же время имеет место относительная терпимость к мужскому флирту, и не только потому, что некоторые мужчины (особенно привлекательные или богатые) могут сами по себе любить это дело. Но и их жёны, находя уход мужа более разрушительным, чем его простая неверность, укрепляют двойной стандарт.
   Если вы соглашаетесь с этим углом зрения на мораль, вы не должны полагать, что они отвечают интересам общества в целом. Они появляются в ходе неформального политического процесса, который, возможно, придаёт дополнительный вес влиятельным людям; не слишком вероятно, что они адекватно представляют всеобщие интересы (хотя возможно, что в обществе со свободой слова и экономическим равенством эта вероятность выше). И нет никаких определённых причин предполагать, что существующие моральные устои отражают какую-то высшую истину, понятую посредством божественного вдохновения или бесстрастного философского исследования.
   Действительно, дарвинизм помогает показать контраст между теми моральными нормами, которые у нас есть, и теми, которые мог бы постичь бесстрастный философ. Например, хотя присущее двойному стандарту строгое отношение к женскому промискуитету может быть естественным побочным эффектом природы человека, этический философ мог бы уверенно доказать, что сексуальная свобода чаще бывает нравственно сомнительна в случае мужчины. Посмотрите на холостого мужчину и незамужнюю женщину на их первом свидании. Мужчина с большей, чем женщина, вероятностью будет преувеличивать эмоциональную преданность (сознательно или подсознательно), чтобы добиться секса с помощью этих притворств. И если он его добьётся, то его теплота чувств к ней исчезнет с большей вероятностью, чем её к нему. Это далеко-далеко не жёсткое и прочное правило; человеческое поведение очень сложно, ситуации и индивидуумы очень изменчивы, и представители обеих полов эмоционально взбаламучиваются во всех ситуациях. Однако в качестве объемлющего обобщения, видимо, справедливо говорить, что наугад взятый мужчина причиняет больше боли своим партнёршам краткостью преданных отношений, чем такая же женщина. Пока женщины не спят с уже женатыми мужчинами, их сексуальная распущенность наносит вред другим людям очень косвенно и расплывчато, если вообще наносит. Следовательно, если вы полагаете (как видимо и большинство людей), что причинить другим людям боль, явно или неявно вводя их в заблуждение, безнравственно, то вы должны более осуждать сексуальную несдержанность мужчин, чем женщин.
   Во всяком случае, я бы именно так и полагал. Если в этой главе я, как могло показаться, предлагал практику сексуального ограничения женщин, то этот совет не предполагал никакого намёка на обязательность. Это был совет для самопомощи, а не моральная философия.
   Это может выглядеть парадоксом: давать дарвинистский совет поощрять сексуальную сдержанность женщин, тупо повторяя традиционное моральное увещевание, и в то же время отвергая моральное осуждение женщин, не следующих этому совету. Но вам пора бы уже привыкнуть к парадоксам, как к части более общего уклона дарвинизма в сторону этики.
   С одной стороны, дарвинист может относиться к существующей этике с подозрением. С другой — традиционная этика часто воплощает определённую прагматическую мудрость. В конце концов, отстаивание генетических интересов иногда (хотя не всегда) совпадает со стремлением к счастью. Матери, убеждающие своих дочерей "беречь себя", с одной стороны, действуют в пользу своего безжалостного генетического интереса, но с другой — беспокоятся о долгосрочном счастье своих дочерей. То же касается дочерей, следующих советам матерей и верящих, что они помогут им удачно выйти замуж и иметь детей: да, они хотят иметь детей, потому что их гены этого «хотят»; факт остаётся, тем не менее, фактом — они хотят детей и чувствуют свою жизнь прожитой зря, если не имеют их. Хотя в личных генетических интересах нет никакого фундаментального блага, но нет и фундаментального зла. Когда что-то способствует счастью (что бывает не всегда) и никому серьёзно не вредит, то зачем с этим бороться?
   Насколько дарвинист склонен к моральной философии, настолько цель его замысла состоит в исследовании традиционной этики в свете предположения о том, что она нагружена прагматической, долговременной мудростью, хотя и также обрамлена корыстными и философски непростительными заявлениями об абсолютной «безнравственности» того или этого. Матери могут быть мудры, рекомендуя своим дочерям быть сдержанными, и в этом смысле быть мудрыми в осуждении несдержанных конкурирующих девочек. Но утверждения о том, что это осуждение имеет моральную силу, может быть всего лишь генетически сдирижированной софистикой.
   Освобождение мудрости от софистики в течение десятилетий будет оставаться большой и трудной задачей моральных философов, и то при условии, что более чем единицы из них станут близки к пониманию новой парадигмы. В любом случае — это задача, к которой мы вернёмся в конце этой книги, выяснив происхождение наиболее фундаментальных моральных импульсов.

Подслащённая наука

   Наблюдается такая типичная реакция на обсуждение этики в свете нового дарвинизма: не бежим ли мы здесь несколько впереди паровоза? Эволюционная психология только в начале своего пути. Она породила несколько теорий с мощной поддержкой (о врождённых различиях в мужской и женской ревности); несколько — с уверенно средней поддержкой (дихотомия мадонны-шлюхи); и очень много явных, хорошо если благовидных спекуляций (модуль "изгнания партнёра"). Имеются ли в этой массе теории, действительно способные поддержать широкие заявления о викторианской (или любой другой) этике?
   Философ Филип Китчер, утвердившийся в 1980-ых годах как выдающийся критик социобиологии, продвинул эти сомнения на шаг дальше. Он полагал, что дарвинисты должны быть осторожными не только в создании моральных или политических расширений их исходной науки (большинство дарвинистов их избегает так или иначе, благодаря подпалённым в 1970-х годах крылышкам), но, прежде всего, в создании науки. Даже если не пересекают границу между наукой и моральными ценностями они, то кто-то это сделает; теории о природе человека неизбежно будут использованы для поддержки той или иной доктрины в отношении морали или социальной политики. И если теории окажутся неправильными, то они, возможно, наделают много вреда. Китчер обращает внимание на то, что социальные науки отличаются от физики или химии. Если мы принимаем "неправильный взгляд на происхождение далёкой галактики", то "ошибочность взгляда не будет трагичной. Напротив, если мы ошибаемся во взглядах на основы социального поведения человека, если мы отказываемся от задачи справедливого распределения прибылей и издержек в обществе потому, что мы приняли дефектные гипотезы о нас самих и нашей эволюционной истории, то последствия научной ошибки могут быть действительно серьёзны". Значит, "когда научные заявления влекут последствия для социальной политики, стандарты доказательности и самокритики должны быть чрезвычайно высоки".
   Эта позиция содержит два неявных тезиса. Первый — «самокритика», сама по себе, — необязательная часть науки. Критика со стороны коллег, своего рода коллективная самокритика, — это то, что поддерживает "стандарты доказательности" на высоком уровне. Но эта коллективная самокритика не может даже начаться, пока гипотеза не выдвинута. По-видимому, Китчер не призывает нас укоротить этот алгоритм научного прогресса путём воздержания от выдвижения слабых гипотез; способ усиления слабых гипотез состоит в их выдвижении, а затем — безжалостном и тщательном исследовании. И если Китчер предлагает только, чтобы мы явно маркировали спекулятивные гипотезы, то с этим никто не спорит. Действительно, благодаря (без сарказма) людям подобным Китчеру, многие дарвинисты теперь — виртуозы осторожности.
   Это подводит нас ко второму тезису в аргументации Китчера: к предложению, чтобы социологи-дарвинистны, но не социологи вообще, действовали с большой осторожностью. Здесь неявно предполагается, что ошибочные дарвинистские теории о поведении будут, вероятно, более пагубны, чем ошибочные недарвинистские. Но с какой стати? Известный долгоживущий стандарт и крайне антидарвинистская доктрина психологии о том, что между мужчинами и женщинами нет никаких важных врождённых поведенческих различий в области ухаживаний и секса, без сомнения породил много страданий на протяжении нескольких последних десятилетий. И он опирался на наинизший из вообразимых стандартов доказательности — на полное отсутствие реальных доказательств вообще, не говоря уж об откровенном и высокомерном игнорировании народной мудрости всех культур на планете.[51] Тем не менее, по каким-то причинам Китчер этим не огорчён; он, кажется, думает, что теории, привлекающие гены могут иметь плохие эффекты, а теории, их не упоминающие — нет.
   Более надёжным было бы такое обобщение: ошибочные теории с большей вероятностью будут иметь худшие эффекты, чем правильные. И если, как это часто бывает, мы не знаем наверняка, какая теория правильная, а какая — нет, то лучше всего будет «поставить» на теорию, наиболее похожую на правильную.[52] Эта книга исходит из предпосылки, что эволюционная психология, несмотря на её юность, теперь бесспорно наиболее вероятный источник теорий о человеческой психике, которые оказываются правильными, и многие из её конкретных теорий уже имеют довольно устойчивые основания.
   Честному исследованию природы человека угрожают не только враги дарвинизма. В рамках новой парадигмы истину иногда подслащивают. Часто возникает соблазн, например, приуменьшить различия между мужчинами и женщинами. Про большую природную склонность мужчин к полигамии политически чувствительные социологи-дарвинисты могут говорить что-нибудь такое: "Помните, что это только статистическое обобщение, конкретный человек может сильно отклоняться от нормы для его или её пола". Да, верно. Однако очень немногие из этих отклонений очень близки к норме для другого пола (вспомним, что половина отклонений будет ещё дальше от средней нормы другого пола). Или такое: "Помните, поведение находится под влиянием локальной обстановки и сознательного выбора. Мужчины не должны флиртовать". Верно и критически важно. Но многие из наших импульсов, как и положено по проекту, очень сильны, и чтобы побороть их, нужно прилагать адекватно мощные усилия. Сдержанность отнюдь не столь же легка, как переключение каналов на пульте дистанционного управления; говорить иное — значит вводить в заблуждение.
   Это даже опасно. Джордж Вильямс (возможно, почти единственный отец-основатель новой парадигмы), может быть, заходит слишком далеко, когда говорит, что естественный отбор — это «зло». В конце концов, он создал всё доброе в человеческой природе точно так же, как и всё разрушительное. Хотя, конечно, верно, что корни всего зла можно увидеть в естественном отборе, и они отражены (вместе с много чем хорошим) в человеческой природе. Враг справедливости и благопристойности действительно находится в наших генах. Если в этой книге я явно ухожу от популистской стратегии, осуществляемой некоторыми дарвинистами, и подчеркиваю плохое в человеческой природе более, чем хорошее, то это потому, что я полагаю недооценку врага более опасной, чем переоценку его.

Часть вторая. Социальный цемент

Глава 7. Семьи

   На примере рабочего муравья мы имеем насекомое, чрезвычайно отличающееся от своих родителей, тем не менее, абсолютно бесплодное и, следовательно, не могущее передавать из поколения в поколение приобретённые модификации строения или инстинктов. Можно задать хороший вопрос — насколько возможно согласовать этот случай с теорией естественного отбора?
Происхождение видов (1859)

   [Вчера] Додди [сын Дарвина Уильям] расщедрился угостить Энни последним куском своего имбирного пряника, а сегодня… он снова положил свой последний кусок в ящик для Энни, затем побежал, крича довольно хвастливым тоном: "О добрый Додди! Добрый Додди".
Наблюдения за детьми Дарвина (1842)

   Все мы любим думать о самих себе, как о самоотверженных личностях. И в каких-то случаях это правда. Но в сравнении с общественными насекомыми, мы — неблагодарные твари. Пчёлы, ужалив врага, вырывают свои внутренности и умирают ради товарки-пчелы. Некоторые муравьи, защищая колонию, взрывают себя. Другие муравьи отдают всю свою жизнь, работая дверью, не впуская насекомых, не внушающих доверия; другие работают мешками с аварийным запасом еды, вися вздувшимися на потолке. Конечно, эта «мебель» не имеет никакого потомства.
   Дарвин отдал более десятилетия вопросу о том, как естественный отбор мог создать целые касты муравьёв, не порождающих потомков. Тем временем, сам он породил потомков довольно много. Проблема стерильных насекомых привлекла его внимание как раз во время рождения его четвёртого ребёнка, Генриетты, в конце 1843 года; к моменту рождения его десятого и последнего, Чарльза, в 1856 году, он всё ещё не решил её. Все эти годы он хранил теорию естественного отбора в тайне, и одной из причин этого могло быть явное противоречие этой теории ситуации с муравьями. Парадокс казался "непреодолимым и фактически фатальным для всей моей теории".
   Обдумывая загадку насекомых, Дарвин, вероятно, не подозревал, что решение её могло также объяснять структуру повседневной жизни его семьи: почему его дети демонстрировали привязанность друг к другу, почему они иногда боролись, почему он чувствовал потребность учить их добродетельной доброте, почему они иногда сопротивлялись, даже почему его и Эмму потеря одного из детей огорчала глубже, чем потеря другого. Понимание движущих сил самопожертвования у насекомых открыло бы движущие силы поддержания семейной жизни у млекопитающих, включая людей.
   Хотя Дарвин, наконец, понял (по крайней мере смутно) правильное объяснение бесплодности рабочих муравьёв и заподозрил, что оно могло быть как-то применимо к объяснению поведения людей, он не приблизился к осознанию чрезвычайной широты и разнообразия этой применимости. И этого не сделал никто в течение целого столетия спустя.
   Одной из причин этого, возможно, была формулировка этого объяснения, предложенная Дарвином. Её было трудно понять. В "Происхождении видов" он написал, что парадокс эволюции стерильности "станет менее парадоксальным или (надеюсь) исчезнет, если вспомнить, что отбор приложим к семье точно так же, как и к индивидууму, и может таким образом привести к желательному результату. Когда вкусный овощ приготовлен, индивидуум тем самым разрушен; но садовод посеет семена той же самой партии и уверенно ожидает получить почти то же самое; селекционеры рогатого скота стремятся получить мраморное сочетание мяса и жира; животное было забито, но селекционер подходит с доверием к этой же самой линии".
   Сведение селекционеров животных и растений в одну картину могло показаться странным; эта картина приобрела законченный смысл после 1963 года, когда молодой британский биолог Вильям Д. Гамильтон делал набросок теории родственного отбора. Теория Гамильтона — это переложение (и расширение) понимания Дарвина на язык генетики — язык, которого не существовало при его жизни.
   Термин "родственный отбор" предполагает связь с утверждением Дарвина о том, что "отбор может применяться к семейству", а не только к индивидуальному организму. Но это предположение, будучи истинным, вводит, тем не менее, в заблуждение. Красота теории Гамильтона состоит в том, что она рассматривает существование отбора не только и не столько на уровне индивидуума или семейства, но (и это важно!) на уровне гена. Гамильтон был первым, который ясно озвучил эту центральную тему новой парадигмы Дарвинизма: рассматривать выживание генов.
   Рассмотрим молодого бурундука, у которого ещё нет детёнышей. Обнаружив хищника, он встаёт на задние конечности и издаёт громкий предупреждающий сигнал, который может привлечь внимание хищника и привести к моментальной смерти. Если смотреть на естественный отбор так, как на него смотрели почти все биологи до середины двадцатого века (то есть как на процесс, направленный на выживание и воспроизводство животных и их потомства), то этот предупреждающий сигнал не имеет смысла. Если у бурундука, подающего его, нет потомства, которое нужно спасать, то этот предупреждающий сигнал — эволюционное самоубийство. Верно? Это важный вопрос, на который Гамильтон отвечал отрицательно.
   В теории Гамильтона фокус внимания перемещается от самого бурундука, подающего сигнал, к гену (фактически это будет несколько генов),[53] ответственному за тревожный сигнал. Бурундуки не живут вечно и не порождают других животных. Единственный потенциально бессмертный органический субъект — ген (или, строго говоря, информация, им кодируемая; сам ген (как её носитель) «умирает» в любом случае). Таким образом, в эволюционных временных рамках, включающих сотни, тысячи или миллионы поколений, вопрос состоит не в том, как путешествуют во времени индивидуумы; все мы знаем, что в конце концов мрачный ответ этому один. Вопрос в том, как путешествуют во времени гены индивидуумов. Некоторые исчезают, некоторые будут процветать; сущность вопроса — какие именно. Как ген сигнала "самоубийственного предупреждения" будет путешествовать во времени?
   Слегка удивительный ответ на этот вопрос даёт теория Гамильтона: "довольно хорошо" — при соответствующих обстоятельствах. Причина этого в том, что бурундук, несущий этот ген, может иметь несколько близких родственников, которые будут спасены этим тревожным сигналом, и некоторые из тех родственников, вероятно, тоже несут этот ген. К примеру, можно принять, что половина всех братьев и сестер будут носителями этого гена (если они полуродные братья, то доля генов (четверть) будет всё ещё значима).
   Если этот предупреждающий сигнал спасает жизни четырёх полных родных братьев, которые иначе умерли бы, то будут спасены два носителя этого гена, ответственного за этот сигнал. Значит, ген, как таковой, преуспеет, даже если сторож, несущий его, принесет себя в жертву. Этот вроде бы самоотверженный ген будет успешнее проходить сквозь века, чем эгоистичный ген, который побуждает его носителя нестись в безопасное место, в то время, как четыре родных брата (и в среднем две копии гена) погибнут. То же самое верно, если ген спасает только одного полного родного брата, при условии что шансы сторожа погибнуть составляют один из четырёх. На длительных временных интервалах таким образом будут спасены два гена на один потерянный.

Гены братской любви

   В этом нет никакой мистики. Гены не ощущают каким-то волшебным образом присутствия копий себя в других организмах и не пробуют спасать их. Гены не ясновидящи, и даже не сознательны, они не «стараются» делать что-либо. Но если появляется ген, который случайно побуждает своего носителя вести себя так, чтобы помогать выживанию или репродуктивным перспективам других носителей, вероятно, содержащих копию того же самого гена, тогда ген может процветать, даже если перспективы его конкретного носителя будут ухудшены в ходе этого поведения. Это и есть родственный отбор.
   Эти рассуждения могут применяться не только для описанного случая, когда ген побуждает млекопитающее издавать сигнал предупреждения при обнаружении угрозы его домашней норе с проживающими там родичами. Эти рассуждения применимы также в отношении гена, вызывающего стерильность насекомого, дабы оно посвятило свою жизнь поддержке выживания и размножения своих плодовитых родственников (содержащим этот ген в «подавленной» форме). Эти рассуждения также применимы к генам, склоняющим людей к раннему распознаванию родных братьев и сестёр — тех, кто разделяют с ними еду, дают советы, защищают и так далее; другими словами, гены, ведущие к симпатии, сочувствию, состраданию, то есть гены любви.
   Отказ принять во внимание внутрисемейную любовь затруднял должное понимание принципов родственного отбора до "дня Гамильтона". В 1955 году британский биолог Дж. Б.С.Холдейн в популярной статье отметил, что ген, побуждающий вас подскочить к реке и спасти тонущего ребёнка (имея в виду вашу смерть с вероятностью один к десяти), мог бы процветать, если ребёнок — ваше дитя или ваш брат (сестра); ген мог бы даже распространяться (медленнее), если этот ребёнок — ваш кузен, поскольку кузен разделяет, в среднем, восьмую часть ваших генов. Но вместо того, чтобы продолжить этот ход мысли, он его коротко обрезал, заключив, что в критической ситуации у людей нет времени на математические вычисления; далее он сказал, что наши палеолитические предки, конечно же, не бросались в калькуляции их степени родства. Поэтому Холдейн заключил, что "гены героизма" распространятся только "в довольно маленьких поселениях, где большинство детей были более-менее близкими родственниками человека, рискующего своей жизнью ради них". Другими словами, неразборчивый героизм, отражая среднюю степень родства, мог развиваться только тогда, когда эта степень была в среднем довольно высока.
   При всей проницательности Холдейна, рассматривающего ситуацию с позиций гена, а не индивидуума, его отказ следовать этой логике до конца, мягко говоря, странен. Он неявно предполагал, что естественный отбор осознаёт свои вычисления, и организмы сознательно повторяют их вместо того, чтобы наполнять организмы чувствами, которые, в своих рамках, есть заменители вычислений. Разве Холдейн не заметил, что люди склонны питать наиболее тёплые чувства к тем людям, что разделяют наибольшую долю их генов? И что люди наиболее склонны рисковать жизнью ради людей, к которым они питают наиболее тёплые чувства? Почему должно иметь значение, что палеолитические люди не были горазды в математике? Они были животными, и у них были чувства.
   Технически ход мыслей Холдейна был правилен. В маленькой, тесно связанной родством популяции, неразборчивый альтруизм развиваться действительно мог. И даже тогда, когда альтруизм был частично направлен на неродственников. С другой стороны, даже если вы направляете ваш альтруизм строго на родных братьев, то часть этих усилий будет потрачена в эволюционном смысле впустую, так как родные братья разделяют не все ваши гены, и конкретный родной брат может не нести ген, ответственный за альтруизм. В обоих случаях важно, что ген альтруизма будет улучшать перспективы носителей, которые склонны нести свои копии; также имеет значение то, что, в конечном счёте, этот ген делает больше пользы, чем вреда в деле его распространения. Поведение всегда реализуется в условиях неопределённости, и всё, что может делать естественный отбор, так это играть нелогичную игру. В сценарии Холдейна нелогичная игра состоит в том, чтобы исподволь подстрекать к умеренному и общему альтруизму с силой, точно соответствующей средней степени родства с людьми, живущими рядом. Это легко постижимо.
   Но, как отметил Гамильтон в 1964 году, естественный отбор при возможности укрепит эту нелогичность, минимизируя неопределённость. Гены, обостряющие точность направления альтруизма будут процветать. Ген, побуждающий шимпанзе дать две унции мяса родному брату, будет, в конечном счете, преобладать над геном, который побуждает его дать унцию родному брату и унцию неродственнику. Так идентификация родственника очень трудна, то слабая и диффузная мотивация в пользу благожелательности неэффективна — эволюции требуется породить сильную и хорошо направленную. И именно это произошло. Это произошло (до какой-то степени) с бурундуками, которые с большей вероятностью издадут предупреждение в присутствии близких родственников. Это произошло (тоже до некоторой степени) с шимпанзе и другими человекообразными приматами, которые часто демонстрируют уникально благосклонные отношения между родными братьями. И это, в значительной степени, произошло с нами.
   Возможно, мир был бы лучше, если бы это было не так. Братская любовь, в смысле буквальном, существует за счёт братской любви в смысле библейском — чем более точно мы дарим безоговорочную доброту родственникам, тем меньше остается другим.[54] (Некоторые полагают, что именно это оградило марксиста Холдейна от столкновения с правдой). Но что бы там ни было, буквальная братская любовь — это та любовь, которая у нас есть.
   Многие общественные насекомые распознают свою семью по химическим сигналам, называемым феромонами. Менее понятно, как вычисляют (сознательно или подсознательно) своих родственников люди и другие млекопитающие. Конечно, созерцание матери, день за днём кормящей и заботящейся о ребёнке, — один из заметных намёков. Мы также можем наблюдать социальные связи нашей матери и на их основе вычислить принадлежность к своим, скажем, её сестрам и, следовательно, их детям. Кроме того, с появлением речи матери могли бы прямо сообщать нам, кто есть кто, — инструкцию по учёту наших генетических интересов посредством учёта их генетических интересов. (То есть гены, побуждающие мать учить детей распознавать родственников процветали бы, как и гены, побуждающие детей обращать на это внимание). Назвать другие механизмы распознавания родственников трудно, даже если таковые вообще имеются, поскольку эксперименты, которые могли бы ответить на этот вопрос, могут быть неэтичны (как, например, изъятие детей из семей).
   Ясно лишь, что эти механизмы существуют. Всякий, у кого есть родные братья (сёстры), в любой культуре, знаком с сопереживанием к родному брату, как с сильной потребностью, как в смысле действий по предоставлению помощи, так и с чувством вины при непредоставлении её. Всякий, кто пережил смерть родного брата, знаком с печалью. Эти люди знают, что это за любовь, и так родственный отбор благодарит их за это.
   Это вдвойне важно для мужчин, которые, если бы не было родственного отбора, никогда не чувствовали бы глубокую любовь вообще. До того, как наш вид перешёл к высоким мужским родительским инвестициям, у мужчин не было причин для сильного альтруизма к потомству. Этот вид привязанности был присущ исключительно женщинам, частично потому, что только они могли быть уверены, что это их потомство. Но мужчины могли быть определённо уверены, кто есть по отношению к ним их братья и сестры, поэтому любовь вползала в их души через родственный отбор. Если бы мужчины не приобрели таким образом способность к любви в отношении родных братьев, то они не могли бы с такой готовностью перейти к высокой мужской родительской инвестиции и даже более глубокой любви, её порождающей. Эволюция может работать лишь с сырьём, которое по случаю оказывается в пределах досягаемости; если бы любви к некоторым видам детей — родным братьям — не существовало в мужской психике несколько миллионов лет назад, то тропа до любви собственных детей — тропа к высокому MPI — могла бы быть слишком уж извилиста.

Новая математика

   С теорией Гамильтона в руках легче оценить связь, которую Дарвин увидел между коровой, которая даёт "хорошую мраморную говядину", забивается и съедается, и муравьём, тяжко трудящимся всю свою жизнь без надежды на личное размножение. Ген коровы, ответственный за хорошую мраморную структуру её мяса, что и говорить, не сделал ничего для своего носителя, который теперь забит и не может прямо передать генетическое наследство в потомков; мёртвые коровы не могут иметь много потомков. Но этот ген будет делать много полезного для своего носителя косвенным образом, поскольку производство мраморного мяса побуждает фермера кормить и разводить близких родственников этого носителя, некоторые из которых содержат копии этого гена. То же и со стерильным муравьём. Этот муравей совсем не имеет прямых наследников, но гены, ответственные за этот факт, делают много прекрасного, благодаря за время и энергию, с пользой потраченную на помощь близким родственникам, чтобы те были более плодовиты. Хотя ген стерильности подавлен в этих плодовитых родственниках, но он у них есть и переходит в следующее поколение, где он снова выплёвывает бесплодных альтруистов, преданных его передаче. Именно в этом смысле рабочая пчела и вкусный рогатый скот подобны: некоторые гены, препятствуя их передаче через один трубопровод, служат смазкой для передачи их через другие, в итоге обеспечивая более эффективную передачу.
   Именно это Дарвин, ничего не зная ни о генах, ни о природе наследственности, должен был ощутить за столетие до Гамильтона, и в этом одна из причин его высокой осторожности высказываний и точности мысли.
   Стало быть, можно не сомневаться в превосходстве гамильтоновской версии родственного отбора над дарвиновской. Можно с достаточной точностью говорить (как это делал Дарвин), что иногда (как со стерильностью насекомых) естественный отбор работает на уровне семей, а иногда на уровне индивидуального организма. Но почему бы не упростить формулировки? Почему бы не сказать, что в обоих случаях финальная единица отбора — ген? Почему бы не дать единственное краткое определение, которое охватывало бы все формы естественного отбора? А именно: "побеждают гены, способствующие выживанию и воспроизводству копий себя". Они могут делать это прямо, побуждая их носителя выживать, рождать потомство и готовить это потомство к выживанию и воспроизводству. Но также они могут делать это косвенно, скажем, побуждая их носителя к труду, неустанному, бесплодному и самоотверженному, дабы муравьиная царица могла плодить очень много потомства, содержащего их. Однако гены сделают работу, которая эгоистична с их точки зрения, даже если это выглядит альтруизмом на уровне организма. Потому-то книга Ричарда Докинза и называется "Эгоистичный ген". (Название вызвало возражения людей, обративших внимание на то, что гены не имеют намерений и, стало быть, не могут быть «эгоистичными». Это, конечно, верно, но фраза не предполагает буквального прочтения).
   Естественно, уровень организма имеет непосредственное отношение к людям; ведь люди — это организмы. Но этот факт вторичен для естественного отбора. Если и говорить, что естественный отбор «заботится» о чём-нибудь, то метафорически, увы, не о нас, но об информации в наших половых клетках (яйцеклетках и сперме). Конечно, естественный отбор «хочет», чтобы мы вели себя определённым образом. Но даже если мы ведём себя именно так, он не обещает, что мы будем при этом непременно счастливы. Может быть, мы будем грустны или получим физические увечья, и даже умрём. Единственная вещь, которую естественный отбор, в конечном счёте, «хочет» держать в хорошей форме — информацию в наших генах. Следование этой цели одобрит любое наше страдание.
   Это была философская суть простого взгляда Гамильтона, сделанного абстрактно-скелетно в 1963 году в письме редакторам журнала "Американский натуралист". Он представил ген Г, который порождает альтруистическое поведение и заметил: "Вопреки принципу "выживания наиболее приспособленных", окончательный критерий распространения Г — не наивыгоднейшее поведение для его носителя, но поведение, наивыгоднейшее для гена Г; такое поведение будет иметь место, если средний итог поведения добавит к генетическому пулу горстку генов, содержащих Г в более высокой концентрации, чем в исходном генетическом пуле самом по себе".
   Гамильтон облёк это наблюдению в плоть в следующем году в статье "Генетическая эволюция социального поведения" в "Журнале теоретической биологии". Статья, недооцениваемая несколько лет, стала одной из наиболее широко цитируемых работ в истории дарвинизма и реконструировала математику эволюционной биологии. До появления теории родственного отбора было принято полагать, что конечным критерием эволюции является «приспособленность», окончательным проявлением которой казалась общая сумма непосредственного биологического наследия организма. Гены, повысившие приспособленность организма, максимизировавшие количество и качество потомков, и так далее — это и будут процветающие гены. Теперь о конечном критерии эволюции думают как о "включительной приспособленности", принимающей во внимание также косвенное распространение генов через родных братьев, кузенов и так далее. Гамильтон написал в 1964 году: "Тогда мы здесь предложили величину — включительную приспособленность, которая в условиях модели имеет тенденцию максимизироваться почти так же, как приспособленность имеет тенденцию максимизироваться в более простой классической модели".
   Гамильтоновская математика содержит важный символ — «r», предложенный ранее биологом Сьюэллом Райтом, но теперь наполненный новым значением; «r» представляет степень родства организмов. У полных родных братьев, r = 1/2, среди полуродных братьев, племянниц, племянников, тёть и дядей он составляет 1/4, у кузенов — 1/8. Новая математика говорит, что гены самопожертвенного поведения будут процветать, пока издержки для альтруиста (в смысле воздействия на будущий репродуктивный успех) меньше, чем выгода получателю той же степени родства между ними. То есть пока C меньше, чем B*r.
   Когда Гамильтон анонсировал теорию родственного отбора, он использовал как пример ту же самую группу организмов, которые так озадачили Дарвина. Также как и Дарвин, он был поражен экстраординарным самопожертвованием среди многих насекомых отряда перепончатокрылых, особенно высокообщественных муравьёв, пчёл и ос. Почему у них наблюдается такая интенсивность альтруизма и сопутствующее ему социальное единство, которые в мире насекомых наблюдаются редко? На это может быть несколько эволюционных причин, но Гамильтон показывает пальцем на ту, что ему представляется центральной. Он отметил, что благодаря своеобразному типу воспроизводства,[55] у этих видов наблюдается необычайно большой r. Сёстры-муравьихи разделяют 3/4 своих генов, благодаря общему происхождению, а не 1/2. Это как раз тот случай, когда альтруизм экстраординарной величины оправдан в глазах естественного отбора.
   Если r больше 3/4, то эволюционные аргументы за альтруизм и социальную солидарность становятся даже сильнее. Возьмём клеточную культуру плесени, она так сильно переплетена, что это вызвало аргументированные дебаты относительно того, как лучше её рассматривать — как общество клеток или как единый организм. Поскольку клетки плесени воспроизводятся бесполо, то r у них равен 1; они все — идентичные близнецы. С генетической точки зрения в этом случае нет никакого различия между своей судьбой и судьбой близлежащей клетки. Не удивительно, что так много клеток плесени не размножаются сами, а вместо этого посвящают себя защите плодовитого товарища — клетки — от стихии. Благо соседа, в эволюционных координатах, идентично собственному. Это — альтруизм.
   С людьми дела обстоят аналогично — не с группами людей, но группами клеток, которые являются людьми. В некоторый момент, сотни миллионов лет назад, возникла многоклеточная жизнь. Общества клеток так тесно объединились, что приобрели право называться «организмом», и эти организмы, в конечном счете, произвели нас. Но как видно по клеточной культуре плесени, граница между обществом и организмом довольно условна. Технически правомочно говорить об организме (даже таком, как организм человека), как о дружном сообществе одноклеточных организмов. Эти клетки демонстрируют такое сотрудничество и самопожертвование, в сравнении с которым даже машиноподобная эффективность колонии насекомых выглядит неряшливой. Почти все клетки в человеческом теле бесплодны. Только половые клетки — наши "царицы пчёл" — должны делать копии себя для потомства. Тот факт, что миллиарды бесплодных клеток действуют как по договору, несомненно основан на том, что r между ними и половыми клетками равен 1; гены в бесплодных клетках передаются будущим поколениям через сперму или яйцеклетку столь же однозначно, как словно бы они передавали их самостоятельно. Опять же, когда r = 1, альтруизм абсолютен.

Пределы любви

   Обратная сторона этой медали открывается тогда, когда r не равен 1, и, соответственно, альтруизм не абсолютен. Даже любовь полностью родного брата (братская любовь) — это не всеобъемлющая любовь. Дж. Б.С.Холдейн однажды отметил, что он никогда не отдал бы своей жизни за брата, но за "двух братьев или восьмерых кузенов" — вполне. По-видимому, он шутил, пародируя, возможно, неправильно рассмотренное им излишне буквальное расширение дарвиновской логики. Но его шутка отражает верный базовый факт. Определять степень преданности некоемому родственнику, — это то же самое, что определить степень безразличия и потенциальный антагонизм; чаша общих интересов родных братьев бывает как полупуста, как и полуполна. Хотя есть генетический смысл помогать брату или сестре, даже большой ценой, но цена эта не может быть бесконечна.
   Таким образом, с одной стороны современный дарвинизм не предполагает, что один ребенок будет монополизировать потребление еды, в то время, как брат или сестра слабеют от голода. Но он также не предполагает, что один бутерброд на двоих родных братьев будет разделен обязательно по-братски. Возможно, нетрудно научить детей делиться с братьями и сестрами (по крайней мере, в некоторых обстоятельствах), но трудно научить их делить поровну, поскольку это противоречит их генетическим интересам. Во всяком случае, именно это подразумевает естественный отбор. Мы можем спросить это у бывалых родителей, чтобы узнать, верно ли предположение.
   Расхождение генетических интересов родных братьев создаёт раздражающий, но иногда очаровательный парадокс. Братья отчаянно конкурируют за привязанность и внимание родителей, за все ресурсы, от них исходящие, демонстрируя ревность настолько мелочную, что её трудно назвать любовью; но как только один из них станет по-настоящему нуждаться или ему будет угрожать настоящая опасность, так эта любовь выйдет на поверхность. Дарвин описал одно такое изменение в отношениях его сына Вилли, тогда ему было около пяти лет, к младшей сестре Энни. Дарвин написал: "Всякий раз, когда она делает себе больно в нашем присутствии, Вилли выглядит безразличным, а иногда производит большой шум, как будто хочет отвлечь наше внимание". Но однажды Энни поранилась, когда взрослых не было в поле зрения, так что Вилли не мог предположить, кто возьмёт на себя эту реальную опасность. Тогда его реакция "была совсем иной. Сначала он попытался очень мило успокоить её, затем сказал, что он позовет Бесси, но она не появлялась; тогда сила духа покинула его, и он тоже заплакал". Дарвин не объяснял этот, как и подобные этому случаи братской любви, в терминах родственного, или, как он говорил, «семейного» отбора; кажется, он не видел связи между самопожертвованием насекомых и присущей млекопитающим привязанностью.
   Первым биологом, подчеркнувшим частичную пустоту чаши общих генетических интересов, был Роберт Триверс. Он отметил, в частности, что генетические интересы ребёнка различны не только между братом или сестрой, но и между ним и родителями. По идее, ребёнок должен воспринимать себя как вдвое большую ценность, чем родного брата, в то время родитель, одинаково близкий с обоими, оценивает их одинаково. Отсюда другое дарвинистское предсказание: мало того, что родных братьев нужно учить делиться поровну; родители будут и в самом деле стараться их этому учить.
   В 1974 году Триверс анализировал конфликт родитель-потомок в статье с тем же названием. На примере оленей-карибу он обсуждал присущую млекопитающим проблему сроков прекращения кормления детёныша материнским молоком. Он наблюдал, как телёнок карибу продолжает сосать материнское вымя намного дольше того срока, когда молоко было обязательно для его выживания, хотя это препятствовало зачатию матерью другого телёнка, который разделил бы часть его генов. Понятно почему: "телёнок есть абсолютный родственник самому себе, но только частичный родственник его будущим родным братьям…". Придёт время, и пищевая целесообразность питания молоком будет настолько незначительна, что генетическая выгода от наличия другого телёнка превзойдёт выгоду от молока. Но мать, неявно оценивая двух потомков одинаково, достигнет этой точки скорее. Так что теория естественного отбора, изложенная в терминах включительной приспособленности, полагает, что конфликт по отниманию от груди — это регулярный эпизод жизни млекопитающих; и вроде бы так оно и есть. Конфликт может длиться несколько недель и стать довольно бурным, когда младенцы воплями требуют молока и даже бьют свою мать. Ветераны наблюдений за бабуинами знают, что неплохой способ найти стаю бабуинов — каждое утро слушать звуки конфликта мать-потомок.
   Можно ожидать, что в борьбе за ресурсы дети будут использовать любые имеющиеся в их распоряжении средства, включая непорядочность. Непорядочность может быть грубо направлена на других братьев. ("Вилли иногда старается прибегнуть к небольшой уловке, чтобы удержать Энни от желания съесть его яблоко… "Энни, твоё больше, чем моё"). Но уловка может быть тоньше и адресована большей аудитории, включая родителей. Один из неплохих способов манипулировать родителями, требуя их идти на бОльшие жертвы, — это преувеличить, или, скажем так, выборочно подчеркнуть жертвы, уже сделанные. Пример есть в эпиграфе этой главы: двухлетний Вилли (по кличке Додди) дал младшей сестре последний кусок пряника, а затем воскликнул, чтобы все слышали: "О добрый Додди, добрый Додди". Многие родители знакомы с этим видом демонстративной уступки.
   Другая уловка, которую дети используют для получения ресурсов от родителей, — это приукрашивание их потребности. Эмма Дарвин записала действия трехлетнего сына Леонарда после того, как "он содрал небольшой участок кожи с запястья": "Он решил, что папа пожалел его недостаточно и решительно намекнул ему: "Кожа слезла и потерялась, и кровь течёт". Годом позже были зафиксированы такие слова Леонарда: "Папа, я кашлял ужасно, в несколько раз ужаснее, в пять ужаснее, и даже больше, нельзя ли мне выпить немножко этой чёрной штучки [солодкового корня]?"
   Чтобы далее поддерживать образ любимца, молодежь может подчеркивать жестокость и несправедливость, чинимую родителями. В пике интенсивности этот акцент известен, как вспышка истерики, — часть молодёжной жизни не только у нашего вида, но также и у шимпанзе, бабуинов и других приматов. Известно, что молодое оскорблённое шимпанзе в этой ситуации, как выразился один приматолог полстолетия назад, "часто глядит украдкой на свою мать или опекуна, дабы убедиться, что его действие привлекло внимание".
   К счастью молодых приматов родители готовы для эксплуатации ими. Внимание к крику ребёнка и к его жалобам отвечают интересам генов родителя — они могут сигнализировать о реальных потребностях их носителя. Другими словами, родители любят своих детей и могут быть ослеплены этой любовью.
   Однако мысль о том, что вспышка истерики — это манипуляция, не будет революционным откровением для большинства родителей, что говорит о том, что они не совсем слепы в своей любви. Хотя естественный отбор, прежде всего, открыл родителей для манипуляции детьми, но он, по идее, должен бы снабдить их средствами противодействия манипуляциям, типа способности отличать скулёж ребёнка от его истинной потребности. Но раз эта способность существует, естественный отбор должен снабдить детей способами противодействия этой способности — в форме более проникновенного скулежа. Гонка вооружений продолжается бесконечно.
   Как подчеркнул Триверс в своей статье в 1974 году, точка зрения генов предполагает, что и сами родители — нечестные манипуляторы. Они хотят, или, по крайней мере, их гены «хотят» извлекать из ребёнка альтруизм и жертвы, более направленные на интересы родственников (то есть — прививать ребёнку больше любви), чем нужно для его генетических интересов. Это верно не только в отношении любви к братьям, но и любви к дядям, тётям, кузенам — всем, кто несёт в среднем не менее половины генов родителя. Поэтому так редко бывает, что родитель требует от ребёнка меньшую внимательность к братьям родителя, племянницам и племянникам.
   Дети биологически восприимчивы к пропаганде родителя, также как родитель восприимчив к пропаганде ребёнка. Причина в том, что очень часто эволюционно целесообразно делать то, что говорят родители. Хотя генетические интересы родителя и ребенка отличаются, но не полностью, на 50 процентов они накладываются, так что ни у кого нет более сильного генетического стимула, чем у родителя, к заполнению головы ребёнка полезными фактами и изречениями. Значит, нет никого, кому бы ребёнок должен бы уделять больше внимания. Гены ребенка должны «хотеть», чтобы ребенок приобщился к уникально преданному банку данных, размещенному в его родителях.
   И гены явно следуют этим путём. В молодости мы наполнены страхом и доверчивостью в присутствии родителей. Одна из дочерей Дарвина вспоминала, что, "что бы он ни сказал, — всё было абсолютной правдой и законом для нас". Конечно, она преувеличивает. (Когда Дарвин обнаружил пятилетнего Леонарда, скачущим на диване и сказал ему, что это противоречит правилам, Леонард ответил: "Хорошо, тогда я советую тебе выйти из комнаты"). Однако маленькие дети питают сильное и даже полное доверие к родителям, и родители могут злоупотреблять им.
   В частности родители будут норовить делать то, что Триверс назвал «штамповкой» в облике «обучения». Он написал: " В то время, как обучение (в противоположность штамповке) должно признаваться детьми как нечто, отвечающее их собственным интересам, родители склонны сверхакцентировать свою роль преподавателя, чтобы минимизировать сопротивление их детей". Триверс мог бы взглянуть с цинизмом на одно из воспоминаний Дарвина о его матери: " Я помнил её высказывание о том, что, если она и просила, чтобы я делал что-нибудь…, то это было только для моего блага".
   У родителей есть второе, более специфическое преимущество в стараниях (частично) подчинить себе гены их детей. Родственный отбор гарантирует направленность совести на родных братьев, активизируя чувство вины после любого существенного пренебрежения ими. Так как родители — центральные игроки в этой игре, то естественный отбор должен сделать их хорошими игроками в этой игре. С другой стороны (как отметил Триверс) естественный отбор должен тогда повернуться другой стороной и выработать средства противодействия эксплуатации детей, например, им мог бы стать скептицизм в отношении требований родителей быть обязанным братьям. Вот другая гонка вооружений.
   Результат всего этого — полномасштабное сражение за душу каждого ребенка. Триверс написал: "Индивидуальность и совесть ребенка формируются на арене конфликта".
   Триверс полагает господствующий взгляд на воспитание ребёнка ("окультуривание", в ходе которого преисполненные чувством долга родители снабжают детей жизненными навыками) как безнадёжно наивный. "Не разрешается предполагать, что родители, пытающиеся придать такие достоинства, как ответственность, благопристойность, честность, надёжность, великодушие и самоотречение, просто снабжают потомство полезной информацией относительно должного поведения в локальной культуре, так как все эти достоинства, вероятно, затронут соотношение альтруистичного и эгоистичного поведения, важного для семьи родителя; родители и их потомство, надо полагать, рассматривают такое поведение различно". Есть подозрение, что Триверс рассматривает понятие «окультуривание», как молчаливый заговор угнетателей. Он обращает внимание на то, что "преобладающая концепция социализации — это до некоторой степени представление, которое (как можно ожидать) взрослые поддержат и распространят".
   В этом есть намёк на то, что дарвинизм, долго и шаблонно воспринимавшийся как мировоззрение правого толка, может испускать эманации другого вида. Увиденные сквозь новую парадигму моральные и идеологические рассуждения могут выглядеть постоянной борьбой за власть, в которой сильный часто доминирует, а слабый часто эксплуатируется". Как писали Карл Маркс и Фридрих Энгельс, "господствующие идеи каждой эпохи — это всегда идеи, принадлежащие её господствующему классу".

Ты всегда был у мамы любимчиком

   Пока что мы рассматривали упрощённые модели родственного отбора и конфликта родитель-потомок, полагаясь на удобные, но в некоторых случаях сомнительные предположения. Одно такое предположение заключается в том, что в эволюции человека братья имели одного и того же отца и мать. В той мере, в какой эта предпосылка неадекватна (а это в некотором смысле, конечно, так), «натуральное» соотношение альтруизма между родными братьями не будет равно два к одному в пользу себя, но где-то между двумя и четырьмя к одному. (Эта поправка может ослабить возражения родителей, которые находят своё потомство более склонным к антагонизму, чем следует из математики Гамильтона, если её полагать "натуральной"). Возможно, конечно, что потомки на деле (подсознательно) оценивают несовпадение их собственного родства с отцом и матерью с родством их братьев и затем относятся к ним соответственно. Было бы интересно, например, посмотреть — будут ли братья с двумя родителями-домоседами более щедры друг к другу, чем братья, чьи родители часто бывают врозь.
   Другим упрощением была идея о том, что сам по себе r — степень родства с другими людьми — определяет ваше генетически оптимальное отношение к ним. Математический вопрос, поставленный Вильямом Гамильтоном — действительно ли C меньше чем B*r? — имеет две других переменные: издержки вашего альтруизма для вас (C) и выгода получателю (B). Обе сформулированы в координатах эволюционной приспособленности: насколько ваши возможности по созданию жизнеспособного, репродуктивно успешного потомства понизятся для вас вследствие акта альтруизма, и насколько они повысятся для получателя. Оба этих вопроса, очевидно, зависят от того, с чего те возможности начинаются и вообще имеются ли — от того, какой репродуктивный потенциал имеете вы, и какой — другой человек. Репродуктивный потенциал крайне неодинаков — и для разных родственников, и для разных возрастов.
   Например, у крупного, сильного, сообразительного, красивого, честолюбивого брата вероятность репродуктивного успеха выше, чем у замкнутого, унылого и глупого. И это было особенно верно в древней эволюционной среде, где мужчины с высоким статусом могли иметь более чем одну жену, или, при невозможности многожёнства, могли бы быть обильными и успешными любовниками. По идее, родители должны (сознательно или подсознательно) обращать внимание на такие различия. Они должны делить инвестиции между своими разными детьми с проницательностью менеджера по инвестициям с Уолл Стрит с целью максимизировать полную репродуктивную отдачу при каждом приращении инвестиции. Следовательно, вполне возможно эволюционное основание для жалобы, что "Ты всегда был у мамы (или папы) любимчиком". В комедийной серии братьев Смозерс, прославившейся в 1960-ых, всегда обыгрывалось противостояние между унылыми шутками Томми с лицом, как пирог, жалующемуся своему более жёсткому и динамичному брату Дику.
   Относительный репродуктивный потенциал двух потомков может зависеть не только от них самих. Он может зависеть от социального положения семьи. В бедной семье с симпатичной девочкой и красивым, но сверх этого ничем особенно не одарённым мальчиком, дети дочери с большей вероятностью окажутся в материально благоприятной обстановке; девочки чаще выходят замуж "с повышением" (в социально-экономических координатах), чем женятся мальчики. В богатой семье с высоким статусом именно сыновья, при прочих равных условиях, будут иметь более высокий репродуктивный потенциал; мужчина, в отличие от женщины, может использовать богатство и статус для репродуктивного успеха.
   Запрограммированы ли люди на реализацию этой неприятной логики? Будут ли богатые (или высокостатусные) родители подсознательно расточать внимание сыновьям за счёт дочерей, так как сыновья могут (или могли в древней обстановке) более эффективно конвертировать статус или материальные ресурсы в потомство? Будут ли бедные родители поступать наоборот? Звучит жутковато, но это не значит, что так не случается.
   Логика основана на более общем представлении, которое Роберт Триверс сделал в 1973 году в статье в соавторстве с математиком Дэном Е. Уиллардом. У любого полигинийного вида одни особи будут очень плодовиты, а другие будут полностью выключены из процесса воспроизводства. Поэтому матерям, находящимся в стеснённых материальных условиях, могло бы быть выгодно (генетически) рассматривать дочерей, как более ценный актив, чем сыновей. Принимая во внимание, что слабое здоровье матери приводит к хилому потомству (из-за ограниченности выработки молока), можно понять, что это будет приводить к особенной болезненности сыновей. Мужчина с плохими условиями детства может быть выключен из репродуктивного соревнования вообще, в то время как фертильная женщина в почти любом состоянии имеет шансы привлечь полового партнёра.
   Некоторые млекопитающие (помимо человека), кажется, следуют этой логике. Плохо питающаяся мать флоридской крысы отторгает сыновей от соска, даже доводя их до голодной смерти, а дочерей в то же время кормит молоком свободно. У другого вида это отражается даже на соотношении новорождённых самцов и самок — у матерей в наиболее благоприятных условиях рождаются главным образом сыновья, а в менее выгодных условиях рождаются в основном дочери.адаптивность к новым жёстким условиям; у людей, в частности, происходит именно так, вспомним хотя бы "мальчиковый военный бум", породивший теории о том, что, дескать, мать-природа, якобы, компенсирует таким образом потерю мужчин на войне. Эту тенденцию даже используют, как один из измеряемых признаков благополучия вида, — по динамике соотношения самцов и самок в приплоде — если преобладают самцы, то виду живётся плохо. И наоборот. — А.П.' href="#n_56">[56]
   У нашего вида, до какой-то степени полигинийного, богатство и статус могут быть не менее важны, чем здоровье. Также как и оружие, которым мужчины конкурируют за женщин, и, по крайней мере, в случае статуса, это имело место в течение миллионов лет. Так, для родителей, находящихся в социально и имущественно выгодных условиях, вложение капитала в основном в сыновей (а не дочерей) имело бы (эволюционный) смысл. Это — хороший пример логики, которой часто так или иначе отказывают в праве быть частью природы человека, так как она слишком бессовестна. Бессовестная холодность как-то добавляет дарвинизму доверия. (Как сказал Томас Хаксли после предложения Дарвином особенно неприглядной гипотезы о размножении медуз: "неприличие процесса — в некоторой степени в пользу его вероятности"). Пока есть свидетельства, что дарвинизм здесь прав, и гораздо меньше свидетельств в пользу обратного. В конце 1970-ых, антрополог Милдред Дикеманн, изучив жизнь Индии и Китая девятнадцатого века и средневековой Европы, обнаружил, что женское детоубийство — убийство новорожденных дочерей (просто потому, что они — дочери) — наиболее интенсивно практиковалось у высших классов общества. Также во многих культурах, включая ту, в которой жил Дарвин, имеется известная тенденция, что богатые семейства передают по наследству самые большие активы сыновьям, а не дочерям. (Родственник Дарвина, экономист начала двадцатого века Джошуа Веджвуд, отмечал в своём исследовании наследования, что "это выглядело обычным среди состоятельных предков в моём примере, когда сыновья получали большую долю, чем дочери. В случае меньших состояний равное разделение гораздо более обычно"). Предвзятость к сыновьям или дочерям может принимать тонкие формы. Антропологи Лаура Бециг и Пауль Турк, работавшие в Микронезии, нашли, что родители высокого статуса проводят больше времени с сыновьями, а родители низкого статуса — с дочерями. Все эти результаты совместимы с логикой Триверса и Уилларда: для семейств в верхней части социально-экономической шкалы сыновья — лучшая инвестиция, чем дочери.
   Наиболее интригующей может быть поддержка гипотезы Триверса-Уилларда в современном обществе. Изучение североамериканских семей нашло явные различия в том, насколько благоволят родители различных социальных классов мальчикам и девочкам. Более половины дочерей, рожденных женщинами с низким доходом, кормили грудью, сыновей же при этом — меньше половины; около 60 процентов дочерей, рожденных богатыми женщинами, кормили грудью, и почти 90 процентов — сыновей. Вот чуть более драматичные данные: женщины с низким доходом в среднем рождали следующего ребёнка в течение 3,5 лет после рождения сына, и в течение 4,3 лет после рождения дочери. Другими словами, в соревновании детей матери с низким доходом склоняются к победе дочери; они оттягивают рождение конкурирующей цели для инвестиций дольше. Для богатых женщин верно было обратное: дочери получали конкурирующего брата в течение 3,2 лет от их рождения, сыновья — в течение 3,9 лет. Вряд ли многие матери в исследовании (а может и никто) рассудочно знали, как социальный статус может влиять на репродуктивный успех мужчин и женщин (или, строго говоря, как он мог бы повлиять в эволюционной среде). Это — ещё одно напоминание, что естественный отбор имеет привычку работать в подполье — возбуждая человеческие чувства, он не придаёт людям способность явно понимать его логику.
   Хотя эти исследования были сфокусированы на родительской инвестиции, та же самая логика была бы применима к инвестиции в брата. Если вы бедны, то вы (по теории) должны проявлять больше альтруизма сестре, чем брату; если же вы богаты — то наоборот. Конечно, верно то, что в зажиточной семье Дарвина его сёстры отдавали много времени заботам и обслуживанию своих братьев. Но в те времена эта тенденция, возможно, была также явно выражена и среди более низких классов, когда подобострастие женщин было социальным идеалом (вспомним, что культура может направлять наше поведение против ядра дарвиновской логики).
   Кроме того, экстраординарная участливость женщин имеет и другие дарвиновские объяснения. Репродуктивный потенциал изменяется в течение жизненного цикла и изменяется по-разному для мужчин и женщин. В своей статье 1964 года Гамильтон абстрактно отметил, что "можно ожидать, что поведение пострепродуктивного животного будет полностью альтруистическим". В конце концов, как только носитель генов утрачивает способность передавать их в следующее поколение, так ему можно посоветовать направить всю свою энергию на носителей, которые могут. Так как именно женщины проводят значительную часть своей жизни в пострепродуктивном режиме, то можно ожидать, что немолодые женщины много чаще, чем немолодые мужчины, будут изливать внимание на родственников. И так и происходит. Одинокая тётя, посвящающая свою жизнь родственникам, — гораздо более обычное зрелище, чем одинокий дядя, делающий то же самое. Когда сестра Дарвина Марианна умерла, то сестра Сьюзен и брат Эразм были средних лет и не состояли в браке, но именно Сьюзен приняла детей Марианны.

О печалях

   Даже мужской репродуктивный потенциал непостоянен во времени — у всякого мужчины он меняется с каждым годом. Пятидесятилетний человек любого пола имеет, в среднем, намного меньше возможностей завести потомство в его или её будущем, чем он же (или она), имел в тридцать, когда, в свою очередь, потенциал был меньше, чем в пятнадцать. С другой стороны, средний пятнадцатилетний человек имеет больший репродуктивный потенциал, чем средний однолетний, так как у однолетнего младенца есть шансы умереть, не достигнув половой зрелости, что было довольно обычным событием в продолжение большей части эволюции человека.
   В этом заключается другое упрощение нашей скелетной модели родственного отбора. Так как репродуктивный потенциал присутствует в обеих сторонах уравнения альтруизма (издержки и доходы альтруистического поведения), то возраст и альтруиста, и его получателя определяют, будет ли альтруизм способствовать повышению включительной приспособленности так, чтобы он был одобрен естественным отбором. Другими словами, от возраста, нашего и родственников, зависит, насколько тёплые и великодушные чувства мы будем к этим родственникам питать. Например, по мере взросления ребёнка степень «дороговизны» (т. е. насколько он им дорог) его для родителей должна непрерывно меняться.
   Опредёленно, родительская преданность детям должна вырастать примерно до их ранней юности, когда их репродуктивный потенциал достигает максимума, а затем начинать понижаться. Подобно тому, как коневод больше огорчается смертью чистокровного скакуна за день до его первых скачек, чем через день после его рождения, то и родитель должен быть более убит горем от смерти подростка, чем от смерти младенца. И подросток, и зрелая скаковая лошадь — это активы, готовые принести награду, в обоих случаях затрачено много времени и усилий, чтобы привести их к этой точке с нуля. (Это не означает, что родитель не будет чувствовать необходимость быть более чутким и заботливым к младенцу, чем к подростку. Если, скажем, приближается банда мародёров, то, повинуясь естественному импульсу, мать схватит младенца и убежит (таким образом покидая подростка), чтобы позаботиться о себе; но этот импульс действует потому, что подростки могут позаботиться о себе сами, а не потому, что они менее драгоценны, чем младенцы).
   Из этого следует, что родители более огорчаются смертью подростка, нежели трехмесячного младенца или, что также соответствует теории, сорокалетних взрослых. Есть соблазн отмахнуться от таких результатов: конечно же, мы сожалеем о смерти молодого человека больше, чем о смерти немолодого; очевидно трагично умереть, так мало пожив. На что дарвинизм отвечает: да, но вспомним, что эта самая «очевидность» примера может быть продуктом тех же генов, которые, как мы предлагаем, создавали всё это. Естественный отбор специально работал, чтобы некоторые вещи казались нам «очевидными», «правильными» и «желательными»; напротив, другие — «абсурдными», «неправильными» и «отвратительным». Нам нужно тщательно проверить наши «здравомысленные» реакции эволюционными теориями, прежде чем заключить, что сам здравый смысл — это не когнитивная иллюзия, созданная эволюцией.
   В этом случае мы должны спросить: если много непрожитых лет подростка делают его смерть для нас настолько грустной, то почему смерть младенца не кажется ещё более мрачной? Один из поверхностных ответов — у нас было больше времени узнать подростка и таким образом представить его возможную будущую жизнь более ясно. Но по совпадению изменения этих величин компенсируются — возрастающая близость с человеком по времени с одной стороны, и сжимающаяся величина будущей жизни человека с другой, и их комбинация достигает некоего максимума печали именно в юности, когда репродуктивный потенциал этого человека наиболее высок. Почему максимум не наблюдается, скажем, в двадцать пять, когда контуры будущей жизни действитеельно ясны? Или в пять, когда будущая жизнь была бы настолько длительна?
   Пока очевидно, что эта печаль полностью подчиняется эволюционным ожиданиям. В 1989 году канадские исследователи просили взрослых вообразить смерть детей различного возраста и оценить, в каких из этих случаев чувство потери будет наиболее тяжёлым для родителей. Результаты, приведённые в диаграмме[57] показывают, что сила печали возрастает вплоть до юности, а затем начинает снижаться. Когда эту кривую сравнили с кривой изменения репродуктивного потенциала в ходе жизненного цикла (пример рассчитан по канадским демографическим данным), то корреляция оказалась довольно сильной. Но намного более сильным, почти точным, было совпадение между кривой печали опрошенных современных канадцев и репродуктивно-потенциальной кривой охотников-собирателей африканского племени! Kung. Другими словами, характер изменения печали почти точно совпадал с эволюционным предсказанием, учитывая демографические реалии древней среды обитания.
   И в теории, и фактически нежность родителей к детям также меняется с течением времени. В безжалостных глазах естественного отбора полезность наших родителей для нас снижается, а после некоторого момента — даже быстрее, чем наша для них. По мере того, как мы выходим из юности во взрослый мир, они становятся всё менее и менее важным источником данных, снабженцами и защитниками. И по мере того, как они выходят из среднего возраста, приближаясь к старости, вероятность того, что они продолжат распространение наших генов снижается. К какому-то моменту они становятся старыми и слабыми, и нам уже от них мало генетической пользы, если вообще есть.[58] Поскольку мы проявляем внимание к их потребностям (или платим кому-то за них), мы даже можем чувствовать отблески нетерпения и негодования. Наши родители в конце жизни так же зависят от нас, как мы однажды зависели от них, тем не менее, мы не заботимся об их потребностях с таким же удовольствием, с каким они заботились о нас в своё время.
   Вечно меняющийся, но почти вечно неравный баланс привязанностей и обязанностей между родителем и ребенком — один из самых глубоких и наиболее сладко-горьких опытов жизни. Что показывает, как неточны могут быть гены, открывая и закрывая наши эмоциональные краны. Хотя вроде бы нет веского эволюционного смысла посвящать время и энергию старому, умирающему отцу, немногие из нас захотят или смогут повернуться к нему спиной. Упрямое ядро семейной любви сохраняется вне её эволюционной полезности. Большинство из нас, возможно, довольны этой неточностью генетического управления, хотя, конечно, нет способа узнать, каким бы было наше мнение, если бы средство управления работало точно.

Печали Дарвина

   В жизни Дарвина было много печальных случаев, в том числе смерть трёх из его десяти детей и смерть его отца. Его поведение в общем соответствует теории.
   Смерть третьего ребенка Дарвина, Мэри Элеонор, случилась лишь через три недели после её рождения в 1842 году. Чарльз и Эмма были, бесспорно, опечалены, и похороны были тяжелы для Чарльза, однако признаков безбрежной или длительной печали не было. Эмма написала, что "наше горе — ничто в сравнении с тем, если бы она жила дольше и страдала больше", уверяя свою невестку, которая с двумя другими детьми старалась отвлечь её и Чарльза: "Вам не нужно бояться, что наше горе будет долгим".
   Смерть последнего ребёнка Дарвина, Чарльза Варинга, также по теории должна быть скользящим ударом. Он был мал — полтора года — и явно неполноценен. Одно из наиболее очевидных эволюционных предсказаний состоит в том, что родители будут мало заботиться о детях, которые столь дефектны, что имеют незначительную репродуктивную ценность. (Во многих доиндустриальных обществах младенцы с очевидными дефектами обычно умерщвлялись, и даже в индустриальных обществах дети-инвалиды особенно подвержены жестокости). Дарвин написал короткую поминальную записку по своему мертвому сыну, но она была местами клинически бесстрастна ("Он часто делал странные гримасы и дрожал в возбуждении…") и почти лишена душевных мук. Одна из дочерей Дарвина позже сказала про ребёнка: "Мои отец и мать были бесконечно заботливы о нём, но когда он умер летом 1858 года, то они, первоначального погоревав, могли чувствовать лишь благодарность судьбе".
   Смерть отца в 1848 году тоже не была опустошительной для Дарвина. Чарльз был к тому времени полностью самостоятелен, а его отец, будучи в возрасте восьмидесяти двух лет, исчерпал свой репродуктивный потенциал. Дарвин демонстрировал признаки глубокой печали сколько-то дней после смерти, и, конечно, нельзя быть уверенным в том, что он не продолжал страдать в течение нескольких месяцев. Но в своих письмах он не стал более экспансивным, чем в заметке, что "ни один из тех, кто не знал его, не поверит, что человек старше 82 лет мог сохранить настолько чуткое и нежное расположение духа со всей его житейской мудростью, безоблачной к прожитому". Через три месяца после его смерти он написал: "Когда я последний раз видел его, он был очень спокоен и выражал безмятежность и веселье, которые и сейчас стоят перед моим мысленным взором".
   Однозначно отличающейся от этих трёх случаев была смерть дочери Энни в 1851-м году, после приступообразной болезни, начавшейся годом раньше. Ей было десять лет, её репродуктивный потенциал только на несколько лет не дошёл до пика.
   В дни, предшествующие её смерти, происходил мучительный и острый обмен письмами между Чарльзом, который возил её к доктору, и Эммой. Через несколько дней после её смерти Дарвин написал поминальную записку об Энни, которая разительно отличалась своим тоном от более поздней записки по Чарльзу Варингу. "Её радость и жизненный дух, исходящие от всего её облика, каждое её движение были гибки, полны жизнью и энергией. Было восхитительно и радостно созерцать её. Её дорогое лицо и сейчас стоит перед моим взором; как она иногда имела обыкновение сбегать вниз по лестнице с украденной щепоткой табака для меня, весь её вид сиял удовлетворением оттого, что она доставляет удовольствие… В предшествующей короткой болезни её поведение было без преувеличения ангельским. Она ни разу не пожаловалась, никогда не была беспокойной, была по-прежнему деликатна к другим и преисполнена благодарности за всё сделанное для неё в наиболее нежной и трогательной манере… Когда я подал ей воды, она сказала: "Очень благодарю тебя", — и это были, я думаю, последние драгоценные слова, испускаемые её дорогими губами для меня". Он написал в завершении: "Мы потеряли радость нашего дома и утешение нашей старости. Она должна знать, как мы любили её. О, как она могла бы теперь знать, как глубоко и нежно мы будем всегда любить её дорогое радостное лицо! Благословляю её".
   Попробуем ввести в анализ печали Дарвина (верьте или нет) немного цинизма. Энни была любимым ребёнком Дарвина. Она была ярка и талантлива ("второй Моцарт", как однажды сказал Дарвин), а это активы, которые подняли бы её ценность на брачном рынке и, следовательно, её репродуктивный потенциал. Она была образцовым ребёнком, образцом великодушия, морали и манер. Или, как мог бы выразиться Триверс: Эмма и Чарльз успешно подготовили её включительную приспособленность, повысив её цену. Возможно, анализ "любимых детей" подтвердил бы, что они чаще обладают ценными признаками — ценными с точки зрения генетических перспектив родителей, которые могут подразумевать (или нет) ценности генетических перспектив ребёнка.
   Спустя лишь несколько месяцев после смерти отца, Дарвин дал понять, что его печаль по нему прошла. Он упомянул в письме: "Мой дорогой Отец, думать о ком мне сейчас — самое приятное удовольствие". В случае Энни такой момент не был достигнут ни Эммой, ни Чарльзом. Другая их дочь, Генриетта, позже написала, что "можно сказать, что моя мать никогда полностью не оправились от этого горя. Она очень редко говорила об Энни, но чувствовалось, что эта рана у неё не заживает. Мой отец не мог вынести повторного открытия его горя, и он никогда, насколько я знаю, не говорил о ней". Через двадцать пять лет после смерти Энни он написал в своей автобиографии, что всё ещё думает о ней со слезами на глазах. Он написал, что её смерть была "только одним очень серьезным горем" для его семьи.
   В 1881 году, после смерти брата Эразма, и фактически меньше, чем за год до собственной смерти, Дарвин отметил в письме своему другу Джозефу Хукеру различие между "смертью старых и молодых". Он написал: "В последнем случае смерть, когда впереди есть яркое будущее, вызывает горе, которое никогда не стирается".

Глава 8: Дарвин и дикари

   М-р. Дж. С. Милль в своей знаменитой работе «Утилитаризм» говорит о социальном сознании, как "мощном природном чувстве" и как "естественном основании чувства практической этики"; но на предыдущей странице он говорит, что "если моя собственная вера, моральное сознание — не врожденные, а приобретённые, то это не причина полагать их менее настоящими". Я рискну осторожно возразить столь глубокому мыслителю, что вряд ли подлежит обсуждению то, что социальные побуждения являются инстинктивными или врожденными у низших животных, и, стало быть, почему это должно быть не так у человека?
"Происхождение человека" (1871)

   Когда Дарвин впервые столкнулся с примитивным обществом, он реагировал примерно так, как и можно было ожидать от английского джентльмена девятнадцатого века. Когда «Бигль» прибыл в залив на Огненной Земле, он видел группу индейцев, вопивших и "дико махавших руками, поднятыми над головами". Он написал своему наставнику, Джону Хенслоу: "Их длинные, струящиеся волосы делали их похожими на встревоженных духов другого мира". Более близкий осмотр укрепил впечатление варварства. Их язык, "по нашим понятиям, едва может называться членораздельным", их здания "подобны хижинам, которые дети сооружают летом из веток деревьев". Эти дома никак не способствовали нежной привязанности между мужем и женой", если, конечно, не рассматривать за таковое обращение хозяина с трудолюбивым рабом.
   Но самое главное — огнеземельцы вроде бы имели привычку есть своих старух, когда еды не хватало. Дарвин мрачно сообщил, что спрашивал мальчика-огнеземельца, почему они не едят собак в этой ситуации. Тот ответил, что "собака поймает выдру, а женщина ни на что не годна, мужчина очень голоден". Дарвин написал своей сестре Каролин: "Не представлял себе, что когда-нибудь услышу про столь зверский обычай — рабским трудом обеспечивать продовольствие летом, чтобы при случае быть съеденным зимой. Я чувствую настоящее отвращение к самому звуку голосов этих убогих дикарей".
   Позже выяснилось, что сведения о поедании женщин были недостоверны. Но Дарвин видел множество других примеров насилия в различных дописьменных обществах, которые он посетил в своём плавании. Он написал, десять лет спустя, в "Происхождении человека": "Дикарь с наслаждением мучает врагов, приносит кровавые жертвы, практикует детоубийство без раскаяния". Так что вряд ли Дарвин сильно изменил бы свой взгляд на примитивные народы в его широко известном докладе о плавании «Бигля», если б узнал, что огнеземельцы на деле не ели своих стариков: "Я с трудом верил самому себе, увидев насколько велики различия между диким и цивилизованным человеком. Это различие намного больше, чем между диким и домашним животным…".
   Тем не менее, жизнь огнеземельца включала нечто, свойственное ядру цивилизованной жизни в викторианской Англии. Например, дружбу, характеризующуюся взаимным великодушием и скреплённую ритуалом солидарности. Дарвин написал про огнеземельцев: "Когда мы подарили им немного алой ткани, которую они сразу повязали вокруг шей, они стали хорошими друзьями. Это нам дал понять один старик, поглаживая нам грудь и издавая специфический хихикающий звук, который мы обычно издаём, когда кормим цыплят. Я шёл со стариком, и эта демонстрация дружбы была повторена несколько раз, ритуал был завершён тремя крепкими шлепками одновременно по груди и спине. Затем он обнажил свою грудь, чтобы я возвратил комплимент, что я и сделал. Старик выглядел очень довольным".
   Осознание Дарвином порядков в обществе дикарей было позже укреплено в кросс-культурном эксперименте. В предыдущем плавании капитан Фицрой привёз четырёх огнеземельцев в Англию, и теперь трое из них возвращались на родную землю, свежепросвещённые и оцивилизованные (полностью респектабельно одетые), чтобы помогать распространять просвещение и христианскую этику в Новом Свете. Эксперимент провалился сразу в нескольких отношениях. Наиболее позорный случай был тогда, когда один новоцивилизованный огнеземелец украл всё имущество другого новоцивилизованного огнеземельца и устремился в другую часть континента под покровом темноты. Но в результате эксперимента, по крайней мере, появились три англо-говорящих огнеземельца, и это дало Дарвину возможность делать у аборигенов нечто иное, чем просто уставится на них в недоверии. Он позже написал: "Американские аборигены, негры и европейцы столь же отличны друг от друга в психике, сколь и любые три расы, которых можно назвать; всё же, я постоянно поражался, живя с огнеземельцами на борту «Бигля», насколько подобны их умы были нашему, вплоть до мелких черт характера, чему я также поражался, будучи близко знакомым с чистокровным негром.
   Это восприятие фундаментального единства людей — единой природы человека — является первым шагом к становлению эволюционного психолога. Второй шаг — попробовать объяснить составные части этой природы в терминах естественного отбора, что Дарвин также сделал. В частности, судя по некоторым его письмам с «Бигля», он пробовал объяснить такие черты человеческой души, которыми, как можно было бы предположить, огнеземельцы и другие «дикари» не обладали вообще: "моральное чувство, которое сообщает нам, что мы должны делать, и… совесть, которая порицает нас, если мы не повинуемся ему…".
   И опять, как в случае с бесплодными насекомыми, Дарвин решился атаковать главное препятствие его теории эволюции. Моральные чувства — вряд ли очевидный продукт естественного отбора.
   Предложенная Дарвином аналогия с бесплодными насекомыми была до некоторой степени решением проблемы происхождения этики. Его концепция «семейного» или «родственного» отбора может объяснить альтруизм у млекопитающих и, следовательно, происхождение совести. Но родственный отбор имеет значение только для проявлений совести в пределах семьи. Однако люди в достаточной степени способны чувствовать симпатию к неродственникам, помогать им и чувствовать себя виновными, если подвели их. В начале двадцатого века Бронислав Малиновский обратил внимание, что у островитян Тробриандцев есть два слова со значением «друг», употребляющиеся в зависимости от того, принадлежит ли этот друг своему клану или чужому. Он перевёл эти слова как "друг внутри забора" и "друг за забором". Даже огнеземельцы, эти "жалкие дикари", оказались способны подружиться с молодым белокожим человеком, прибывшим из-за океана. Так что теория родственного отбора не снимает вопрос — почему у нас бывают "друзья за забором"?
   Вопрос следует поставить даже шире. Люди могут ощущать симпатию к людям "за забором", которые им даже и не друзья, и даже к людям, которых они не знают! Почему? Почему существуют Добрые самаритяне? Почему большинство людей испытывают неприятные ощущения, проходя мимо нищего, по крайней мере, приступ дискомфорта?
   Дарвин предложил ответ на эти вопросы. Этот ответ, как теперь вполне ясно, был заблуждением. Но это заблуждение весьма освещало путь. Оно вытекает из некоей путаницы, в которую периодически упиралась биология до конца 20-го столетия, когда она была, наконец, устранена, и дорога для современной эволюционной психологии была расчищена. Более того, дарвиновский анализ человеческой этики до точки, где он сделал эту большую ошибку, был в некотором смысле образцовым, его можно считать образом метода эволюционной психологии даже по сегодняшним стандартам.

Существуют ли гены морали?

   Первая проблема, с которой сталкивается любой, исследующий эволюционное понимание этики, — огромное разнообразие её форм. Тут ханжество и аристократизм викторианской Англии, морально разрешаемая дикость дикарей и множество промежуточных форм. Дарвин написал с некоторым недоумением об "абсурдных правилах поведения", например, об "ужасе, который охватывает индуса, нарушающего ограничения его касты", и о "позоре мусульманки, открывшей своё лицо".
   Если мораль базируется на человеческой биологии, то почему моральные императивы могут так сильно отличиться между собой? Неужели арабы, африканцы и англичане имеют различные "гены морали"?
   Такое объяснение не одобряет современная эволюционная психология, и не только Дарвин это подчёркивал. Вернее говоря, он полагал, что расы обладают врождёнными психическими различиями, и некоторые из них более совместимы с моралью. Это воззрение было вполне стандартным в девятнадцатом веке, когда многие учёные (Дарвин к ним не относился) энергично доказывали, что различные расы — это не расы вообще, а разные виды. Дарвин же полагал, что разнообразие мировых культур (по крайней мере, в широком смысле), укладывается в единую природу человека.
   Прежде всего, он отметил глубокую чувствительность всех людей к общественному мнению. Он утверждал, что и "любовь к одобрению, и боязнь позора, равно как неравнодушие к похвале или порицанию" основана в инстинкте. Нарушение норм может повлечь для человека «мучение»; нарушение небольшой тривиальной крупицы этикета, даже пережитое годы спустя, может вновь порождать "жгучее чувство позора". Таким образом, приверженность моральным правилам, как таковым, имеет врождённый базис. Не врождённым является лишь конкретное содержание моральных кодексов.
   Но почему это содержание так изменчиво? Дарвин полагал, что различные народы имеют различные правила вследствие различия их историй и условий, исходя из которых народы полагают отвечающими интересам сообщества различные нормы.
   Дарвин говорил, что часто эти решения ошибочны, приводя к бессмысленным образцам поведения, или даже к "полной оппозиции истинному благу и счастью человечества". Создаётся впечатление, что из дарвиновской точки зрения якобы следует, что наименьшее количество таких ошибок было сделано в Англии или, по крайней мере, в Европе. А дикари таких ошибок явно сделали больше. Казалось, они обладали "недостаточной мощностью вычислений", чтобы осознать неочевидные связи между моральными законами и общественным благом; возможно, у них был конституциональный недостаток самодисциплины. Их чрезвычайная распущенность, не говоря уж о неестественных преступлениях, в чём-то является поразительными".
   Однако Дарвин полагал, что ни одно из этих проявлений дикости не должно отвлекать нас от второго универсального элемента в человеческой морали. И огнеземельцы и англичане сходно обладают "социальными инстинктами", главный среди которых — симпатия к своему собрату. "Чувства симпатии и доброты общераспространены среди членов племени, особенно в отношении больного". "У варваров зарегистрировано много случаев, когда без всяких религиозных мотивов люди преднамеренно жертвуют жизнью, но не предают товарищей; конечно, такое поведение должно быть истолковано как моральное". Верно то, что варвары обладают несчастливой склонностью полагать каждого, не относящегося к их племени, нравственно ничтожным объектом, и даже полагать причинение вреда чужакам благородным поступком. Это действительно так — "было зарегистрировано, что индийский саг[59] искренне сожалел, что он задушил и ограбил не так много путешественников, сколько его отец". Однако это вопрос границ симпатии, а не её существования; пока все народы имеют глубинную способность к моральным поступкам, никакие люди не находятся вне её влияния. В плавании «Бигля» Дарвин написал об острове близ побережья Чили: "Приятно видеть, что аборигены насколько-то продвинулись по пути к цивилизации, хотя, конечно, им далеко до того уровня, которого достигли их белые завоеватели".
   Дикарям, польщённым тем, что Дарвин пожаловал им всю полноту владения импульсами симпатии и глубинными социальными инстинктами, неплохо бы знать, что он пожаловал подобную честь и некоторым животным, далёким от человека. Он выказывал симпатию в сообщениях о воронах, которые с сознанием долга кормили своих слепых собратьев; и о бабуинах, героически спасавших молодых собратьев от своры собак; и: "Кто может сказать, какие чувства испытывают коровы, когда они окружают и пристально смотрят на умирающего или мёртвого собрата?" Дарвин описал свидетельства нежности у двух шимпанзе, которые передал ему хранитель зоопарка, наблюдая их первую встречу: "Они сидели напротив, касаясь друг друга сильно вытянутыми губами, и одна положила свою руку на плечо другой. Затем они обнялись, обхватив друг друга руками. Потом они встали, держа одну руку на плече другой, подняли головы, открыли рты и завопили с восторгом".
   Некоторые из этих примеров могут быть случаями альтруизма между близкими родственниками; в этих случаях "родственный отбор" — подходящее объяснение. И, коли на то пошло, сцена со знакомством двух шимпанзе была, возможно, приукрашена склонным к антропоморфизму хранителем зоопарка. Но чтобы зафиксировать, что шимпанзе и вправду подружились, и этого единственного факта достаточно, что Дарвин и сделал: хотя мы можем обособленно рассматривать лишь наш вид, но мы не уникальны в нашей способности к сочувственному поведению, в том числе в сочувствии к неродственникам.
   Дарвин, конечно, отметил, что человеческие существа практикуют моральное поведение уникальной длительности. Используя сложный язык, они могут точно узнать, какой вид поведения ожидается от них во имя общего блага. И они могут оглядываться в прошлое, вспоминать болезненный результат победы их более низких инстинктов над «социальными» и решить вести себя лучше. На этом основании Дарвин предложил зарезервировать слово «мораль» для нашего вида. Тем не менее, корень этой пышно цветущей этики он видел в социальном инстинкте, который возник задолго до человечества, даже если эволюция человека и обогатила его.
   Пытаясь понять, как эволюция одобрила моральный (или любой другой) импульсы, критически важно сосредоточиться на формах поведения, которые они порождают. В конце концов, естественный отбор оценивает именно поведение, а не мысль или эмоцию; действия, а не сами чувства непосредственно производят транспортирование генов. Дарвин полностью осознал этот принцип. "Часто предполагалось, что животные были изначально созданы социальными; ощущение скуки возникало, как следствие дискомфорта животных, отделённых от друг друга, и комфорта, когда они вместе; но более вероятным выглядит предположение, что эти чувства возникли сразу, чтобы те животные, которым выгоднее жить в общине, были побуждаемы жить вместе… У тех животных, которым было выгодно жить в тесной ассоциации, особи, которые испытывали наибольшее удовольствие в обществе, лучше всего спасались от различных опасностей; те же, кто заботился о товарищах меньше всего и жили уединённо, гибли в бОльших количествах.

Групповой отбор

   Подходя в основном нормально к эволюционной психологии, Дарвин уступил искушению, известному как групповой отбор. Рассмотрим его центральное объяснение эволюции морального чувства. В "Происхождении человека" он написал, что "повышение стандартов этики и увеличение количества хорошо обеспеченных людей, конечно, даст огромное преимущество одному племени над другим. Без сомнения, возможно, что племя, многие члены которого обладают в высокой степени духом патриотизма, преданности, повиновения, храбрости и симпатии, взаимовыручки и взаимопожертвования ради общего блага, будет в основном побеждать другие племена; и это тоже был бы естественный отбор".
   Да, это был бы естественный отбор, если бы это происходило на деле. Но беда в том, что произойти это не может, и чем больше вы думаете об этом, тем менее вероятным этот процесс выглядит. Дарвин и сам видел главное препятствие для этого лишь несколькими страницами ранее: "Чрезвычайно сомнительно, что потомство более сочувствующих и доброжелательных родителей или тех, кто были наиболее преданы их товарищам, вырастет в большем количестве, чем дети эгоистичных и предательских родителей того же самого племени". Напротив, самые храбрые, наиболее самопожертвенные люди" в среднем гибли бы чаще, чем прочие". Благородный человек "часто не оставлял бы никакого потомства, которое наследовало бы его благородный характер".
   Именно так. Даже если бы племя самоотверженных людей господствовало бы над племенем эгоистов, то, во-первых, трудно представить, как племя могло наполниться самоотверженными людьми. Каждодневная доисторическая жизнь с её обычной долей напастей скорее одобрила бы гены людей которые, скажем, копили еду, а не делили, или предоставляли бы воевать соседям, а не нести издержки личного риска; и эти межплеменные преимущества, если бы и переросли когда-нибудь межплеменное соревнование (грея душу теории группового отбора Дарвина), то только в периоды войн или голода (и то в случае, если после войн общества оказывали бы чрезвычайную заботу семьям павших военных героев). Так что не видно никакого способа для биологически обусловленных импульсов самоотверженности утверждаться в генотипе группы. Даже если бы вы чудесным образом вмешались бы и внедрили «сочувствующие» гены в 90 процентов популяции, они бы последовательно терпели бы поражение за поражением в конкуренции с меньшим числом генов эгоизма.
   Допустим, как предполагал Дарвин, финал необузданного эгоизма мог бы привести к гибели этого племени в соревновании с другим. Но все племена подчинены той же самой внутренней логике, так что победители, возможно, не были бы сами эталоны добродетели. А какое-то скудное количество самоотверженности, которую они с пользой употребили, должно даже снизиться, даже если они смаковали плоды победы.
   Проблема с этой теорией Дарвина обычна для всех теорий группового отбора — трудно представить себе групповой отбор, поддерживающий некоторую черту, не одобряемую индивидуальным отбором; трудно представить себе, что естественный отбор разрешал прямой конфликт между интересами группы и интересами индивидуума в пользу интересов группы. Конечно, можно выдумывать различные сценарии с конкретными пропорциями миграции между групп и конкретными критериями исчезновения группы, в которых групповая селекция могла бы одобрить жертву индивидуума; есть биологи, полагающие, что групповой отбор играл важную роль в эволюции человека. Однако эти сценарии группового отбора по большей части заумны. Джордж Вилльямс нашел их вообще тягостными и предложил в своей "Адаптации и естественном Отборе" официальное возражение против них: "Не нужно постулировать адаптации более высокого уровня, чем требуется для объяснения фактов". Другими словами — сначала пристально рассмотрите для генов, определяющих признак, все возможные пути их одобрения в повседневном, один-на-один соперничестве. Только после того, как исчерпаны возможности таких объяснений, можно с большой осторожностью обращаться за помощью к соперничеству между популяциями. Это стало неофициальным кредо новой парадигмы.
   В той же книге Вильямс блестяще использует эту доктрину на практике. Без обращения к групповой селекции он предложил то, что теперь является принятым объяснением происхождения моральных качеств человека. Уже в середине шестидесятых, после объяснения Гамильтоном происхождения альтруизма среди родственников, Виллиамс предложил способ, которым эволюция могла расширять альтруизм "за семейный забор".смысл следующей главы: Альтруистические качества внутри группы могли бы поддерживаться процессом "искусственной самоселекции" или, как её называют некоторые авторы, "зрячего альтруизма", в ходе которого чрезмерно эгоистические и нечестные особи могли бы подвергаться целенаправленным репрессиям со стороны большинства членов группы. Для этого, кстати, не нужно высокого интеллекта (см. ниже).) — А.П.' href="#n_60">[60]

Глава 9. Друзья

   Нет ничего удивительного в том, что сочувствие к несчастьям других непременно вызовет слезы легче, чем наше собственное несчастье; и таково действительное положение дел. Много есть людей, из глаз которых никакое собственное страдание не может выжать и слезинки, и которые обливаются слезами над страданиями возлюбленного друга.
"Выражение эмоций у людей и животных" (1872)

   Дарвин, возможно, ощущая слабость своей основной теории нравственных чувств, до кучи выдвинул вторую. В ходе человеческой эволюции, или, как он пишет в "Происхождении человека", "по мере того, как сила рассудка и интуиция… достигают совершенства, каждый человек скоро познает из опыта, что если он помог своим ближним, то обычно получит помощь в ответ. Исходя из такого низкого (корыстного) мотива, он может приобрести привычку помогать своим собратьям; и привычка совершать великодушные поступки, несомненно, укрепляет чувство симпатии, дающее первый импульс к великодушным поступкам. При том привычки, которым следуют в течение многих поколениях, видимо, имеют тенденцию становиться наследуемыми".
   Это последнее утверждение, конечно, неверно. Теперь мы знаем, что привычки передаются от родителя к ребенку путем наставления или примера, но не через гены. В самом деле, никакой жизненный опыт (кроме, разве что, радиационного облучения) не влияет на гены, переданные потомкам. Сама красота дарвиновской теории естественного отбора в ее строгой форме заключалась в том, что она не содержала условия наследования приобретенных признаков, как это делали предшествующие эволюционные теории, такие как теория Жана Батиста Ламарка. Дарвин понимал эту красоту и большей частью делал акцент на чистой версии своей теории. Но он, особенно становясь старше, с готовностью привлекал и более сомнительные механизмы для решения особо жгучих вопросов, таких как происхождение нравственных чувств.
   В 1966 году Джордж Вильямс (George Williams) предложил, как сделать дарвиновские размышления об эволюционной ценности взаимопомощи более пригодными — убрать из них не только это последнее утверждение, но также и весь кусок о «рассудке», «интуиции» и «познании». В своей книге "Адаптация и естественный отбор" (Adaptation and Natural Selection) Вильямс, припоминая Дарвину ссылку на "низкий мотив" совершать одолжения в надежде на ответные, пишет: "Я не вижу никакой причины, почему здесь должен быть привлечен сознательный мотив. Чтобы помощь, оказанная другим, время от времени вознаграждалась, необходимо, чтобы этому благоприятствовал естественный отбор. Нет никакой необходимости, чтобы оказывающий или получающий ее осознавал это". Он продолжает: "Попросту говоря, человек, преумножающий свои дружеские отношения и сводящий к минимуму антагонистические, получит эволюционное преимущество, и отбор будет благоприятствовать таким личностям, которые преуспевают в оптимизации личных отношений".
   Основная идея Вильямса (которую Дарвин, несомненно, понимал и подчеркивал в других контекстах) — та, с которой мы сталкивались раньше. Животные, включая людей, часто исполняют требования эволюционной логики, не прибегая при этом к сознательному расчету, а лишь следуя своим чувствам, которые и предназначены на роль "исполнителей логики". В этом случае, полагает Вильямс, чувства должны включать в себя сочувствие и благодарность. Благодарность может побуждать людей оплачивать одолжения, не особенно размышляя над тем, что они, собственно, делают. И если сочувствие ощущается более сильно по отношению к некоторым категориям людей, например, к тем, кому мы благодарны, — это может привести нас (и вновь со слабым осознанием самого факта) к тому, чтобы платить за доброту.
   Краткие рассуждения Вильямса были развиты в полновесную теорию Робертом Триверсом (Robert Trivers). В 1971 году, ровно через сто лет после того, как указание Дарвина на реципрокный (взаимный) альтруизм появилось в "Происхождении человека", Триверс опубликовал в "Квартальном обзоре биологии" (The Quarterly Review of Biology) статью, озаглавленную "Эволюция реципрокного альтруизма" (The Evolution of Reciprocal Altruism). В резюме статьи он написал, что "дружбу, неприязнь, нравоучительную агрессию, благодарность, сочувствие, доверие, подозрительность, ощущение надежности, разные стороны вины и некоторые формы нечестности и лицемерия можно считать важными адаптациями, направленными на регулирование системы альтруистических отношений". Сегодня, более чем через двадцать лет после этого весьма смелого заявления, имеется разнообразный и все растущий массив свидетельств в его поддержку.

Теория игр и реципрокный альтруизм

   Если бы случилось осуждать Дарвина за то, что он не создал и не развил теорию реципрокного альтруизма, то одним из доводов в его защиту был бы тот факт, что он — выходец из интеллектуально «неразвитой» культуры. В викторианской Англии не было еще двух инструментов, вместе образующих уникальное по своим возможностям аналитическое средство познания — теории игр и компьютера.
   Теория игр была разработана в 1920-30-х годах, как средство изучения принятия решений. Она стала популярной в экономике и других социальных науках, но страдает от репутации несколько слишком, как бы сказать, умненькой. Теоретики игр ловко умудряются сделать изучение человеческого поведения четким и ясным, но платят высокую цену с точки зрения реализма. Они порой полагают, что все, к чему люди стремятся в жизни, может быть в аккурат сведено к единой психологической валюте — к удовольствию, счастью или «полезности», и что цели эти, полагают они далее, преследуются с непоколебимой рациональностью. Любой эволюционный психолог может сказать вам, что эти допущения ложны. Люди — не вычислительные машины, они — животные, находящиеся под властью отчасти и сознательных мотивов, но также и других разнообразных сил. И долгое счастье, каким бы привлекательным оно им не казалось, это, на самом деле, совсем не то, что им предназначено копить и приумножать.
   С другой стороны, люди созданы как подобие компьютеров в ходе в высшей степени рационального, холодного и беспристрастного процесса. И эта машина действительно предназначает им копить единую валюту, но совсем другую — итоговое распространение генов, совокупную приспособленность.
   Конечно, подобная программа не всегда срабатывает. По разным причинам отдельные организмы часто бывают неуспешными в передаче генов. (Некоторые просто обязаны терпеть неудачу — в этом гарантия неотвратимости эволюции). Кроме того, в случае человеческих существ работа по их «разработке» была проведена совершенно в иной социальной среде, чем нынешняя. Мы живем в больших городах и пригородах, смотрим телевизор и пьем пиво, будучи и поныне раздираемы чувствами, предназначенными для распространения наших генов в маленькой популяции охотников и собирателей. Неудивительно, что часто складывается впечатление, что люди не очень-то успешно преследуют какую-либо конкретную цель, будь то счастье, совокупная приспособленность или что бы то ни было еще.
   В таком случае, применяя свои подходы к человеческой эволюции, теоретики игр, видимо, могут пожелать следовать нескольким простым правилам. Прежде всего, объект игры должен стремиться к максимальному генетическому приумножению. Во-вторых, контекст игры должен отражать реалии среды родовых отношений, вчерне напоминающей общество охотников и собирателей. В-третьих, после нахождения оптимальной стратегии эксперимент еще не закончен. Последний шаг — собственно выигрыш — заключается в разгадке того, какие чувства привели бы человеческие существа к следованию данной стратегии. Эти чувства теоретически должны быть частью человеческой природы, они должны были эволюционно развиться в поколениях и поколениях эволюционной игры.
   По предложению Вильяма Гамильтона (William Hamilton), Триверс использовал классическую игру, называемую "дилеммой узника". Двух партнеров по преступлению (подельников) допрашивают по отдельности, и они оказываются перед трудным решением. Государству недостает доказательств, чтобы осудить их за тяжкое преступление, которое они совершили, но имеется достаточно доказательств, чтобы осудить обоих на меньший срок, скажем, на год заключения для каждого. Прокурор, желая более сурового приговора, оказывает давление на каждого по отдельности, чтобы тот признался сам и показал на другого. Он говорит каждому: если ты признаешься, а твой подельник нет, то тебя я освобожу, а твои показания использую, чтобы посадить второго на 10 лет. Оборотная сторона предложения заключается для тебя в угрозе того, что если ты не признаешься, а твой подельник сделает это, то в тюрьму на 10 лет пойдешь уже ты. А если ты признаешься, и окажется, что твой подельник признался тоже, я посажу вас обоих, но только на три года.
   Если бы вы были в шкуре одного из заключенных и взвесили все варианты выбора один за другим, вы бы почти наверняка решили признаться и «подставить» своего подельника. Предположим для начала, что ваш подельник подставил вас. Тогда вам лучше подставить и его: вы получаете три года тюрьмы в противоположность 10-ти, которые вы бы получили, если бы молчали, в то время как он признался. Теперь предположим, что он не подставил вас. Вы все равно выигрываете, подставляя его: признавшись, когда он молчит, вы получаете свободу, а если тоже промолчите, получите один год. Таким образом, логика выглядит неопровержимой: предай своего партнера!
   Однако, если оба партнера последуют этой почти неопровержимой логике и предадут один другого, они закончат тремя годами тюрьмы, тогда как оба могли отделаться одним годом, если бы сохранили верность друг другу и держали рот на замке. Если бы им было позволено пообщаться и достичь согласия — тогда могла бы возникнуть кооперация, и оба бы выиграли. Но им это не позволено, а потому — как же кооперация может возникнуть?
   Этот вопрос приблизительно аналогичен вопросу о том, как же немые животные, не способные давать обещаний о возмещении и, коли на то пошло, не понимающие самой сути возмещений, могли эволюционировать таким образом, чтобы стать взаимно альтруистичными. Предательство своего подельника, в то время как он сохраняет верность, подобно тому, как если бы животное, получающее выгоду от альтруистического поступка, никогда бы не делало одолжений взамен. Взаимное предательство подобно тому, как если бы никакое животное не ставило одолжение другому на первое место; хотя оба могли бы выиграть от реципрокного альтруизма, никто не пошел бы на риск погореть. Верность друг другу подобна единичному успешному циклу реципрокного альтруизма — одолжение делают и получают ответное. Но снова возникает вопрос: зачем делать одолжение, если нет гарантии получения ответного?
   Соответствие между моделью и реальностью не полное. В случае реципрокного альтруизма имеется задержка во времени между актом альтруизма и ответом на него, тогда как игроки в дилемме узника действуют одновременно. Но это различие не имеет большого значения. По причине того, что заключенные не могут общаться по поводу своих одновременно принимаемых решений, каждый оказывается в ситуации, с которой сталкиваются потенциально альтруистичные животные, неуверенные в том, будет ли некая дружественная инициатива отвечена тем же. Кроме того, если вы и дальше, игра за игрой, будете стравливать тех же самых игроков друг с другом в "повторной дилемме узника", то каждый из них может обратиться к прошлому поведению другого, решая, как действовать по отношению к нему в дальнейшем. Таким образом, каждый игрок может пожинать в будущем то, что он посеял в прошлом — совсем как в случае реципрокного альтруизма. В конечном счете, соответствие между моделью и реальностью вполне хорошее. Логика, которая должна привести к кооперации в повторной дилемме узника, довольно точно соответствует логике, которая должна привести к реципрокному альтруизму в природе. Суть этой логики в обоих случаях — ненулевая сумма игры.

Ненулевая сумма игры

   Представьте, что вы шимпанзе, который только что убил молодую обезьянку и дает мясо приятелю-шимпанзе, которому до сего момента еды не хватало. Скажем, вы даете ему пять унций, и давайте назовем это потерей для вас пяти баллов. Теперь очень важно то, что приобретение другого шимпанзе больше, чем ваша потеря. У него, как-никак, был период острой нужды, поэтому действительная ценность пищи для него — в понятиях вклада в генетическое приумножение — необычайно высока. В самом деле, если бы он был человеком и думал о своих обязательствах или был вынужден подписать кабальный контракт, он мог бы рассудительно согласиться расплатиться за пять унций мяса, скажем, шестью унциями сразу же после получки в следующую пятницу. Выходит, он приобрел шесть баллов в этом обмене, хотя вам это стоило только пять.
   Эта асимметрия и есть то, что создает ненулевую сумму игры. Выигрыш одного игрока не уравновешивается потерей другого. Важной особенностью ненулевой суммы является то, что благодаря кооперации, или реципрокному обмену, оба игрока могут остаться в выигрыше. Если другой шимпанзе расплатится с вами в тот момент, когда мясо в изобилии у него и в скудном количестве у вас, тогда он жертвует пятью баллами, а вы получаете шесть. Вы оба вышли из обмена с прибавкой в один балл. Серия теннисных сетов, подач мяча в бейсболе, пораженных лунок в гольфе, в конечном счете, дают только одного победителя. Дилемма узника, будучи игрой с ненулевой суммой, совсем другая. Оба игрока могут выиграть, если они кооперируются. Если пещерный человек A и пещерный человек B объединяются, чтобы добыть дичь, которую один человек убить не в состоянии, то семьи обоих пещерных людей получают много еды, а если нет такой кооперации, то ни одна из семей не получает ничего.[61]
   Разделение труда — обычный источник ненулевой суммы. Вы становитесь специалистом по выделке и шитью шкур и даете мне одежду, я вырезаю по дереву и даю вам копья. Ключевым моментом здесь, как и в примере с шимпанзе, да и в большинстве случаев ненулевой суммы является то, что излишек чего-либо, имеющийся у одного животного, может стать редким и ценнейшим благом для другого. Такое случается постоянно. Дарвин, вспоминая обмен товарами с индейцами Огненной Земли, писал о том, как "обе стороны смеялись, удивлялись и глазели друг на друга; мы, жалея их за то, что они отдают нам хорошую рыбу и крабов за тряпки и т. п.; а они — радуясь случаю найти людей настолько глупых, чтобы менять такие изумительные украшения на хороший ужин".
   Судя по многим обществам охотников и собирателей, разделение экономического труда не было слишком впечатляющим в условиях родового строя. Самым обычным предметом обмена, почти наверняка была информация. Знание о том, где был найден большой запас еды, или где была встречена ядовитая змея, может быть вопросом жизни или смерти. А знание о том, кто с кем спит, кто на кого сердится, кто кого обманул и т. д., может обеспечить социальное маневрирование для достижения сексуальных и других жизненных ресурсов. В самом деле, все сорта баек, к которым люди во всех культурах имеют явно врожденную тягу — сказки о триумфе, трагедиях, процветании, несчастье, необычайной преданности, подлом предательстве и т. д. — хорошо соответствуют тем сортам информации, которые благоприятствует приспособленности. Торговля байками (точнее не скажешь) — одно из основных занятий среди друзей и может быть одной из основных причин существования самой дружбы.
   В отличие от еды, копий или шкур информацией делятся без действительного принуждения — факт, который может привести к радикально ненулевой сумме такого обмена. Конечно, иногда информация может представлять ценность, только если ее скрывают, но чаще это не так. Один биограф Дарвина писал, что после научных дискуссий между Дарвином и его другом Джозефом Хукером (Joseph Hooker), "каждый соперничал с другим, заявляя, что то полезное, что он в результате получил… намного перевешивает все то, что он был в состоянии дать взамен".
   Ненулевая сумма сама по себе недостаточна для объяснения эволюции реципрокного альтруизма. Даже в игре с ненулевой суммой кооперация не обязательно имеет смысл. В примере с обменом пищей, хотя вы выигрываете один балл в результате единичного цикла реципрокного альтруизма, вы можете выиграть шесть баллов мошенничеством — принимая от щедрот другого и ничего не возвращая. Итак, урок, кажется, заключается в следующем: если вы можете прожить свою жизнь, эксплуатируя людей — непременно делайте это, ибо ценность кооперации бледнеет в сравнении с этим. Более того, если вы не можете найти, кого эксплуатировать, кооперация все же может не быть лучшей стратегией. Если вы окружены людьми, которые сами стремятся эксплуатировать вас, тогда взаимная эксплуатация — это способ компенсации ваших потерь. Действительно ли ненулевая сумма игры подпитывает эволюцию взаимного альтруизма, очень сильно зависит от преобладающего социального окружения. Дилемма узника должна дать больше, чем просто иллюстрация ненулевой суммы игры, если здесь она действительно полезна.
   Проверка теорий, без сомнений, является главной проблемой для биологов-эволюционистов. Химики и физики проверяют теории с помощью тщательно контролируемых экспериментов, которые либо дают результаты, соответствующие предсказаниям и тем самым подтверждают теорию, либо нет. Иногда и эволюционные биологи могут сделать такое. Как мы видели, исследователи заставляли голодать матерей древесных крыс,[62] чтобы проверить, будут ли они, в соответствии с предсказанием, действовать в поддержку дочерей. Но биологи не могут экспериментировать с людьми так же, как с древесными крысами. И они не могут провести решающий эксперимент — отмотать пленку назад и воспроизвести эволюцию.
   Однако во всё большей степени биологи могут проигрывать аппроксимирующие модели эволюции. Когда Триверс в 1971 году выдвинул теорию реципрокного альтруизма, компьютеры еще оставались экзотическими машинами, бывшими в ходу лишь у специалистов, а ПК и вовсе не существовал. Хотя Триверс поставил дилемму узника на хорошую аналитическую основу, он и не заговаривал о том, чтобы действительно оживить ее, воссоздав внутри компьютера зоологический вид, особи которого регулярно вставали бы перед дилеммой и могли бы жить или умирать из-за нее, позволяя тем самым естественному отбору идти своим путем.
   В конце 1970-х Роберт Аксельрод (Robert Axelrod), американский ученый-политолог, придумал такой компьютерный мир и затем приступил к его заселению. Без упоминаний о естественном отборе, вначале не интересовавшем его, он предложил специалистам по теории игр представить компьютерную программу, воплощающую стратегию решения повторной дилеммы узника, т. е., сформулировать правило, при помощи которого программа решает при каждой встрече с другой программой, кооперироваться ли с ней. Затем он щелкнул выключателем и предоставил возможность программам смешаться в единой толпе. Контекст этого соревнования отлично отражал социальный контекст человеческой и до-человеческой эволюции. Это было довольно небольшое общество — несколько десятков регулярно взаимодействующих индивидов. Каждая программа могла «помнить», кооперировалась ли с ней каждая другая программа при предыдущих встречах и соответственно этому подстраивать свое собственное поведение.
   После того, как каждая программа встретилась 200 раз с каждой другой, Аксельрод суммировал баллы и объявил победителя. Затем он провел соревнование во втором поколении после систематизированной выбраковки: каждая программа была представлена пропорционально ее успеху в первом поколении — выживал сильнейший. И так игра продолжалась, поколение за поколением. Если теория реципрокного альтруизма верна, можно было бы ожидать его «эволюции» внутри компьютера Аксельрода и постепенного возобладания в популяции.
   Так и случилось. Программа-победитель, созданная канадским теоретиком игр Анатолем Рапопортом (Anatol Rapoport), когда-то написавшим книгу "Дилемма узника", называлась "TIT FOR TAT", т. е. "ТО ЗА ТО".смыслу русские эквиваленты — "око за око, зуб за зуб", "что посеешь, то пожнешь", "ты — мне, я — тебе" — М.П.' href="#n_63">[63] ТО ЗА ТО управлялась простейшим из правил, и программа была самой короткой из представленных — без преувеличения, длиной всего в 5 строчек. (Поэтому, если бы стратегии не были разработаны, а появлялись в результате случайных компьютерных мутаций, она бы, вероятно, возникла одной из первых). ТО ЗА ТО воплощала именно то, что означает ее имя. При первой встрече с любой программой она начинала сотрудничать. Затем она воспроизводила все то, что сделала другая программа при предыдущей встрече. Один хороший ход заслуживал подобного ответного, равно как и плохой.
   Свойства этой стратегии почти так же просты, как и сама стратегия. Если какая-либо программа демонстрирует тенденцию к сотрудничеству, ТО ЗА ТО немедленно завязывает дружбу, и оба пожинают плоды кооперации. Если же программа проявляет склонность к обману, ТО ЗА ТО сокращает потери благодаря тому, что воздерживается от кооперации до тех пор, пока программа не исправится, и тем избегает дорогой платы за наивность. Таким образом, ТО ЗА ТО никогда не становится жертвой повторно, в отличие от неразборчивых в стремлении к кооперации программ. В то же время, ТО ЗА ТО избегает судьбы неразборчивых антикооперационных программ, пытающихся эксплуатировать дружественные к ним программы и оказывающихся в итоге связанными дорогостоящими цепями взаимного предательства с программами, которые желают кооперации лишь на основе взаимности. ТО ЗА ТО обычно без сомнений отказывается от больших одномоментных выгод, которые могут быть получены путем эксплуатации. Стратегии же, нацеленные на эксплуатацию посредством постоянного или периодического «неожиданного» мошенничества, по мере того, как длится игра, постепенно пролетают. Эти программы лишаются добрых по отношению к ним, поэтому лишаются как больших выгод эксплуатации, так и более скромных выгод взаимного сотрудничества. Откровенно действующая по обстоятельствам ТО ЗА ТО оказалась, в конце концов, вполне самодостаточной, обойдя настойчиво подлые, настойчиво милые, равно как и разнообразные «умные» программы, чьи изощренные правила сделали их труднопонимаемыми для других.

Что чувствует программа ТО ЗА ТО

   Стратегия ТО ЗА ТО — делать для других то, что они сделали для вас — делает ее очень похожей на таковую среднего человека. Однако же у нее нет человеческой интуиции. Она не понимает ценности взаимных одолжений. Она просто их оказывает. В этом смысле в ней больше сходства с австралопитеками, нашими предшественниками с маленьким мозгом.
   Какие чувства должен был бы вложить естественный отбор в представителя австралопитековых, чтобы заставить его применять умную стратегию реципрокного альтруизма взамен своей исконной тупости? Ответ выходит за пределы простой и неразборчивой симпатии, на которой настаивал Дарвин. Действительно, симпатия такого рода всегда должна быть под рукой, подталкивая ТО ЗА ТО на первоначальную попытку установить доброжелательные отношения. Но потом симпатия должна проявляться выборочно и поддерживаться другими чувствами. Чтобы ТО ЗА ТО надежно оплачивала одолжения, должны существовать чувства благодарности и обязанности. Склонность отказывать в щедрости подлым австралопитековым могла быть реализована через чувства злости и неприязни. А склонность относиться хорошо к прежним подлецам, ставшим на праведный путь, исходит из чувства прощения, изглаживающего ставшую вдруг непродуктивной враждебность. Все эти чувства существуют во всех человеческих культурах.
   В реальной жизни к кооперации нельзя подходить с позиций черного или белого. Вы вступаете в знакомство не для того, чтобы попытаться добыть полезную информацию с тем, чтобы преуспеть в чем-то или потерпеть фиаско. Гораздо чаще вы оба обмениваетесь разнообразными данными, давая каждый что-то потенциально ценное для другого, но эти вклады не всегда уравновешиваются в точности. В результате, человеческие правила реципрокного альтруизма выглядят не столь бинарными, чем правило ТО ЗА ТО. Если человек F был определенно мил в разных ситуациях, вы можете ослабить свою настороженность и делать ему одолжения, не следя за F постоянно, а оставляя бдительность только для явных признаков появляющейся подлости и только периодически сверяя, сознательно или бессознательно, общий счет. Точно так же, если человек E был подл целыми месяцами, возможно, лучше списать его со счетов. Ощущения, которые поддерживают такой сберегающий время и энергию образ поведения, это, соответственно, — привязанность и доверие (лежащие в основе концепции "друга") и враждебность и недоверие (составляющие концепции "врага").
   Дружба, привязанность, доверие — это вещи, которые задолго до того, как люди подписали контракты, задолго до того, как они написали законы — удерживали человеческие общества вместе. Даже сегодня эти силы являются одной из причин, по которым человеческие общества значительно превосходят муравейники размером и сложностью, даже если степень родства между кооперативно взаимодействующими людьми обычно близка к нулю. Пока вы наблюдаете, как доброе, но строгое ТО ЗА ТО распространяется в популяции, вы видите, как из случайных генетических мутаций разрастается на редкость изощренное социальное связующее человеческого общества.
   Возможно, более знаменательно то, что эти случайные мутации преуспевают без "группового отбора". Смысл того, что Вильямс провозгласил тогда, в 1966 году, заключался в том, что альтруизм по отношению к неродственным особям, будучи решающей составляющей сплоченности группы, не должен был, тем не менее, возникнуть как нечто "полезное для племени" или, тем более, "полезное для вида". Похоже, он появился из простого повседневного соперничества среди индивидов. Вильямс писал в 1966 году: "Теоретически нет предела распространению и сложности группового поведения, которое мог произвести этот фактор, и непосредственной целью такого поведения всегда должно быть благосостояние некоего другого индивида, часто генетически неродственного. Однако в конечном счете это не будет адаптацией, служащей выгоде группы. Оно будет развиваться путем дифференцированного выживания индивидов и будет определяться сохранением генов индивида, обеспечивающего процветание другому".
   Одним из ключевых моментов в появления видимой невооруженным глазом гармонии из микроскопической эгоистичности является обратная связь между ними. По мере того, как растет число существ, следующих стратегии ТО ЗА ТО, т. е. растет количественная мера социальной гармонии, растут и успехи каждого индивида, проповедующего ТО ЗА ТО. Идеальным соседом для адепта ТО ЗА ТО оказывается, в конце концов, другой такой же. Эти двое быстро и безболезненно устанавливают длительные плодотворные отношения. Ни один из них никогда не погорит, и никогда им не потребуется потратиться на дорогостоящие для обоих «наказания». Таким образом, чем больше социальной гармонии, тем лучше поживает каждое ТО ЗА ТО, и тем больше становится социальной гармонии, и т. д., и т. д. Путем естественного отбора простая кооперация может, в самом деле, процветать сама по себе.
   Человеком, который стал пионером современного изучения этого типа самоусиливающейся социальной взаимосвязи, а также применения теории игр к эволюции, был Джон Мейнард Смит (John Maynard Smith). Мы видели, как он использовал идею «частотно-зависимого» отбора, чтобы показать, как два класса синежаберного солнечного окуня (синежаберника) — халявщики и честные — могут существовать в равновесии: если число халявщиков растет относительно честных граждан, халявщики становятся менее генетически плодовитыми, и их число возвращается к норме. ТО ЗА ТО — также объект частотно-зависимого отбора, но здесь динамика работает в другом направлении, с положительной, а не отрицательной обратной связью. Чем больше особей, проповедующих ТО ЗА ТО, тем более успешен отдельный индивид, придерживающийся такой же стратегии. Если отрицательная обратная связь иногда производит "эволюционно стабильное состояние" — равновесие между различными стратегиями, положительная обратная связь может производить "эволюционно стабильную стратегию", которая, однажды распространившись в популяции, становится невосприимчивой к не слишком масштабным вторжениям. При этом не существует альтернативной стратегии, которая, будучи привнесена единичным мутантным геном, могла бы здесь процветать. Аксельрод, понаблюдав за триумфом стратегии ТО ЗА ТО и проанализировав ее успех, сделал вывод, что она была эволюционно стабильна.
   Кооперация может начать кормить саму себя уже в начале игры. Даже если малая доля популяции применяет ответ ТО ЗА ТО, а все другие существа упорно не желают сотрудничать, расходящийся круг кооперации захватит, поколение за поколением, всю популяцию. Обратное невозможно. Даже если сразу несколько упорных антикооператоров появляются на сцене, они не в состоянии разрушить популяцию приверженцев стратегии ТО ЗА ТО. Простая, по обстоятельствам, кооперация гораздо более заразительна, чем неприкрытая подлость. Роберт Аксельрод и Вильям Гамильтон в написанной в соавторстве главе книги Аксельрода "Эволюция кооперации" (The Evolution of Cooperation), вышедшей в 1984 году, написали: "У шестерёнок социальной эволюции есть храповик".
   К сожалению, этот храповик не запускается с самого начала. В том случае, если существо со стратегией ТО ЗА ТО попадает в атмосферу чистой подлости, оно обречено на вымирание. Настойчивое нежелание сотрудничать является, очевидно, само по себе эволюционно стабильной стратегией, ибо, как только таковая проникнет в популяцию, то начинает противодействовать проникновению даже отдельного мутанта, придерживающегося любой иной стратегии, даже в том случае, если она уязвима по отношению к маленькой группе условно кооперативных мутантов.
   В этом смысле турнир Аксельрода дал стартовое преимущество стратегии ТО ЗА ТО. Хотя вначале стратегия не могла насладиться компанией ее точных клонов, большинство ее соседей были рассчитаны на сотрудничество, по крайней мере, при некоторых обстоятельствах, что, тем самым, повышало ценность ее собственной благожелательности. Даже если бы ТО ЗА ТО было кинуто 49-ю упорными подлецами, оставалось бы 49 вариантов для занятия первого места, и только один для явного проигрыша. Несмотря на то, что несомненная победа алгоритма ТО ЗА ТО отразилась на экране компьютера, триумф реципрокного альтруизма не был столь очевиден в раскладе карт тогда, многие миллионы лет назад, когда бесчестие внедрилось в нашу эволюционную родословную.
   Как же восстал реципрокный альтруизм? Если любой новый ген, предлагающий кооперацию, втаптывается в грязь, как вообще могла появиться маленькая популяция взаимных альтруистов, нуждающихся в сдвиге перевеса в сторону кооперации?
   Наиболее любопытный ответ был предложен Гамильтоном и Аксельродом: взаимному альтруизму оказал искусную поддержку отбор родичей (родственный отбор). Как мы уже видели, отбор родичей может благоприятствовать любому гену, который повышает точность, с которой альтруизм направляется на родственников. Таким образом, ген, рекомендующий человекообразным обезьянам любить других обезьян, взращенных грудью их матерей, то есть младших братьев и сестер, будет процветать. Но что предлагается делать младшим братьям и сестрам? Они никогда не видели старших братьев сосущими эту грудь, так какими же сигналами они будут руководствоваться?
   Один из сигналов — это сам альтруизм. Уж если гены, направляющие альтруизм на сосунков, закреплены благодаря преимуществам, получаемым младшими братьями, то гены, направляющие альтруизм на альтруистов, дадут преимущества старшим. Эти гены — гены реципрокного альтруизма — получат, таким образом, распространение первоначально благодаря действию отбора родичей.
   Любой такой дисбаланс в информации между двумя родственниками об их родстве — плодородная почва для гена реципрокного альтруизма. И такие дисбалансы с большой вероятностью существовали в нашем прошлом. Еще до пришествия речи, тетки, дядьки и даже отцы часто получали заметные сигналы о подлинности их младших родственников в случае, когда не было верным обратное. Таким образом, альтруизм старших родственников должен был распространяться на младших. Этот дисбаланс сам мог быть надежным сигналом для молодежи, который они используют, чтобы направить альтруизм на родственников. По крайней мере, он, видимо, был более надежен, чем другие простые сигналы, что только и имеет значение. Ген, который платил добротой за доброту, мог, таким образом, распространяться по растущей семье и через отдаленные браки проникать в другие семьи, где бы процветал в соответствии с той же логикой. С какого-то момента стратегия ТО ЗА ТО распространилась достаточно широко, чтобы дальше процветать уже без помощи родственного отбора. И с этого момента можно считать, что храповик социальной эволюции, наконец, выкован.
   Родственный отбор, возможно, проложил путь генам реципрокного альтруизма также, как и другим путем — предоставив в их распоряжение удобные психологические факторы. Задолго до того, как наши предки стали реципрокными альтруистами, они были способны на семейную привязанность и великодушие, доверие (к родне) и на чувство вины (намек на то, чтобы не помыкать родней). Эти и другие элементы альтруизма были частью сознания человекообразной обезьяны, готовые соединиться по-новому. Это определенно облегчило пути естественного отбора, обычно бережливо использующего подручные материалы.
   Имея в виду эти вероятные связи между отбором родичей и реципрокным альтруизмом, мы можем рассматривать две фазы эволюции практически как единый акт творения, в котором естественный отбор соткал из корыстных генетических интересов распространяющиеся в вечность сети любви, обязательств и веры. Уже по иронии судьбы этот процесс мог бы приобрести достойный вкус, даже если бы эти сети не соединяли в себе так много переживаний, делающих жизнь по-настоящему стоящей штукой.

Но наука ли это?

   Теория игр и компьютерное моделирование уж так опрятны и приятны, но что они нам в действительности дают? Является ли теория реципрокного альтруизма истинной наукой? Удается ли ей объяснить то, что она призвана объяснить?
   На вопрос можно ответить вопросом: а сравнительно с чем? Ведь здесь не существует избытка конкурирующих теорий. В биологии единственной альтернативой являются теории группового отбора, имеющие те же проблемы, что и дарвиновская теория группового отбора. А в социальных науках на этом месте вообще огромный пробел.
   Ученые-социологи, обращаясь для вящей уверенности хотя бы к антропологу рубежа веков Эдварду Уэстермарку (Edward Westermarck), признают, что реципрокный альтруизм является жизнеполагающим во всех культурах. Существует целая литература по теории "социального обмена", в которой тщательно учитывается ежедневный обмен порой вовсе неосязаемыми ресурсами — информацией, социальной поддержкой и т. п. Но поскольку столь многие ученые-социологи отвергали саму идею существования врожденной человеческой природы, взаимность часто рассматривалась как культурная «норма», которая попросту является универсальной (вероятно потому, что отдаленные народы независимо обнаружили ее полезность). Мало кто заметил, что повседневная жизнь каждого человеческого общества основывается не просто на взаимности, но и на общем фундаменте чувств — симпатии, благодарности, любви, обязанности, вины, неприязни и так далее. Еще меньше тех, кто предложил достаточное объяснение этой общности. Должно же быть какое-нибудь объяснение! И есть ли у кого-то альтернатива теории реципрокного альтруизма?
   Теория, таким образом, побеждает из-за неявки соперника, но и не только поэтому. Со времен опубликования Триверсом своей работы в 1971 г. теория была проверена и пока показала себя хорошо.
   Одним из таких тестов был турнир Аксельрода. Если бы антикооперационные стратегии превалировали над стратегиями сотрудничества, или если бы стратегии кооперации получили сполна лишь после того, как составили большую часть популяции, для теории дела обстояли бы плохо. Однако было показано, что обусловленная обстоятельствами любезность возобладала над подлостью и действительно становилась практически неумолимой эволюционной силой, если получала хотя бы небольшую точку опоры.
   Теория получила поддержку и в природе: имеются свидетельства того, что реципрокный альтруизм может эволюционировать без абстрактного человеческого понимания его логики до тех пор, пока животные способны индивидуально узнавать своих соседей и запоминать их последние поступки, сознательно или бессознательно. В 1966 г. Вильямс отметил существование долго сохраняющихся коалиций макак-резусов, основанных на взаимопомощи. Позже подтвердилось и его предположение о том, что взаимная «заботливость» у морских свиней основана на реципрокных отношениях.
   Летучие мыши-вампиры, не упомянутые ни Триверсом, ни Вильямсом, тоже оказались взаимно альтруистичными. Успех каждой летучей мыши в ее ночных набегах с целью напиться крови коров, лошадей и других жертв распределен случайным образом. Кровь — скоропортящийся продукт, который нельзя запасти впрок, ибо у летучих мышей нет холодильников, и её нехватка весьма часто становится проблемой для отдельных особей. А периодическая личная нехватка, как мы уже видели, вызывает к жизни логику ненулевой суммы. А потому летучие мыши, возвратившиеся домой ни с чем, часто получают порцию крови с отрыжкой других соплеменников, а сами стремятся вернуть долг при случае в будущем. Такой обмен, понятно, происходит между родственниками, но также и среди партнеров — двух и более не связанных родством особей, узнающих друг друга по характерным "контактным сигналами" и часто чистящих друг другу шерсть. Такие вот "летучие приятели".
   Самая жизненная зоологическая поддержка эволюции реципрокного альтруизма у людей поступила от наших близких родственников шимпанзе. Когда Вильямс и Триверс впервые написали о взаимности, социальная жизнь шимпанзе как раз все более прояснялась. Были некоторые свидетельства того, насколько глубоко проникает в нее реципрокный альтруизм. Сейчас мы знаем, что шимпанзе делятся едой на основе взаимности и образуют более или менее длительные альянсы. Друзья чистят друг другу шерсть и помогают друг другу противостоять врагам или отгонять их. Они расточают щедрые ласки и сердечные объятия. Когда один друг предает другого, может последовать откровенное насилие.
   Теория реципрокного альтруизма также успешно проходит основной, эстетический по существу, научный тест: тест на элегантность или экономность. Чем проще теория, и чем более разнообразны и многочисленны объясняемые ею явления, тем более она «экономна». Трудно даже представить, что кто-то способен вычленить единую и очень простую эволюционную силу, которая, подобно силе, обозначенной Вильямсом и Триверсом, могла бы правдоподобно объяснить столь разные вещи, как симпатия, неприязнь, дружба, враждебность, благодарность, разъедающее чувство обязательности, острая чувствительность к предательству и так далее.
   Реципрокный альтруизм, возможно, очертил строение не только человеческих эмоций, но и человеческого восприятия. Леда Космидес (Leda Cosmides) показала, что люди способны хорошо решать всякие мудреные логические головоломки, если они представлены в форме социального обмена — в частности, когда можно разгадать объект игры при чьем-либо жульничестве. Это подсказало Космидес, что модуль "детектора лжи" находится среди органов психики, управляющих реципрокным альтруизмом. Нет сомнения в том, что будут найдены и другие.

Значение реципрокного альтруизма

   Одна из обычных реакций на теорию реципрокного альтруизма — это дискомфорт. Некоторым людям неприятна сама мысль, что их самые благородные порывы — лишь хитрая игра генов. Вряд ли это обязательная реакция, но для тех, кто выбирает ее, видимо, гарантировано полное потопление. Если, в самом деле, существование эгоистичных генетических корней у симпатии и благоволения так вас огорчает, тогда на очереди крайняя степень отчаяния. Потому как, чем больше вы размышляете над разными положениями реципрокного альтруизма, тем более корыстными представляются гены.
   Вернемся к вопросу о сочувствии, в частности, к его тенденции расти пропорционально тяжести обстоятельств, в которые попал человек. Почему мы ощущаем больше жалости к голодающему человеку, чем к слегка голодному? Потому ли, что человеческий дух — великая вещь, посвященная уменьшению страданий? Подумайте-ка еще раз.
   Триверс спрашивает о том, почему степень благодарности зависит от тяжести ситуации, от которой благодарящего избавляют. Почему вы так непомерно благодарны бутерброду, спасшему вам жизнь после 3-х дней, проведенных в пустыне, и только весьма сдержанно благодарите за бесплатный ужин сегодняшним вечером? Его ответ прост, вполне правдоподобен и не слишком потрясает: благодарность, отражая ценность полученной выгоды, одновременно определяет и цену грядущего ответного платежа. Благодарность, по сути, — это форма расписки, ведь так естественно она фиксирует размер долга!
   Для благотворителя мораль сей басни ясна: чем более безнадежно положение должника, тем большая величина указана в расписке. Исключительно чуткое сочувствие — это просто очень деликатный совет по инвестиции. Наше глубочайшее сострадание — это самая выгодная погоня за скидками. Большинство из нас отнеслось бы с презрением к врачу скорой помощи, увеличивающему в пять раз почасовую оплату для пациентов, находящихся на грани смерти. Такого мы назвали бы бессердечным эксплуататором. Мы бы спросили его: "Разве у вас нет никакого сочувствия?", и если бы он читал Триверса, он бы сказал: "Напротив, у меня его полно. Я просто честен в понимании того, что есть мое сочувствие". Это могло бы охладить наше нравственное негодование.
   К слову о нравственном негодовании: оно, как и сочувствие, предлагает новый поворот в свете реципрокного альтруизма. Ограждение от эксплуатации, как отмечает Триверс, — важная вещь. Даже в простом мире аксельродовского компьютера с его дискретными бинарными взаимодействиями стратегии ТО ЗА ТО приходилось наказывать тех, кто злоупотребил доверием. В реальном мире, где люди могут под личиной дружбы влезть в значительные долги, а затем отказаться от их уплаты или пойти на откровенное воровство, эксплуатация должна отвергаться еще более настойчиво. Отсюда, наверное, происходит мощь нашего нравственного негодования, внутренняя уверенность, что с нами обошлись нечестно, что виновный заслуживает наказания. Очевидная на интуитивном уровне мысль, что нас просто кинули, сама суть человеческого чувства справедливости является с этих позиций побочным продуктом эволюции, результатом обыкновенного хитросплетения генов.
   Что озадачивает изначально, так это интенсивность, которой достигает праведное негодование. С него могут начаться длительные междоусобицы, в которых и мнимые оскорбления-то уже забываются, но которые могут порой привести к гибели самого негодующего. Почему гены подталкивают нас пойти пусть на небольшой риск смерти ради чего-то столь неосязаемого, как «честь»? Триверс в ответ на это заметил, что "маленькие несправедливости, повторенные много раз в течение жизни, могут привести к тяжелым потерям", оправдывая тем самым такое "мощное проявление агрессии в случае, когда обнаруживается склонность к бесчестию".
   Утверждение, высказанное не им, но все-таки прозвучавшее, заключается в том, что негодование даже более ценно, когда проявляется на публике. Если разойдется слух о вашем горячечном чувстве чести, когда единственный кровавый кулачный бой удержит множество ваших соседей от насмешек над вами, даже легких и случайных, тогда бой стоил того риска. А в обществе охотников и собирателей, где почти все поведение публично, а сплетни распространяются быстро, лучший состав зрителей кулачного боя — все окружающие. Примечательно, что даже в современном индустриальном обществе, когда мужчины убивают знакомых мужчин, этому обычно есть свидетели. Это кажется странным — зачем совершать убийство при свидетелях? — но только не в терминах эволюционной психологии.
   Триверс показал, насколько далекой от игры может стать дилемма узника в реальной жизни, когда чувства, сформировавшиеся для одной цели, адаптируются к другим. Так, «праведное» негодование могло бы стать позой, которую используют мошенники — сознательно или бессознательно — чтобы избежать подозрения ("Как смеешь ты ставить под сомнение мою честность?"). А чувство вины, которое, возможно, изначально играло простую роль побуждения оплатить просроченные долги, могло начать выполнять вторую функцию — побуждения к срочному признанию в обмане, который, как кажется, вот-вот будет раскрыт (замечали ли вы когда-либо, что чувство вины определенно коррелирует с вероятностью быть пойманным?).
   Одним из отличительных признаков первоклассно элегантной теории является изящное объяснение данных, издавна ставящих в тупик. В эксперименте, проведенном в 1966 году, подопытные, знавшие, что они поломали дорогую машину, легче склонялись к добровольному болезненному эксперименту, однако только в том случае, если поломка была обнаружена. Если бы чувство вины было тем, чем ее считали идеалисты — путеводной звездой нравственного поведения — его интенсивность не должна была бы зависеть от того, раскрыт ли неправедный поступок. То же самое и в случае, если бы вина была тем, чем ее считают сторонники теории группового отбора — побуждением к исправлениям, полезным для группы. Но если вина, как говорит Триверс, это просто способ делать каждого счастливым на вашем уровне ответных действий, ее интенсивность должна зависеть не от ваших злодеяний, а от того, знает ли кто-то о них или скоро узнает.
   Та же логика помогает объяснить нашу повседневную городскую жизнь. Когда мы проходим мимо бездомного человека, мы можем чувствовать себя неуютно из-за невозможности помочь. Но что действительно вызывает угрызения совести, так это зрительный контакт с ним в сочетании с прежней невозможностью помочь. Не похоже, что сам факт, что мы чего-то не даем, беспокоит нас в той же мере, как и то, что другие видят, что мы чего-то не даем. (А что касается вопроса, почему мы должны заботиться о мнении кого-то, кого мы никогда больше не встретим, то, возможно, в окружении наших предков почти любой встреченный мог с большой вероятностью встретиться снова).
   Передачу по наследству логики "блага для группы" нельзя преувеличивать или превратно истолковывать. Классический анализ реципрокного альтруизма проводился в ситуациях "один на один" и почти наверняка в такой форме и возник. Но эволюция жертвенности могла привести со временем к чему-то более сложному и воспитать чувство группового обязательства. Представим (не слишком буквально) «клубный» ген. Он придает вам способность считать двух или трех других людей частями единой команды, в присутствии которых вы направляете свой альтруизм более диффузно, жертвуя в пользу клуба, как единого целого. Вы можете, например, взять на себя рискованную часть предприятия по преследованию опасной дичи и рассчитывать (сознательно или бессознательно), что каждый из партнеров заплатит тем же в одной из будущих экспедиций. Но вы будете ожидать от них, скорее, не прямого возмещения, а именно жертвы на благо «группы», подобной той, какую принесли вы сами. Этого же ждут другие члены клуба, и те, кто не соответствует ожиданиям, могут потерять свое членство, либо постепенно и неявно, либо в одночасье и явно.
   Генетическая инфраструктура клубности, будучи более сложной, чем таковая альтруизма "один на один", может показаться менее вероятной. Но уж если мы отстояли разновидность "один на один", дополнительные эволюционные шаги не столь уж недоступны. Также обстоит дело с последующими шагами, которые могли позволить выровнять более крупные группы. В самом деле, растущий успех растущего числа маленьких групп внутри деревни охотников и собирателей должен бы стать побудительным мотивом, в дарвиновском смысле, соединиться в более крупные и вступить в соревнование, а генетические мутации, которые взрастили такое соединение, могли процветать. Действительно, можно представить способность к лояльности и жертвенности по отношению к группе столь большой, как племена, фигурировавшие в дарвинистской теории группового отбора нравственных чувств. И все же этот сценарий не страдает усложнениями дарвиновского сценария. Он не предполагает жертвенности по отношению к тому, кто изначально не отвечает взаимностью.
   В самом деле, реципрокный альтруизм классической разновидности "один на один" может сам по себе приводить к чему-то похожему на коллективистское поведение. У видов, обладающих языком, одним из эффективных и наименее затратных путей награждения хороших людей и наказания порочных является соответствующее оказание влияние на их репутации. Распространение сведений, что кто-то вас обманул, — это мощное возмездие, т. к. приводит к тому, что люди отказывают в альтруизме по отношению к этому человеку из опасения погореть на этом. Это помогает объяснить эволюцию «обиды» — не столько ощущения того, что вам причинили зло, сколько потребности публично выразить это. Люди проводят много времени, делясь своими обидами, выслушивая обиды, решая, насколько они справедливы, и внося соответствующие поправки в свое отношение к виновникам.
   Возможно, Триверс, объясняя "нравственное возмущение" как движущую силу карающей агрессии, весьма преуспел в игре. Как заметили Мартин Дэйли (Martin Daly) и Марго Уилсон (Margo Wilson), если ваша цель — простая агрессия, нет необходимости испытывать чувство морального возмущения, вполне достаточно чистой враждебности. Можно предположить, что появление нравственных мерок и кристаллизация чувства обиды произошли потому, что люди эволюционировали посреди свидетелей, чьи мнения имели большое значение.
   Почему именно мнения посторонних свидетелей имеют значение — это другой вопрос. Свидетели могут, как полагают Дэйли и Уилсон, накладывать "коллективные санкции", как составляющие "общественного договора" (или, по крайней мере, "клубного договора"). Или могут, как я уже предположил, просто исключать нарушителей из зоны своих интересов, создавая социальные санкции де-факто. И они могут делать что-то из обоих вариантов. В любом случае, выставление обид напоказ может привести к широко распространенным реакциям, которые работают как коллективные санкции и, таким образом, становятся важной частью моральных систем. Немногие эволюционные психологи стали бы оспаривать основное воззрение Дэйли и Уилсона о том, что "мораль — это аппарат животного с исключительной когнитивной сложностью, преследующего свои интересы в исключительно сложном социальном пространстве".
   Возможно, самая законно удручающая вещь, касающаяся реципрокного альтруизма, — это то, что термин употребляется неправильно. Тогда как при отборе родичей «целью» наших генов является просто помощь другому организму, при взаимном альтруизме целью является то, чтобы сей организм остался под впечатлением того, что мы помогли, т. е. одного впечатления достаточно для того, чтобы вызвать ответное действие. Вторая цель всегда следует за первой в компьютере Аксельрода, и также часто это происходит в человеческом обществе. Но когда не происходит — в случае, когда мы выглядим хорошими, не будучи на самом деле таковыми, или с выгодой подличаем, не будучи пойманы, — не стоит удивляться, что выходит на поверхность уродливая часть человеческой природы. Отсюда тайные предательства всех степеней, от повседневных до шекспировских. И отсюда общее стремление людей доводить до блеска свои нравственные репутации. Репутация — вот предмет игры этого "морального животного". Отсюда же лицемерие, проистекающее, похоже, из двух природных источников: склонности к обидам и преданию огласке чужих грехов и склонности к сокрытию грехов собственных.
   Развертывание посетивших Джорджа Вильямса в 1966 году раздумий о взаимопомощи в мощный массив толкований — одно из величайших достижений науки ХХ века. Оно включило в себя остроумные и вполне современные инструменты анализа и дало важнейшие результаты. Хотя теория реципрокного альтруизма не доказана в том смысле, в каком доказывают теории в физике, она по справедливости вызвала значительное доверие в биологии, и это доверие будет расти, поскольку в последние десятилетия становится все более ясной связь генов с работой человеческого мозга. Хотя эта теория не так загадочна или мудрена, как теории относительности или квантовой механики, она может в итоге изменить человеческое мировоззрение более основательно и более проблемно.

Глава 10: Совесть Дарвина

   Высокосложное чувство, изначально происходящее из социальных инстинктов, в значительной степени руководствуемое одобрением наших друзей, направляемое благоразумием, личными интересами, а в более позднее время — глубокими религиозными чувствами, подтвержденное обучением и привычками, всем этим в совокупности — и есть наше моральное чувство или совесть.
Происхождение человека (1871)

   Дарвина иногда полагают чрезмерно приличным человеком. Вспомним оценку одного из его биографов, психиатра Джона Боулби. Боулби счёл совесть Дарвина «сверхактивной» и «подавляющей». Восхищаясь отсутствием претенциозности у Дарвина, и его "сильными моральными принципами", Боулби полагал, что "эти качества, были, к сожалению, развиты преждевременно и в чрезмерной степени, приводя его в состояние "склонности к самоупрёкам" и вызывая у него "периоды хронической тревожности и эпизодов довольно серьёзной депрессии".
   Самопопрекание действительно было второй натурой Дарвина. Он вспоминал, что в детстве, "думая, что люди восхищались мной, в одном случае за настойчивость, а в другом — за смелость влезания на невысокое дерево", я в то же время испытывал "чувства тщетности и презрения к самому себе". По мере взросления его самокритика стала своего рода меткой, рефлексивным смирением; заметная доля его пространной корреспонденции состоит из извинений за себя. "Как отвратительно неаккуратно это письмо" написал он, будучи подростком. "Я нахожу, что пишу полную чушь", — написал он в 20; "Я написал необоснованно длинное и унылое письмо, так что прощайте", — написал он в 30. И далее в том же духе.
   Ночь была балом сомнений Дарвина. Ночью, как говорил его сын Френсис, "что-нибудь досадившее или беспокоившее его днём, будет преследовать его". "Он мог лежать без сна, пересказывая по-новому беседу с соседом, волнуясь, что, может быть, как-то обидел его. Он мог лежать без сна, думая о письмах, на которые он до сих пор не ответил". Френсис также вспоминал, что "Он обычно говорил, что если он не ответил на них, то впоследствии это будет на его совести".
   Моральные чувства Дарвина далеко не ограничивались социальными обязательствами. Через много лет после плавания «Бигля», его всё ещё беспокоила память о рабах, замученных в Бразилии. (На борту «Бигля» он полемизировал с капитаном, саркастически раскрывая его позицию в защиту рабства). Даже страдания животных для Дарвина были невыносимы. Френсис вспоминал, как он однажды возвратился с прогулки "бледный и слабый, от зрелища издевательств над лошадью и от волнения яростного выражения протеста человеку". Всё сходится с позицией Боулби: совесть Дарвина была очень болезненна.
   Опять же, естественный отбор никогда не обещал нам райских кущь. Он "не хочет", чтобы мы были счастливы. Он «хочет», чтобы мы были генетически изобильны. И в случае Дарвина это «желание» было выполнено весьма неплохо. У него было десять детей, семеро из которых выжили и стали взрослыми. И когда мы будем пытаться выяснить некоторые из наиболее замечательных черт, которые естественный отбор заложил в совесть, то нет причин не использовать совесть Дарвина как экспонат — этот пример в своей основе выглядит адаптацией. Если совесть побуждала его делать вещи, усиливающие его генетическое изобилие, то она, вероятно, работала в соответствии с проектом, даже если причиняла боль.
   Конечно, счастье восхитительно. Есть все резоны стремиться к нему. У психиатров есть все резоны стараться вселить это состояние в людей, и, напротив, нет резонов формовать людей, которых естественный отбор «преследует». Но врачи будут лучше экипированы для вселения счастья в людей, когда они поймут, что «хочет» естественный отбор, и как он, в случае людей, «пытается» достичь «желаемого». К какими тягостными психическими модулями мы привязаны? Как они могут быть активизированы и могут ли вообще? Что это стоит — нам и другим? Понимание того, что может быть, а может не быть патологичным с точки зрения естественного отбора, может помочь нам сопоставить вещи, которые выглядят патологичными с обыденной точки зрения. Один из способов приблизиться к этому пониманию — попытаться обрисовать ситуации, в которых совесть Дарвина работала со сбоями, и когда — без.

Бесстыдная уловка

   Одна поразительная особенность поощрений и наказаний, раздаваемых совестью, состоит в том, что ощущения как таковые при этом слабы. Муки совести по силе далеки от мук голода; с другой стороны, удовлетворённая совесть не даёт того блаженства, которое даёт секс. Она заставляет нас чувствовать, что мы сделали что-то неправильное, или наоборот — правильное; виновность или невиновность. Поразительно, что такой аморальный и абсолютно прагматичный процесс, как естественный отбор, смог создать психический орган, который вызывает у нас ощущение прикосновения к высшим истинам. Воистину, бесстыдная уловка.
   Но если он эффективен, то он эффективен во всём мире. Родственный отбор обеспечил всех людей способностью чувствовать глубокую вину в, скажем, прискорбном причинении вреда или игнорировании брата или сестры, дочери или сына, даже племянницы или племянника. А взаимный альтруизм расширил чувство долга (выборочно) за пределы круга родственников. Имеется ли где-нибудь хотя бы одна культура, в которой пренебрежение друзьями не осуждается и широко одобряется? Мы бы все отнеслись скептическими к сообщению какого-нибудь антрополога, если б он утверждал, что нашёл такую.
   Взаимный альтруизм мог оставить более широкий отпечаток и на совести. Несколько десятилетий назад, психолог Лоуренс Колберг пробовал строить естественную последовательность морального развития человека, ранжированную от простых концепций малыша, типа, "это плохо" (за что его наказывают родители) до беспристрастного оценивания абстрактных законов. Высшие ступеньки лестницы Колберга, занятые этическими философами (и возможно Колбергом), далеки от видотипичных. Но ступенька, которую он назвал "стадия три" выглядит стандартной в разнообразных культурах. На этой ступени вызывается желание быть для других людей «приятным» и «хорошим». Или можно сказать так: желание восприниматься надёжным взаимным альтруистом, человеком, с кем можно с пользой иметь дело. Этот импульс помогает согласовать моральные императивы огромной силы; все мы хотим быть, точнее, пользоваться репутацией хорошего человека.
   За пределами этих видов основных и очевидно универсальных координат морального чувства, конкретное содержание чувства совести непостоянно. Конкретные нормы, влекущие коллективную похвалу или осуждение, отличаются не только от культуры к культуре (другое напоминание огромной изменчивости для природы человека — допущение возможностей), но в пределах одной культуры строгость повиновения им меняется от человека человеку. Одни люди, подобно Дарвину, имеют большую и острую совесть и лежат ночью с открытыми глазами, размышляя над их прегрешениями. Другим же это совсем не присуще.
   Видимо, некоторые аспекты отдельных сильных сомнений Дарвина имели отношение к отдельным генам. Поведенческие генетики говорят о том, что группа признаков, которые они называют «добросовестностью», наследственно обусловлена примерно на 30 или 40 %; это означает, что примерно треть различий между людьми (по крайней мере, в типичной для конца 20-го века социальной обстановке) имеет след в различных генах. Тем не менее, остаются две трети, имеющие след в окружающей среде. Совесть в значительной степени можно считать примером генетически заданной рукоятки природы человека, подвергающейся настройке среды, могущей широко изменить настройку. Каждый способен чувствовать вину. Но не каждый чувствует её так же остро, как Дарвин, по результатам каждодневного общения. Каждый иногда сочувствует страдающему человеку, а иногда — чувствует (кратко), что страдание оправдано гарантированным возмездием. Но факт, что рабы жестоко наказывались в Бразилии, когда её посещал Дарвин, означает, что не все обладали присущим ему соотношением чувств сочувствия и возмездия.
   Вопросы таковы: Почему естественный отбор дал нам такую весьма гибкую совесть, а не стал фиксировать её установки врождённо? И как естественный отбор обеспечил формирование настроек совести? Как и почему рукоятки морали человеческой природы настраиваются?
   Что касается вопроса «как», то сам Дарвин полагал, что его мораль начала настраиваться очень рано, под воздействием семьи. То, что он мог назвать себя "гуманным мальчиком", он приписывал влиянию "обучения и примеру моих сестёр. Я не могу сказать, является ли гуманность естественным или врожденным качеством". Его планы приступить к собиранию коллекции насекомых были приостановлены, когда "проконсультировавшись с сестрой, я заключил, что не вправе убивать насекомых ради коллекции".
   Главным моралистом была сестра Каролин, которая была старше его на девять лет; она исполняла роль матери после смерти последней в 1817 году; Чарльзу тогда было восемь. Дарвин вспоминает, что Каролин была "чрезмерно рьяна в стараниях улучшить меня, хорошо помню…, когда я собирался входить в комнату, где она была, я мысленно спрашивал сам у себя: "В чём она обвинит меня сейчас?"
   Отец Дарвина также был силой, с которой нужно было считаться, — крупный, импозантный, часто строгий мужчина. Его серьёзность породила теории о психодинамике между отцом и сыном, и они часто были нелестны для отца. Один биограф Дарвина вывел такую обобщённую характеристику Роберта Дарвина: "Его замашки домашнего деспота оказывали на сына эффект непрекращающегося бедствия невроза и бессилия".
   Акцент, сделанный Дарвином на моральном влиянии семьи, был подтверждён поведенческими науками. Родители и выразители власти, включая старших детей, служат наставниками и образцами для подражания, формируя совесть своей похвалой и порицанием. Это основной путь, описанный Фрейдом в формировании суперэго, который в его схеме охватывает и совесть, и он кажется в основном правилен. Дети, равные ребёнку по положению, также обеспечивают положительную и отрицательную обратную связь, поддерживающие соответствие нормам детской психики.
   Разумеется, родственники в критической степени определяют моральное развитие. Так как у них много общих генов с ребёнком, у них есть сильные, хотя и не безграничные, возможности давать полезные установки. По той же самой причине, ребёнку есть смысл им следовать. Как отметил Роберт Триверс, у детей есть поводы для скептицизма, например, недоверчиво воспринимать родительские проповеди о равенстве с братьями. Но в других сферах, например, сфере взаимоотношений с друзьями, с незнакомцами, основания для родительского воздействия уменьшаются, а следовательно, степень влияния наследственных факторов растёт. В любом случае ясно, что голос близких родственников имеет особый резонанс. Дарвин говорит, что он реагировал на педантичные ворчания сестры Каролин, настраивая себя на "упрямое безразличие к тому, что она могла бы сказать". Преуспел ли он в этом — другой вопрос. В своих письмах к Каролин из колледжа, он приносит извинения за его стиль письма, предпринимает напряжённые усилия, чтобы убедить её в своём религиозном благочестии, и вообще проявляет постоянное беспокойство о том, что она могла бы сказать.
   Каналы отеческого влияния также сохранялись широко открытыми в мозгу Дарвина. Молодой Дарвин боготворил своего отца и всю жизнь помнил его мудрый совет и наиболее грубый упрек: "Ты заботишься о стрельбе, собаках, ловле крыс и ни о чём более, ты позоришь и самого себя и всю нашу семью". Чарльз искренне желал одобрения своего отца и предпринимал упорные усилия, чтобы получить его. Он говорил: "Я думаю, что когда я был молод, отец был несколько несправедлив ко мне; но позже я с благодарностью думал, что прославился благодаря ему". Когда Дарвин сказал это замечание одной из своих дочерей, она отметила "печать живого воспоминания счастливой мечтательности, которая сопровождала эти слова", как будто "воспоминание оставило глубокое чувство покоя и благодарности". Это ощущение мира разделяют многие люди, — ощущение, что страдания детства благотворны для уже взрослого человека (в противоположность желанию подшучивать над родительским неодобрением), что свидетельствует о мощи эмоционального воздействия.
   Но «почему»? Почему естественный отбор сделал совесть податливой? Допустим, семья Дарвина была естественным поставщиком полезных моральных наставлений; но что в этом полезного? Что, с точки зрения генов, такого особо ценного в экспансивной виновности, которую они вселяли в молодого Дарвина? И если уж на то пошло, если великая совесть настолько ценна, почему гены не прописывают её в мозгу в виде жёстких связей?
   Ответ начинается с осознания того, что действительность сложнее компьютера Роберта Акселрода. В турнире Акселрода группа электронных организмов TIT FOR TAT, одержав победу, зажила долго и счастливо во взаимовыгодном сотрудничестве. Этот опыт ценен наглядностью процесса возможного развития взаимного альтруизма и, следовательно, причин наличия у нас эмоции, управляющих им. Конечно же, мы не используем эти эмоции с простой устойчивостью TIT FOR TAT. Люди иногда лгут, обманывают, крадут и, в отличие от TIT FOR TAT, могут вести себя так даже по отношению к людям, которые хорошо к ним относятся. И более того — они иногда даже процветают таким образом. То, что у нас есть способность быть эксплуататорами, и то, что эта способность иногда очень выгодна, означает, что в ходе эволюции были времена, когда делание добра хорошим людям не было генетически оптимальной стратегией. У нас могут быть механизмы TIT FOR TAT, но у нас есть также и менее восхитительные механизмы. И мы постоянно сталкиваемся с вопросом, какой из них использовать. Следовательно — вопрос в адаптивной ценности гибкой совести.
   Вот хотя бы предложение Триверса в его статье 1971 года о взаимном альтруизме. Он отметил, что вознаграждение за помощь людям и вознаграждение за обман людей зависят от социальной обстановки. Но социальные среды меняются с течением времени. Так, "можно ожидать, что отбор одобрит пластичность развития черт, приспосабливающих альтруистические и обманывающие тенденции к ответам на эти тенденции в других людях". И таким образом, "усиление ощущения виновности организмом" может "быть сформировано частично семьёй, чтобы позволить те формы обмана, которые адаптивны местным условиям, и препятствовать тем, которые приводят к более опасными последствиям". Короче, "моральные установки" — это эвфемизм. Родители заинтересованы вкладывать в детей только то «моральное» поведение, которое выгодно в данных условиях.
   Трудно определить точно, в каких обстоятельствах в ходе эволюции различные моральные стратегии становились более или менее ценными. Возможно, были периодические изменения размеров деревень или плотности доступной для охоты дичи, или угрожающих хищников. Любой из них мог затрагивать количество и ценность совместных усилий, необходимых в этом месте. И, кроме того, человек рождается в семье, которая занимает конкретную нишу в социальной экологии, и каждый человек имеет конкретные социальные активы и долги. Некоторые люди могут процветать без того, чтобы идти на риск обмана, другие — нет.
   Безотносительно к причине естественный отбор сначала обеспечил наш вид гибкими взаимно альтруистическими стратегиями, появление гибкости которых далее поднимает их ценность. Как только господствующие ветры сотрудничества меняют направление от поколения к поколению, от одной деревни к другой, или от одной семьи до следующей, эти изменения есть сила, с которой нужно считаться, а гибкая стратегия — способ это сделать. Как показал Аксельрод, ценность конкретной стратегии крайне зависит от норм окружения.
   Если Триверс прав, если формирование совести молодого человека включает частично инструкцию о выгодном обмане (и выгодную защиту от обмана), то можно ожидать, что маленькие дети будут легко изучать практику обмана. И это, пожалуй, преуменьшение. Джин Пиагет, в своём исследовании морального развития в 1932 году, написала, что "склонность говорить неправду — естественная тенденция… Непринуждённая и универсальная". Последующие исследования подтвердили это.
   Конечно, Дарвин тоже был таким естественным лгуном — "премного предрасположен к сочинению преднамеренных неправд". Например, "я когда-то собрал много вкусных фруктов с деревьев моего отца и скрыл их в кустарнике, а затем бежал, затаив дыхание, чтобы распространить новость о том, что обнаружил запас украденных фруктов". (Что, в некотором смысле, так и было). Он редко возвращался с прогулки без того, чтобы утверждать, что видел "фазана или какую-то странную птицу", вне зависимости от того, было ли это истиной. И он когда-то сказал мальчику, "что я мог выращивать по-разному окрашенные нарциссы и первоцветы, поливая их определёнными цветными жидкостями, что было конечно абсурдной нелепицей, я этого никогда не пробовал".
   Смысл здесь в том, что эти детские неправды — это не только стадия безвредного проступка, на который мы закрываем глаза, но первый из серии тестов на корыстную непорядочность. Посредством положительного подкрепления (для необнаруженных и плодотворных неправд) и отрицательного подкрепления (для неправд, которые раскрываются товарищами или влекут выговор семьи) мы изучаем, где можно, а где нельзя избежать последствий, и что наша семья рассматривает (или нет), как законный обман.
   То, что родители редко читают детям лекции про ложь и добродетель, не означает, что они не обучают их лгать. Дети явно продолжают лгать, если это не будет настоятельно пресекаться. И не только те дети, чьи родители лгут чаще, чем в среднем, имеют шансы стать хроническими лгунами; но также дети, растущие без должного родительского присмотра. Если родители не препятствуют неправде детей, заведомо выгодной для них, и если они говорят такие неправды в их присутствии, то они дают им продвинутый курс лжи.
   Один психолог написал: "Без сомнения, ложь увлекает, причём сам процесс манипуляции может более увлечь детей лгать, чем выгода, из него следующая". Эта дихотомия вводит в заблуждение. Возможно, из-за выгод от умелой лжи естественный отбор сделал экспериментирование ложью увлекательным. Еще раз: естественный отбор делает «размышление»; мы же — выполняем.
   Дарвин вспоминал про сочинение историй ради "чистого удовольствия захватывающего внимания и удивления". С одной стороны, "когда эти неправды не были обнаружены, то они возбуждали мое внимание и, производя большой эффект, порождали удовольствие, подобно трагедии". С другой стороны, время от времени они вызывали у него чувство позора. Он не говорит почему, но есть два источника этих возможностей в мозгу. Один — это возможность раскрыть некоторые неправды бдительными детьми. Другой — это возможность претерпеть за ложь наказание от старшего родственника.
   Так или иначе, но Дарвин получал обратную связь о допустимости (или нет) лжи из его конкретной социальной обстановки. И, так или иначе, эта обратная связь оказывала эффект. Когда он стал взрослым, он был честен по любому разумному стандарту.
   Передача моральных инструкций молодежи подобна передаче генетических инструкций и иногда неразличима в проявлениях. В «Самопомощи» Сэмюэль Смайлс написал, что "характеры родителей, таким образом, постоянно повторяются в их детях, и ежедневные демонстрации привязанности, дисциплины, трудолюбия и самообладания живы и действенны, в то время, как услышанное ими ушами, возможно, уже давно забыто…. Кто скажет, сколько злых намерений было остановлено мыслью о некотором хорошем родителе, чью память дети не могут пятнать совершением недостойных дел или потаканием нечистой мысли"?
   Эта точность передачи морали очевидна у Дарвина. Когда в своей автобиографии он расхваливает отца, отмечая его великодушие, его симпатию, то он мог бы говорить о себе точно то же самое. И сам Дарвин в свою очередь прилагал усилия, чтобы снабдить своих собственных детей твёрдыми навыками взаимного альтруизма, от моральной неподкупности до социальной приятности. Сыну в школе он написал: "Ты должен писать г. Вартону: лучше начать с "Мой уважаемый господин"… а в конце написать: "благодарю вас и госпожу Вартон за доброту, которой Вы всегда одаривали меня. Поверьте мне, Ваш искренне обязанный".[64]
   Одним вероятным источником таких возможностей могли бы быть регулярные контакты с близлежащими деревнями. Адаптацию, которая помогла бы охватывать эти возможности, мы в точности находим в человеческой психике: бинарный моральный пейзаж, состоящий из внутригруппового, заслуживающего уважения, и внегруппового, заслуживающего эксплуатации. С одной стороны, даже члены городских банд кому-то да доверяют; с другой — даже пунктуально вежливые викторианские мужчины пошли на войну, убежденные в справедливости смерти, которую они сеяли там. Моральное развитие — часто не только вопрос силы совести, но вопрос её широты и применимости.

Совесть викторианцев

   Естественный отбор не мог предвидеть, какой будет социальная среда Дарвина. Генетическая программа человека в отношении совести не включает такую опцию, как "зажиточный человек в викторианской Англии". По этой причине (помимо прочих) мы не должны ожидать, что ранний опыт Дарвина мог бы формировать его совесть целиком как адаптацию. Однако кое-что естественный отбор возможно «ожидал», например, переменчивость уровня местного сотрудничества от обстановки к обстановке, чего следует ожидать всегда. Стоит посмотреть, способствовало ли моральное развитие Дарвина его процветанию.
   Вопрос о том, как совесть Дарвина его вознаграждала, в действительности есть вопрос о вознаграждении совести любого викторианца. Моральный компас Дарвина являлся лишь обострённой версией базовой викторианской модели. Викторианцы известны выразительностью своего «характера», и многие из них, если их перенести в наше время, казались бы до странности серьёзными и добросовестными, разве что менее Дарвина.
   Сущность викторианского характера, согласно Сэмюэлю Смайлсу, заключалась в "правдивости, честности и добродетельности". "Честность в словах и делах — основа характера", — написал он в «Самопомощи»: "Верная приверженность правдивости — её наиболее яркая характеристика". Обратите внимание на контраст с «индивидуальностью»: смесью обаяния, стиля и других социальных побрякушек, что в двадцатом столетии, как известно в значительной степени заменило характер в качестве мерила человека. Эта замена отмечается иногда с задумчивым предположением, что настоящее столетие — одна из моральных регрессий необузданного эгоизма. Что ни говори, а «индивидуальность» добавляет так мало, как к честности, так и чести, но столь явно является мотором карьеризма.
   Культура индивидуальности пропитана неглубокими чувствами, и легко впасть в ностальгию по дням, когда достаточная серьёзность характера формировалась в человеке не к самому концу жизни. Но это не означает, что господство характера было эрой чистой честности, незапятнанной личным интересом. Если Триверс прав в объяснении причин податливости совести, то «характер» — возможно, всё же корыстная вещь.
   Сами викторианцы не колебались в использовании характера. Сэмюэль Смайлс одобрительно отмечал наличие у человека "подлинной независимости принципов и скрупулёзной приверженности правде" и отметил далее, что подчинение совести — "дорога к процветанию и богатству". Сам Смайлс полагал, что "характер — это сила" (в смысле намного более высоком, чем "знание — сила"). Он цитировал волнующие слова государственного деятеля Джорджа Каннинга: "Моя дорога должна лежать через Характер к власти; я не буду пробовать другие пути, я достаточно жизнерадостен, чтобы верить этому курсу, возможно, он не наибыстрейший, но наивернейший".
   Если характер настолько способствовал продвижению в те дни, то почему сейчас это не вполне так? Здесь не место для дарвинианского трактата по моральной истории, но один возможный фактор очевиден: большинство людей в викторианской Англии жили в обстановке, эквивалентной маленькому городку. Безусловно, урбанизация активно развивались и, следовательно, приближалась эра анонимности. Но, в сравнении с современностью, окрестности, даже городские, были стабильны. Люди были склонны к оседлости и сталкивались год за годом с одной и той же группой людей. Это справедливо в пенатах родного города Дарвина, приятной деревни Шрусбери. Если Триверс прав, и молодая совесть формируется посредством активного воздействия семьи, приспосабливаясь к местной социальной среде, тогда Шрусбери — это то место, в котором можно бы ожидать адекватного вознаграждения за Дарвиновские угрызения совести.
   Есть, по крайней мере, две причины, по которым прямота и честность имеют конкретный смысл в малом социуме, стабилизируя социальное состояние. Одна состоит в том, что невозможно скрыть своё прошлое (что знает каждый, кто жил в маленьком городе). В разделе названной «Самопомощи» — "Будьте тем, кем вы выглядите" Смайлс написал: "Человек должен действительно быть тем, кем он выглядит или намерен быть…. Люди, чьи действия находятся в прямом противоречии с их словами, не внушают никакого уважения, и их слова имеют весьма малый вес". Смайлс привёл анекдот о человеке, который говорит, что "дал бы тысячу фунтов за ваше доброе имя — Почему? — Потому, что я заработаю на этом десять тысяч". Дарвин, как его описала молодая Эмма Веджвуд, — "самый открытый и откровенный человек, которого я когда-либо видела, каждое его слово выражает настоящие мысли", это человек, хорошо приспособленный для процветания в Шрусбери.
   Компьютерный мир Аксельрода во многом подобен Шрусбери: одна и та же, довольно маленькая группа характеров, стабильная день ото дня, все помнят, как вы вели себя на последнем контакте. Это, конечно, центральная причина того, почему взаимному альтруизму воздаётся внутри компьютера. Если сделать компьютерный мир даже более похожим на маленький город, позволяя его существам сплетничать о том, насколько добросовестен (или нет) тот или другой, то совместные стратегии процветают даже эффективнее, поскольку в этом случае мошенники успевают совершить меньше надувательств до того, как люди начинают избегать их. (Компьютер Акселрода используется различно. Поскольку моральный базис людей гибок, сотрудничество может распространяться из поколения в поколение (или деградировать) без каких-то изменений в общем геноме.[65] Таким образом, компьютер, ведя хронику таких волн, может моделировать культурные изменения, так как здесь скорее моделируются именно они, чем генетические, как в прошлой главе).
   Вторая причина столь плодотворной любезности в местах, подобных Шрусбери, состоит в том, что люди, с которыми вы любезны, остаются вашими соседями в течение долгого времени. Даже расточительные расходы социальной энергии, типа широкого дарования теплых шуток, могут быть значимой инвестицией. Смайлс написал: "Те небольшие знаки внимания, из которых состоят мелочи жизни, и сами по себе имеющие небольшую ценность, приобретают большую важность от повторения и накопления". Он заметил, что "благожелательность — превалирующий компонент во всех видах взаимовыгодного и приятного общения людей. Леди Монтекью сказала: "Ничто не стоит так дёшево и не ценится так дорого, как вежливость[66]… "Покоряя души", сказал Бурлей королеве Елизавете,"Вы получаете все мужские сердца и кошельки"".
   Фактически, любезность, конечно, что-то стоит: немного времени и психической энергии.[67] В наши дни любезность покупается не слишком активно, по крайней мере, если она не направляется лазером. Многие (если не большинство) людей, с которыми мы ежедневно сталкиваемся, не знают, кто мы есть и никогда не станут это узнавать. Многие наши знакомства могут быть лишь мимолётными. Люди часто перемещаются, меняют рабочие места. Так что репутация честного человека сейчас менее значима, и жертвы всех видов, даже в пользу коллег или соседей, с меньшей вероятностью возмещаются в будущем. В наши дни человек среднего класса, который своим примером учит своего сына быть хитрым и лишь внешне искренним, широко прибегать к той или иной лжи, более стараться обещать, чем доставлять, может хорошо подготовить его для успеха в жизни.мошенников обусловлен ростом производительности труда; у людей уже практически нет необходимости консолидироваться для материального процветания, выжить и даже преуспеть можно и в одиночку, что было вряд ли возможно в родовой среде. Вдобавок этот рост производительности труда позволяет держать "на шее" честного труженика гораздо больше паразитирующих лгунов, что тоже способствует процветанию последних. Сообщество, живущее на грани выживания, такого бы не потерпело даже отдалённо или бы вымерло. Мысленно представим себе, что честные синежаберники (глава 3) резко повысили "производительность труда" при строительстве гнёзд и уходе за мальками. Думаю ясно, что вследствие этого эволюционно-стабильное соотншение честных и халявщиков сместится — халявщиков станет пропроционально больше, ведь один честный будет в состоянии обслужить большее их число — А.П.' href="#n_68">[68]
   Это можно видеть в компьютере Аксельрода. Если изменить правила и позволить частое перемещение из группы в группу, чтобы было меньше шансов пожать то, что вы посеяли, то мощь TIT FOR TAT явно убывает, а успех более подлых стратегий возрастает. (Здесь мы снова используем компьютер, чтобы моделировать культурное, а не генетическое развитие; средний уровень совести изменяется, но не из-за основных изменений в генетическом пуле).
   В компьютере, как и в жизни, эти тенденции самоподдерживаются. Когда уменьшается количество процветающих кооперативных стратегий, то снижается количество локально доступных коопераций, что далее обесценивает сотрудничество так, что количество процветающих кооперативных стратегий падает ещё более. Закономерность работает и в обратную сторону: чем более добросовестны викторианцы вокруг, тем больше имеет смысл быть добросовестным. Но когда по любой причине маятник, наконец, достигает апогея и преграждает путь назад, то естественно двигается с ускорением.
   Этот анализ до некоторой степени просто подчеркивает старые трюизмы про следствия городской анонимности: житель Нью-Йорка груб, а Нью-Йорк полон воров-карманников. Но аналогия не слишком далека. Фокус здесь не только в том, что люди бдительно озираются вокруг, выглядывая обманщиков, и сознательно противостоят им. Процесс они ощущают смутно, если ощущают вообще; процесс начался, когда они только учились говорить, контуры их совести настраивались для них семьёй (которая сама не всегда понимает то, что происходит) и другими источниками обратной связи окружающей среды. Культурное влияние может быть столь же бессознательно, как и влияние генов. Не удивительно, что они оба так глубоко переплелись.
   Тот же самый фокус фиксируется на чрезвычайно обсуждаемой в наши дни теме — бедным, находящимся во власти преступности внутренним городам Америки. Начинающим преступникам не нужно смотреть вокруг, оценивать ситуацию и рационально выбирать преступную жизнь. Если бы это была вся правда, то стандартное решение блокировки криминальности — "изменить структуру побуждений", чтобы криминальности уверенно "не воздавалось", — могло бы работать лучше. Дарвинизм предлагает более тревожную правду: совесть многих бедных детей с раннего возраста, и именно способность для симпатии и вины, погружена в криминальную обстановку и по мере их роста отливает её в эту тесную форму.
   Источник этой болезни, возможно, лежит вне городской анонимности. Многие люди в таких городах вызывающе ограничили свои возможности для «легального» сотрудничества с большим миром. Мужчины, склонные к риску вследствие их принадлежности к мужскому полу, не имеют долговременных ожиданий от жизни, которые для очень многих людей само собой разумеются. Мартин Дали и Марго Вилсон доказывали, что "короткие временные горизонты", в течение которых преступники знамениты, могут быть "адаптивным ответом на прогноз о перспективах долголетия и конечного успеха".
   Сэмюэль Смайлс писал: "Богатство и статус не обязательно связаны с качествами истинного джентльмена". "Бедный человек может быть истинным джентльменом, и по духу, и в повседневной жизни. Он может быть честен, правдив, откровенен, вежлив, сдержан, храбр, уважать себя и управлять собой, то есть быть истинным джентльменом". Значит, "ни высший, ни низший, ни богатейший, ни беднейший, ни любого другого ранга или условий жизни не отрицает самое высокое благо характера — большое сердце". Это хорошая мысль, и она может оставаться верной в течение первых нескольких месяцев жизни.
   Но, по крайней мере, в современных условиях это всё, скорее всего, станет ложным после их окончания.
   Некоторым людям может показаться странным слышать от дарвиниста характеризацию преступников, как более "жертв общества", чем жертв дефектных генов. Но в этом как раз и есть одно из различий между дарвинизмом конца этого столетия и дарвинизмом предыдущего. Раз уж вы думаете о генах, как программе поведенческого развития, и не только поведения, как формирователя юной психики, соответствующей контексту, тогда все мы начинаем напоминать жертв (или бенефициариев) нашей среды не менее, чем наших генов. Следовательно, можно объяснить различие между двумя группами (скажем, социально-экономическими или даже этническими) условий развития вне независимости от генетических различий.
   Конечно, нет никакой метки "городского люмпена" в программе развития, формирующей совесть, также как нет метки «викторианца». (Действительно, деревня Шрусбери более соответствует тем условиям, которые естественный отбор "ожидал бы", чем сегодняшние большие города), однако «совершенство», с которым реализуются городские возможности для обмана, предлагает, что наследственная среда, часто или нет, но представляла-таки возможности для выгодного преступления.

Судим викторианцев

   «Моральность» викторианцев в действительности была предметом известных споров. Их обычно обвиняли в большом лицемерии. Но как мы видели, небольшое лицемерие естественно для нашего вида. И, как ни странно, некоторое лицемерие может служить признаком высокой этики. В «высокоморальном» обществе, где ежедневная жизнь состоит из большого количества любезностей и альтруизма, где подлость и непорядочность надежно наказываются социальными санкциями, там высокая моральная репутация ценна, а плохая, соответственно, чревата. Этот дополнительный вес репутации является не последним стимулом делать то, что люди по своей природе делают так или иначе — преувеличивать их достоинства. Как Уолтер Хоугтон написал в "Структуре викторианской психики": "Хотя каждый время от времени изображает из себя кого-то более хорошего, чем он есть (даже для самого себя), но викторианцы более нас были подвержены этому типу обмана. Они жили в эпоху намного более высоких стандартов поведения…".
   Даже если мы согласимся с тем, что викторианское лицемерие является косвенным подтверждением викторианской этики, то нам нужно будет выяснить, является ли «мораль» правильным словом. В конце концов, для большинства викторианцев преобладающее поведение не повлекло настоящих жертв. Столь многие люди были так широко деликатны, что каждый получил свою часть взаимности. Но это не обвинительный акт викторианской этики. Это целое мировоззрение в основании здравой этики — поощрять неофициальные обмены ненулевыми суммами, тем самым поднимая полное благосостояние, то есть поощрять обмен ненулевыми суммами между сферой экономики и закона. Один автор, оплакивая "повышение эгоизма" и ухода "викторианской Америки", сделал наблюдение, что следуя викторианским обычаям, "основная масса американцев жила в социальной системе, которая была предсказуема, устойчива и в основном прилична. И так было, несмотря на лицемерие, потому, что большинство людей чувствовало свои обязанности и обязательства перед другим людям, которые делали это не дожидаясь вознаграждения". Можно подвергнуть сомнению буквальную истинность последнего предложения, не сомневаясь в её дрейфе. То, что поддерживало всеобщее чувство долга, не было самопожертвованием в буквальном смысле, но неявным согласим на широкий социальный контракт, по которому обязательства к другим людям будут, хотя и косвенно, возвращены к нам когда-нибудь. Однако автор прав: ныне на бдительность расходуется огромное время и энергия, в чём не было необходимости в викторианскую эпоху.
   Можно выразить сущность проблемы, сказав, что викторианская Англия была замечательным обществом, но состоящим не из особо замечательных людей.[69] Они только делали то, что делаем и мы, — поступали добросовестно, вежливо и внимательно в той мере, в какой им будет заплачено. В те времена платили больше. И, кроме того, их моральное поведение, каким бы похвальным оно ни было, было больше наследием, чем выбором; совесть викторианцев формировалась способами, которые викторианцы никогда не понимали, и на которые они в каком-то смысле были бессильны повлиять.
   Вот вердикт в отношении Чарльза Дарвина, данный нам властью всего, что мы теперь знаем о генах: он был продуктом его социальной среды.[70] Он был добродетельный человек, и он был хорош, как пассивное отражение совершенства его общества. И, так или иначе, многое из его добродетельности было вознаграждено.
   Однако Дарвин иногда заходит явно дальше требований взаимного альтруизма. В Южной Америке он прививал сады для индейцев-огнеземельцев. И годы спустя, живя в деревне Доуне, он основал "Дружелюбное общество Доуне", которое проводило планы защиты местных рабочих, также основал «клубы», где улучшение их морали предполагалось проводить Скиннеровскими (бихевористическими) средствами (ругательства, драки и пьянство облагались штрафами).
   Некоторые дарвинисты играют на сведение даже такого вида доброты к личному интересу. Если некто не может найти способ, которым огненноземельцы могли бы отплатить (а мы не знаем, что они его не нашли), то далее он предполагает влияние "эффекта репутации"; возможно, что люди с «Бигля» рассказали бы о великодушии Дарвина в Англии, где бы он был бы так или иначе вознаграждён. Но моральные чувства Дарвина были достаточно сильны, чтобы свести вероятность наличия такого цинизма практически к нулю. Однажды он услышал, что местный фермер заморил одну овцу голодом, он лично собрал доказательства и предъявил их судье. Мёртвой овце было бы очень трудно отблагодарить Дарвина, а фермер, конечно, не благодарил и подавно; что до "эффекта репутации", то затраты столь фанатичной энергии вряд ли можно считать целесообразными для этого. А каким могло бы быть вознаграждение от бессонницы, во время которой он вспоминал страдания южноамериканских рабов?
   Проще всего объяснить этот вид «чрезмерной» моральности, вспомнив то, что люди — не "максимизаторы адаптивности", а, скорее, "исполнители адаптации". Обсуждаемая адаптация — совесть — была предназначена для максимизации пригодности к использованию местной среды во имя личных генетических интересов, но успех этих усилий далёк от гарантированного, особенно при социальных установках, чуждых естественному отбору.
   Таким образом, совесть может направлять людей на поступки, явно не отвечающие их личным интересам, разве что для успокоения самой совести. Симпатия, обязательство и чувство вины, если их целенаправленно не уничтожали в юности, всегда потенциально могут вызвать у их носителя поведение, которое естественный отбор не "одобрил бы".
   В начале этой главы мы выдвинули рабочую гипотезу о том, что совесть Дарвина — это гладко функционирующая адаптация. И это во многих проявлениях так и было. Более того, некоторые из этих проявлений весьма похвальны: они показывают, как некоторые "психические органы" хотя и ориентированы на личный интерес, в то же время предназначены для гармоничного взаимодействия с "психическими органами" других людей, в процессе которого может быть достигнуто высокое социальное благосостояние. Однако в некоторых проявлениях совесть Дарвина функционировала дизадаптивно. И это тоже повод для аплодисментов.

Часть третья: Социальное соперничество

Глава 11: Дарвин медлит

   С тех пор, как я поселился в деревне, моё здоровье намного улучшилось, и со стороны я, возможно, выгляжу весьма крепким мужчиной; однако я нахожу, что ни к чему не пригоден — меня всё время утомляют самые пустяковые вещи. Смирение с выводом о том, что "выживает сильнейший", было горьким разочарованием для меня — я, вероятно, сделаю немного больше, но должен ограничиться восхищением успехами, которые в Науке делают другие. Так и должно быть…
Письмо Чарльзу Ловеллу (1841)

   Открыв естественный отбор в 1838 году, Дарвин не сообщал миру об этом два десятилетия. Он не приступал к написанию книги с этой теорией до 1855 года, и фактически эта книга так и не была закончена. Только в 1858 году, узнав, что другой натуралист создал такую же теорию, он решает создать то, что он назвал «конспектом» — "Происхождением видов", изданным в 1859 году.
   Но Дарвин не проводил 1840-ые годы в праздности. Эти годы он провёл плодотворно, хотя его продуктивность и снижали приступы болезни (сильная дрожь и припадки рвоты, боль в желудке и метеоризм, слабость, нарушения сердечного ритма). В течение первых восьми лет после женитьбы он публиковал научные статьи, закончил редактирование пяти томов "Зоологии плавания корабля её величества «Бигль», написал три книги по материалам плавания: "Структура и распределение коралловых рифов" (1842), "Геологические наблюдения на вулканических островах" (1844) и "Геологические наблюдения южной Америки" (1846).
   1 октября 1846 года Дарвин сделал такую запись в своём личном журнале: "Закончена последняя проверка моих Геологических наблюдений в Ю. Америке. Этот том, включая статью в Геологическом журнале о Фолклендских островах, занял у меня 18 с половиной месяцев: M.S. однако, не был столь совершенен, как в случае Вулканических островов. Так что моя Геология отняла у меня 4 с половиной года: итого — 10 лет с момента моего возвращения в Англию. Сколько времени, потерянного из-за болезни!"
   Здесь мы видим Дарвина, типичного в нескольких отношениях. Это его мрачное смирение, с которым, преодолевая свою болезнь, он часто натужно тянул лямку своей работы; хотя в тот день он закончил великую трилогию (по крайней мере, один том её до сих пор считается классическим), он не выглядит настроенным открыть бутылку шампанского. Эта его бесконечная самокритика; он не может смаковать конец проекта даже за день до обращения к его несовершенству. Это его острое осознание уходящего времени и его навязчивая идея использовать его максимально полно.
   Можно предположить, что это был для Дарвина благоприятный момент — наконец начать сколько-то оживлённое движение к его научной Судьбе. Определённо, один из важных стимулов продуктивности — ощущение собственной смертности — теперь обострился до крайности. В 1844 году он передал Эмме эскиз теории естественного отбора на 230 страницах вместе с письменной инструкцией издать его и "принять хлопоты по его распространению" в случае его смерти. Сам факт, что Дарвин переехал из Лондона в сельскую местность, деревню Дауни, был свидетельством его физического упадка. Тут он был изолирован от безумия и неуравновешенности городской жизни, согрет душевным теплом его растущего семейства, и благодаря чётко структурированному режиму работы, отдыха и покоя старался извлечь из своей конституции несколько продуктивных часов в день, семь дней в неделю, пока он мог быть дееспособен. Это была обстановка, которую он построил себе к моменту окончания его книги по геологии Южной Америки. В письме капитану Фицрою, написанному в тот же самый день (1 октября 1846 года), Дарвин сообщил: "Моя жизнь идёт, как часовой механизм; я осел на том месте, где закончу свои дни".
   Имея всё это — безопасное рабочее место, слабый звук шагов мрачной старухи с косой и, наконец, завершение всех академических обязательств по экспедиции на «Бигле» — какая причина теперь могла далее отлагать написание книги Дарвина о естественном отборе?
   Причина эта — моллюски. Долгое увлечение Дарвина моллюсками началось довольно невинно, с интереса к видам, найденным на побережье Чили. Но один вид вёл к другому, и вскоре его дом стал мировым штабом моллюсков, переполненный экземплярами, выпрошенными у коллекционеров по почте. Изучение моллюсков столь основательно и надолго стало фигурировать в жизни Дарвина, что один из младших сыновей Дарвина, гостя у соседа, даже спросил: "Где он работает со своими моллюсками?" К концу 1854 года — через восемь лет после предсказания Дарвина о том, что его работа над моллюсками займёт несколько месяцев, максимум год, он издал две книги по живущим видам моллюсков и две по вымершим и заслужил прочную репутацию знатока в этой области. Биологи, изучающие подкласс Cirripedia subphylum Crustacea (это моллюски), и по сей день пользуются его книгами в работе.
   Конечно, нет ничего плохого в том, чтобы быть ведущим авторитетом в моллюсках. Но кое-кто способен к гораздо большему. Почему Дарвин столь долго шёл к пониманию своего величия — тема обширных размышлений. Самая общераспространённая гипотеза наиболее очевидна — написание книги, оскорбляющей религиозные чувства фактически каждого в вашей части мира, включая многих коллег и жену, — это задача, которую не нужно решать без должной осмотрительности.
   К решению этой задачи уже приближались несколько человек, и в итоге им никогда не воздавалась лишь похвала. Дед Дарвина Эразм, заметный натуралист и поэт, самостоятельно выдвинул теорию эволюции в 1794 году в книге «Зоономия». Он хотел, чтобы эта книга была издана посмертно, но в конце жизни передумал, сказав через примерно двадцать лет, что "я теперь слишком стар и бесчувственен, чтобы испугаться небольшой брани", которая последовала. Большое представление Жаном-Батистом Ламарком подобной эволюционной схемы произошло в 1809 году, в год рождения Дарвина, и она была осуждена как безнравственная. Также в 1844 году вышла, произведя суматоху, книга под названием "Признаки естественной истории Творения", где обрисовывалась теория эволюции. Её автор, шотландский издатель Роберт Чамберс, предпочёл, возможно, мудро, держать своё имя в тайне. Книгу называли, помимо прочего, "дурной и грязной вещью, контакт с которой заразен, а её дыхание — оскверняющим".
   И ни одна из этих еретических теорий не была настолько безбожна, какой была Дарвиновская. У Чамберса имелся "Божественный правитель", управляющий эволюцией. Эразм Дарвин, будучи атеистом, сказал, что Бог завёл большие часы эволюции и позволил им далее идти самим. И хотя Ламарк был осуждён Чамберсом, как "непочтительный к Провидению", Ламаркистская эволюция, в сравнении с Дарвиновской, была прямо-таки религиозна; она отличается непоколебимой склонностью полагать высокосознательную жизнь более органически сложной. Представьте себе, насколько сурово должны эти люди браниться, что было припасено для Дарвина, чья теория не привлекала никаких Божественных Правителей, никакого запуска часов (хотя Дарвин многозначительно оставил открытой возможность этого) и никакой обязательной прогрессивной тенденции, только медленное нарастание случайных изменений.
   Дарвин, без сомнения был с самого начала озабочен общественной реакцией. Даже до того, как его вера в эволюцию выкристаллизовалась в теорию естественного отбора, он тщательно проводил риторическую тактику, которая могла бы притупить критику. Весной 1838 года он написал в своей записной книжке: "Не забывать про гонения на ранних Астрономов". В более поздние годы, боязнь осуждения явно прослеживается в его корреспонденции. Письмо, в котором он признавался в своей ереси своему другу Джозефу Хукеру, отмечено как один из самых ярких оборонительных пассажей, которые он когда-либо предпринимал — никаких маленьких подвигов. В 1844 году он написал: "Я почти убеждён (вполне вопреки мнению, с которого я начал), что вид (это как признание в убийстве) не неизменен". "Небеса оградили меня от вздора Ламарка про "присущую тенденцию к прогрессу" и "адаптацию по долговременной воле животных", но выводы, к которым я прихожу, не сильно отличаются от его, хотя механизмы изменчивости полностью отличны — я думаю, что я выяснил (это предположение!) простой способ, пользуясь которым, вид может стать совершенно приспособленной к различным условиям. Вы сейчас тяжко вздохнёте, и подумаете про себя о том, на написание чего человек транжирит время. Пять лет назад я думал также".

Больной и усталый

   Гипотеза о том, что Дарвина тормозил враждебный социальный климат, имеет много форм — от причудливых до простых, которые изображают его промедление различно — от патологии до мудрости.
   В более искусных версиях гипотезы болезнь Дарвина, которая никогда не была чётко диагностирована и остаётся загадкой, фигурирует как психосоматичекий механизм затягивания дела. Дарвин чувствовал сердечные сбои в сентябре 1837 года, спустя пару месяцев после начала его первой записной книжки по эволюции, и его записи о болезни становятся довольно частыми по мере раскрытия в тех записных книжках теории естественного отбора.
   Предполагалось, что Эмма, которая очень симпатизировала религии и болезненно воспринимала эволюционизм мужа, усилила напряжённость между его наукой и его социальной обстановкой, и что она своим столь преданным уходом за ним сделала его нездоровье более переносимым для него, чем состояние здоровья. Её письмо Чарльзу прямо перед их браком содержит подход к этому эффекту: "Ничто не может сделать меня столь счастливой, как ощущение, что я могу быть полезной или удобной моему дорогому Чарльзу, когда ему нехорошо. Если б вы знали, как долго я могу быть с вами, когда вам нехорошо!.. Так что не болейте больше, мой дорогой Чарли, пока я не могу быть с вами, чтобы ухаживать за вами". Эти предложения можно рассматривать как отражение высшей точки страсти Эммы перед браком.
   Не все гипотезы, связывающие болезнь Дарвина с его идеям, предполагают подсознательную интригу по их сокрытию. У Дарвина могла быть просто, как это сейчас называется, "болезнь на нервной почве". Тревога о социальном отверженности, в конечном счёте, физиологична, и Дарвин был первым, кто указал на это. Физиологических издержек не избежать.
   Некоторые люди полагают, что у Дарвина была настоящая болезнь, вероятно, подхваченная в Южной Америке (возможно, болезнь Чагаса или синдром хронической усталости), но говорят, что он использовал моллюсков, чтобы подсознательно подготовиться ко дню расплаты. Конечно, раз Дарвин начал свой "период моллюсков", настаивая на том, что он краток, то он имел какие-то предчувствия о том, что будет дальше. Он написал Хукеру в 1846 году: "Я собираюсь начать несколько статей про низших морских животных, которые займут у меня несколько месяцев, возможно, год, и затем я начну просматривать мои накопленные за десять лет примечания про виды и изменчивость, за которые, вместе с записями, я смею сказать, что я буду находиться бесконечно низко в глазах всех видных натуралистов, так что это — моя перспектива на будущее". С таким настроением не удивительно, что далее мог последовать восьмилетний научно-исследовательский период работы над моллюсками.
   Некоторые наблюдатели, включая некоторых современников Дарвина, говорили, что моллюски сослужили ему большую службу. Они погрузили его полностью в детали таксономии (хороший опыт для всякого, кто предполагает создать теорию, объясняющую, как все настоящие таксоны появились) и дали ему полный подкласс животных для исследования в свете естественного отбора.
   Кроме того, есть вещи иные, чем таксономия (которой он так полностью и не овладел), которые ведут к самой простой из всех гипотез о промедлении. А именно то, что и в 1846-м и в 1856-м и в реальности, в 1859-м году, когда «Происхождение» было издано, Дарвин до конца не проработал естественный отбор. И только перед обнародованием теории, которая наверняка вызовет ненависть, и за которую будут порочить, он попробовал облечь её в логически хорошую форму.
   Одной из загадок естественного отбора, с который столкнулся Дарвин, была загадка чрезвычайной самоотверженности стерильных насекомых. Только в 1857-м году он решает её, предложив нечто, предшествующее теории родственного отбора.
   Другая загадка, которую Дарвин так и не решил — это проблема самой наследственности. Большое достоинство теории Дарвина состоит в том, что она не основана, в отличие от теории Ламарка, на наследовании приобретённых черт; для того, чтобы естественный отбор работал, нет необходимости полагать, что усилия жирафа по доставанию высоких листьев повлияли на длину шеи у его потомства. Но Дарвиновская эволюция зависит от некоторых форм изменчивости в пределах унаследованных черт; естественный отбор нуждается в изменчивости, чтобы было из чего «отобрать». Сегодня любой хороший школьник, изучающий биологию в средней школе может сказать вам, как эта изменчивость появляется — посредством половой рекомбинации и генетических мутаций. Но ни один из этих механизмов не стал очевидным, пока люди не узнали о генах. Для Дарвина же, сказать о "случайных мутациях", когда речь заходит о том, как совокупность признаков изменяется, было бы равносильно высказыванию: "Это случается! Поверьте мне…".
   Можно оценить задержку Дарвина с точки зрения эволюционной психологии. Этот взгляд не порождает отдельной новой гипотезы о задержке, но помогает снять с эпизода часть покрова тайны.
   Её можно лучше всего оценить после того, как эволюционные корни его страхов и амбиций стали ясны. Пока же, давайте оставим историю в 1854 году, когда последняя из книг о моллюсках была издана, и настало время мобилизовать весь его энтузиазм для приближающейся кульминации главной работы его жизни. Он написал Хукеру: "Как ужасна тоска, которая последует, если, когда я сведу вместе мои примечания по видам, всё это лопнет, как пустой гриб-дождевик".

Глава 12: Социальный статус

   Осознав древность этих знаков, не удивляешься тому, настолько трудно их скрыть. Человек оскорблённый может простить своего врага и не хотеть бить его, но ему гораздо труднее при этом выглядеть спокойным. Он может презирать человека и не говорить ничего, но без предельной силы воли ему будет трудно удержать свою губу от напряжённого обнажения его клыков. Он может быть удовлетворённым самим собой и не говорить об этом вслух, однако его шаг станет выпрямленным и жёстким как у индюка.
Записная книжка (1838)

   Среди того, что беспокоило Чарльза Дарвина у индейцев Огненной Земли, было очевидное отсутствие их социального неравенства. Он написал в 1839 году: "Сейчас даже кусок ткани рвётся в клочки и распределяется; и никто из них не становится богаче другого". Он опасался, что такое "совершенное равенство надолго замедлит их оцивилизацизовывание". Дарвин отметил, приведя в пример жителей Таити, "которые в момент их открытия жили в наследуемой монархии и уже достигли намного более высокого уровня развития, чем другая ветвь тех же самых людей, новозеландцев, хотя их внимание было обращено к сельскому хозяйству и они были республиканцами в полном смысле слова". Итак: "На Огненной Земле, пока некий вождь не достигнет власти, достаточной для поддержки каких-то благоприобретённых новшеств (типа одомашнивания животных или других ценных приобретений), политическое устройство страны вряд ли может быть улучшено".
   Затем Дарвин добавил: "С другой стороны, трудно понять, откуда может появляться вождь, если не существует собственности, на основании которой он мог бы провозглашать и далее наращивать свою власть".
   Если б Дарвин обдумывал эту запоздалую мысль немного дольше, он мог бы задаться вопросом, а имелось ли у Огнеземельцев на деле "совершенное равенство"? Естественно, что общество, которое всегда находится на грани голода, будет казаться воспитанному среди слуг состоятельному англичанину абсолютно эгалитарным.[71] Там не будет никаких пышных выразителей статуса, никаких резких различий. Но социальная иерархия может принимать самые разнообразные формы, и каждое общество находит свою.
   Социальная иерархичность не спешила выходить из тени. Одна из причин этого в том, что в двадцатом веке многие антропологи, подобно Дарвину выросшие в высоко стратифицированных обществах, были поражены, а иногда и очарованы относительной бесклассовостью охотничье-собирательских народов. Антропологи были также загипнотизированы романтичной верой в почти бесконечную податливость человеческой психики, верой, особенно возлелеянной Францем Босом и его знаменитыми учениками — Рутом Бенедиктом и Маргарет Мид. Предубеждение Боса против влияния природы человека было в каком-то смысле похвальным, как преисполненная благих намерений реакция против грубых политических толкований дарвинизма, одобряющих бедность и прочие другие социальные беды, как «естественные». Но предубеждение, даже с благими намерениями — это, тем не менее, предубеждение. Бос, Бенедикт, и Мид не учли большие фрагменты биографии человечества. И среди этих не учтённых частей — глубоко человеческая жажда статуса и, по-видимому, универсальное присутствие иерархии.
   Позднее антропологи дарвиновской школы стали рассматривать проявления социальной иерархии более пристально. И нашли их в самых невероятных местах.
   Поначалу кажется, что Аче, племя охотников-собирателей в Южной Америке, обладает идиллическим равенством. Они вносят добытое мясо в коммунальный пул, тем самым лучшие охотники помогают менее удачливым соседям. Но в 1980-ых годах антропологи изучили это общество более пристально и обнаружили, что лучшие охотники хотя и делятся великодушно мясом, запасают ресурсы более фундаментально. У них более оживлённые внебрачные дела и больше внебрачных детей, чем у менее удачливых охотников. И их дети имеют больше шансов на выживание, очевидно, потому что получают индивидуальный уход. Репутация хорошего охотника, другими словами, есть неформальный ранг, который оказывает влияние и на мужчин, и на женщин.
   У пигмеев Ака в центральной Африке тоже, на первый взгляд, отсутствует иерархия, поскольку у них нет никакого вождя, никакого выраженного политического лидера. Но у них есть человек, которого они называют «комбети», который искусно, но мощно влияет на важные решения группы (и который часто достигает этого ранга посредством мастерской охоты). И это приводит к тому, что комбети имеет львиную долю продовольствия, жён и потомков.
   И так далее. По мере того, как всё больше и больше обществ переоценивались в незавидном свете дарвинистской антропологии, становилось всё более сомнительно, что какое-либо истинно эгалитарное человеческое общество когда-либо существовало. В некоторых обществах отсутствуют социологи, и таким образом они ничего не знают о концепциях различий статусов, но различия статусов у них есть. У них есть люди высокого и низкого статуса, и все члены этого общества знают, кто есть кто. В 1945 году антрополог Джордж Питер Мурдок, идя вразрез с господствующей доктриной Боса, издал эссе под названием "Общий знаменатель культур", в котором он отважно назвал "дифференцирование статусов" (наряду с дарением подарков, правами собственности, браком и множеством других вещей) универсальным элементом человеческой культуры. И чем пристальнее мы их изучаем, тем более убеждаемся в правоте этих слов.
   Вездесущность иерархии — в некотором смысле загадка для дарвинизма. Почему проигравшие продолжают играть игру? Какие генетические резоны побуждают низкостатусных людей обращаться к высокостатусным с почтением? Зачем они отдают свою энергию системе, которая обделяет их?
   Причины этого можно представить. Возможно, иерархия делает всю группу настолько монолитной, что совокупно выгодна всем или большинству членов группы, даже если они вносят свой вклад неравномерно — именно на такую будущую судьбу Огнеземельцев и надеялся Дарвин. Другими словами, иерархии, возможно, служат "пользе группы" и таким образом одобряются "групповым отбором". Эта теория была принята популярным автором Робертом Ардрей, видным членом поколения группы эволюционистов, чья деятельность была знаковой в деле восхода новой дарвиновской парадигмы. Ардрей писал, что "если бы люди не были прирождённо способны к подчинению, то организованное общество было бы невозможно, вместо этого была бы анархия".
   Ладно, пусть это так. Но картина огромного количества по существу асоциальных видов показывает, что естественный отбор вряд ли разделяет беспокойство Ардрей по поводу социального строя. Совершенно достаточно позволять организмам достигать собственной приспособленности в рамках анархии. Кроме того, если обдумать этот сценарий группового отбора более тщательно, то открываются проблемы. Согласен, что в ситуации, когда два племени встречается в бою или конкурируют за один и тот же ресурс, более иерархичная и сплочённая группа может победить. Но с чего началась эта иерархичность и сплочённость? Как могли бы гены, рекомендующие подчинение и, следовательно, понижающие выживаемость, получить точку опоры в обстановке каждодневного соперничества генов внутри общества? Разве на них не действовала бы тенденция к вытеснению из генетического пула группы до того, как они бы получили шанс продемонстрировать свою ценность для всей группы? С этими вопросами теория группового отбора, так же как и дарвиновская теория моральных чувств, сталкивается часто и часто не в состоянии ответить.
   Наиболее широко распространённое эволюционное объяснение наличия иерархии просто, прямо и изящно совместимо с наблюдаемой действительностью. Только с этой теорией в руках, ясно, без политической и моральной окраски взглянув на социальный статус у людей, мы можем вернуться к морали и политическим вопросам. Действительно ли социальное неравенство свойственно природе человека и имеет врождённый смысл? Действительно ли, как предложил Дарвин, неравенство есть предпосылка для экономического или политического прогресса? Действительно ли некоторые люди "рождены, чтобы подчиняться", а другие "рождены, чтобы командовать"?

Современная теория статусных иерархий

   Бросьте несколько куриц в один вольер, и через некоторое время, после суматохи и драк, наши герои успокоятся. Различные споры (скажем, по поводу еды) будут теперь кратки и убедительны — одна курица просто клюёт другую, сразу получая уступку. Эти уступки формируют систему. Перед нами — простая линейная иерархия, где каждая курица знает свое место. Курица А безнаказанно клюёт B, B клюёт C и так далее. Норвежский биолог Торлейф Шжелдеруп описал эту систему в 1920-ых и назвал её "порядком клевания". (Шжелдеруп в безумии политически ангажированной сверхэкстраполяции также написал: "Деспотизм — это базовая идея мира, неразрывно связанная со всей жизнью и существованием… Нет ничего, над чем бы не было деспота". Неудивительно поэтому, что антропологи так долго уклонялись от эволюционной оценки социальной иерархии).
   Порядок клевания не произволен. Курица B обычно наносила поражение C в предшествующих конфликтах, а А в тех же конфликтах обычно побеждала B. Так что, в конце концов, не такая уж это сложная проблема — объяснить появление социальной иерархии. Это просто индивидуальный итог отстаивания интересов каждого. Каждая курица уступает курицам, которые, скорее всего, так и так выиграют, и не тратит силы на сражение.
   Если вы много занимались курами, то можете усомниться в их способности к таким сложным размышлениям, как: "Курица А побьёт меня так и так, зачем мне нужно напрягаться в борьбе?". Ваше сомнение правомерно. Но порядок клевания — это другой случай; здесь «размышление» было сделано естественным отбором и не должно выполняться организмом. Организм должен быть способен сообщить соседям свои опасения и чувствовать здоровое опасение тех, кто ожесточил его, и это не должно требовать логических рассуждений. Гены, одаривающие курицу этим селективным страхом и тем самым сокращающие время и силы на бесполезный и дорогостоящий бой, должны процветать.
   Как только такие гены возникают в популяции, иерархия становится частью социальной архитектуры. Общество может выглядеть и в самом деле так, словно оно разработано кем-то, ценящим порядок более свободы. Но это вовсе не значит, что так оно и было. Как выразился Джордж Вильямс в "Адаптации и естественном отборе", иерархия подчинения и господства, наблюдающаяся у волков, а также у самых разнообразных видов позвоночных и членистоногих, — не функциональная организация. Это — статистическая последовательность компромиссов, сделанных каждым индивидуумом в его соперничестве за продовольствие, партнёров и прочие ресурсы. Каждый компромисс адаптивен, но не статистический итог".
   Это не единственное мыслимое объяснение возникновения иерархии, обходящее ловушку группового отбора. Другое основано на концепции Джона Мейнарда Смита, как эволюционно-стабильное состояние, конкретно, на его анализе гипотетического вида птиц «ястребоголубей». Вообразите господство и подчинение, как две генетически заданных стратегии, причём успех каждой зависит от их относительной частоты. Быть доминантом (например, запугивая всех субмиссивных вокруг с требованием отдачи вам половины их пищи) прекрасно, пока субмиссивов вокруг достаточно. Но по мере увеличения числа доминантов эта стратегия становится менее плодотворной: количество субмиссивов, которых можно эксплуатировать, становится всё меньше и меньше, зато доминанты сталкиваются друг с другом всё чаще и чаще, тратя силы на дорогостоящую стычку. Стало быть, стратегия покорности может процветать; отдавая часть еды, покорное животное избегает борьбы с доминантами, которая обходится дороже. Теоретически в популяции должен наблюдаться баланс с установившимся соотношением доминантов и субмиссивов. Как и всякое эволюционно-стабильное состояние (вспомним синежаберников, которых мы рассматривали в главе 3), это такая точка равновесия, в которой каждая из сторон имеет равный репродуктивный успех.
   Существует вид, для которого это объяснение вполне исчерпывающе. У воробьев Харриса более темные птицы — агрессивные и доминирующие, а более светлые — более пассивные и покорные. Мейнард Смит нашёл косвенное доказательство, что эти две стратегии одинаково адаптивны — признак эволюционно-стабильного состояния. Но когда мы переходим к нашему виду (а для нашего вида аналогичным образом характерна иерархичность), такое объяснение социальной иерархии сталкивается с проблемами. Наиболее сложная из них состоит в том, что во многих обществах — Аче, Ака и многих других, и также у многих других видов — низкий статус влечёт низкий репродуктивный успех. А это не есть признак эволюционно-стабильного баланса стратегий. Это — отличительный признак животных низкого статуса, пытающихся из двух зол выбрать меньшее.
   В течение десятилетий, пока многие антропологи преуменьшали значимость социальной иерархии, физиологи и социологи изучали её динамику, наблюдая признаки, по которым члены нашего вида классифицируют себя. Сведите вместе группу детей, и вскоре они разделятся на различающиеся ранги. Тех, кто занимает верхние ярусы, больше любят, им чаще подражают, и когда они пробуют завладеть влиянием, им легче повинуются. Зачатки этих тенденций наблюдаются уже у детей годовалого возраста. Сначала статус просто равен упрямству, высокоранговые дети — это те, которые не отступают; действительно для мужчин упрямство много значит до самой юности. Но уже в детском саду некоторые дети поднимаются в иерархии благодаря навыкам в сотрудничестве. Другие способности — интеллект, артистизм, прочие — также играют роль, и тем большую, чем старше человек становится.
   Многие учёные изучали эту систему без всякой привязки к эволюционизму, хотя трудно было не заподозрить наличие врождённых предпосылок для таких машинальных образцов поведения. Кроме того, иерархии статуса наблюдаются и у наших родственников. У самых наших близких родственников — шимпанзе и бонобо они выявляются очень ясно и характеризуются сложностью; в более простой форме они обнаруживаются также у горилл — наших чуть более далёких родственников, и у многих других приматов. Если бы вам довелось знакомить зоолога с другой планеты с нашим генеалогическим древом и указать ему, что вот эти три ближайших к нам вида неотъемлемо иерархичны, то он, вероятно, предположит, что мы также иерархичны. Если бы вы далее сказали ему, что иерархичность действительно найдена в каждом обществе, сколь-нибудь пристально изученном, а также среди детей ещё не умеющих говорить, то он, скорее всего, счёл бы вопрос закрытым.
   Но мы приведём доказательств ещё. Некоторые способы демонстрации людьми своего статуса и восприятия ими статуса других вполне стабильны от культуры к культуре. Сам Дарвин, опросив широкий круг миссионеров и других путешественников по миру, заключил, что "презрение, надменность, неуважение и отвращение выражаются многими способами — выражением лица, жестами, и что они одинаковы во всём мире". Он также отметил, что "гордый человек показывает ощущение своего превосходства над другим, держа голову и тело выпрямленными". Столетием спустя, изучение осанки показало, что она выпрямляется сразу после какого-то социального триумфа, например, после получения студентом высокой оценки. Этолог Иррениус Эйбл-Эйбесфельдт также обнаружил, что дети в различных культурах, самоунижаясь, опускают головы после проигрыша в борьбе. Эти универсальные внешние знаки отражаются и внутри. Люди во всех культурах чувствуют гордость после социального успеха; смущение, даже позор — после неудачи, и время от времени — беспокойство в ожидании этих событий.
   Человекообразные обезьяны выражают некоторые из сигналов статуса совершенно так же, как люди. Доминирующий самец шимпанзе, как и доминирующие приматы вообще — ходят напыщенно, гордо и экспансивно. После иерархического поединка двух шимпанзе, проигравший униженно приседает. Впоследствии этот вид поклона мирно выражает подчинение.

Статус, самооценка и биохимия

   В глубине поведенческих параллелей между человеком и человекообразными обезьянами лежат параллели биохимические. В стаях обезьян-верветок у доминирующих самцов обнаруживается более высокий уровень нейротрансмиттера серотонина, чем у субмиссивных особей. Аналогичное исследование показало, что в студенческих коллективах вожаки коллективов имеют более высокий уровень серотонина в крови, чем рядовые члены коллектива.
   Это хорошая возможность окончательно развеять некогда процветавшее ложное представление, которое, впрочем, уже чуть теплится, но сейчас ему уже пора умереть пышной и заслуженной смертью. Хотя из этого не следует, что всякое гормонально зависимое или, шире, биологически зависимое поведение генетически предопределено. Да, есть корреляция между серотонином (гормон, как и все нейротрансмиттеры) и социальным статусом. Но из неё не следует, что социальный статус данного человека был "заложен в генах" и предопределён при рождении. Если проверить уровни серотонина президента студенческого братства задолго до его политического подъема или альфы обезьяны верветки задолго до её восхода на иерархический Олимп, то они будут вполне обычными. Уровень серотонина — хотя «биологическая» штука — в значительной степени результат влияния социальной среды. Природа не предназначает людей при рождении быть лидерами; природа экипирует их возможностями для лидерства, которое подталкивает их к нему и поддерживает в политически подходящий момент. У вас также может высоко подняться уровень серотонина, если вас выберут президентом студенческого братства колледжа.
   Конечно, генетические различия имеют значение. Гены некоторых людей предрасполагают к повышенному честолюбию или уму, спортивным или артистическим качествам, прочим особенностям, включая повышенную выработку серотонина. Но расцвет этих качеств зависит от среды (иногда взаимно), и их возможный перевод в статус может быть делом редкого случая. Никто не рожден, чтобы лидировать, и никто не рожден, чтобы следовать. К примеру, врождённое строение ног некоторых людей может дать им преимущество в состязаниях по бегу, реализация этого врождённого качества зависит в равной степени и от культурной среды. Безусловно, есть хорошие эволюционные резоны полагать, что каждый способен от рождения вырабатывать много серотонина и тем самым занять высокий статус при соответствующих социальных условиях, способствующих его подъёму. Главная особенность человеческого мозга — поведенческая гибкость, и было бы очень непохоже для естественного отбора — создать такую гибкость и исключить для любого человека шанс занятия высокого статуса и генетического вознаграждения, из него вытекающего.
   Как действует серотонин? Эффект действия нейротрансмиттеров настолько тонок, и так зависит от химического контекста, что простые обобщения опасны. Но вполне можно отметить, серотонин расслабляет людей, делает их более общительными, более социально уверенными, он во многом подобен стакану вина. Собственно говоря, алкоголь (в числе прочего) как раз и стимулирует секрецию серотонина. Немного и полезно упрощая, можно говорить, что серотонин поднимает самооценку; он побуждает вас вести образ жизни, подобающий всеми уважаемому примату. Чрезвычайно низкий уровень серотонина может быть причиной не только низкой самооценки, но и серьёзной депрессии, и даже может предшествовать самоубийству. Антидепрессанты типа «Прозак» повышают серотонин.[72]
   Пока что в этой книге о нейротрансмиттерах типа серотонина, как и о биохимии вообще, сказано немного. Отчасти потому, что биохимические связи между генами, мозгом и поведением в значительной степени непонятны. Но также потому, что изящная логика эволюционного анализа часто позволяет нам вычислять роль генов без того, чтобы копаться в винтиках и гаечках их влияния. Но конечно, эти винтики и гаечки там есть. Всякий раз, когда мы говорим о влиянии генов (или среды) на поведение, на мысли, на эмоции, мы фактически говорим о биохимических механизмах влияния.
   Прояснение этих механизмов придаёт форму начальным данным и помогает добавлять данные в дарвиновскую структуру. Физиологи обнаружили несколько десятилетий назад, что искусственное снижение самооценки (путём ложных сообщений о результатах персональных тестов) делает людей более склонными к обману в последующей карточной игре. Более современное исследование обнаружило, что люди с пониженным уровнем серотонина более склонны к импульсивным правонарушениям. Возможно, что оба этих результата, переведенные в эволюционные термины, говорят одно и то же: этот «обман» является адаптивным ответом, включающимся тогда, когда люди перемещаются ближе к дну иерархии, следовательно «полагают», что здесь законно получить ресурсы будет трудно. Возможно, есть доля правды в очевидно упрощенном рефрене внутригородских преступлении в том, что он вырастает из "низкой самооценки", поскольку телевидение и кино постоянно напоминают бедным детям, что они находятся бесконечно далеко от вершины насеста. И снова мы видим, как дарвинизм, часто карикатурно изображаемый как генетический детерминизм правого крыла, может поймать в сети разновидность детерминизма среды левого толка.
   Мы также видим другой способ проверить теории группового отбора. Если принятие низкого статуса особью развилось главным образом как фактор успеха группы, и если этот успех будет тогда стекать вниз и приносить выгоду даже низкоранговым особям, то не следует ожидать, что животные низкого статуса будут тратить время на ниспровержение текущего порядка рангов в группе.
   Подтверждение связи между серотонином и статусом у человекообразных обезьян — запутанная задача; никто не пытался это выяснить у наших кузенов — шимпанзе. Но, как пить дать, связь эта есть. В самом деле, столь поразительны параллели между отстаиванием статуса у шимпанзе и человека, так близко связаны с ними родственными узами, что и биохимические механизмы должны быть сходны — как и соответствующие психические или эмоциональные состояния, которые мы разделяем с шимпанзе благодаря нашему общему происхождению. На борьбу шимпанзе за ранг стоит посмотреть.
   Большая часть того щедрого внимания, что шимпанзе уделяет статусу, — просто ритуал: поздравления, подобострастно предложенные социально превосходящей особи. Шимпанзе часто кланяется вниз и может буквально поцеловать ноги своего шефа. (Целование ног похоже на культурную причуду, оно наблюдается не во всех колониях шимпанзе). Столь мирно подтверждающийся статус, тем не менее, был завоёван борьбой (по крайней мере, в случае самцов). Шимпанзе, который регулярно вызывает большое уважение у соплеменников, когда-то выиграл несколько основных поединков.
   Ставки очень нешуточны. Ресурсы распределены в грубом соответствии со статусом, и альфа-самец склонен брать львиную долю. В частности альфа ревниво охраняет привлекательных самок во время овуляции — заметной стадии их фертильности.
   Раз уж эта лестница статусов существует, и высшие ступеньки её дают репродуктивные преимущества, то гены, которые помогают особи подняться на них за приемлемую цену, будут распространяться. Гены могут работать, прививая мотивации, которые у людей называются «амбициями» или "духом соперничества"; или напротив, прививая чувства типа «позора» (наряду с отвращением к этому чувству и тенденцией ощущать его после заметного проигрыша); или «гордость» (наряду с влечением к этому чувству и тенденцией ощущать его после достижения внушительных результатов). Но безотносительно к точным названиям чувств, если они повышают приспособленность, они становятся частью психологии вида.
   Самец шимпанзе выглядит более преданным рабом этих сил, чем самка; самцы тратят на статус гораздо больше усилий. По этой причине самцовые иерархии нестабильны. Как-то всегда находится какой-нибудь молодой неслушник, бросающий вызов альфа-самцу, и альфа-самцы тратят много времени на выявление таких угроз и попытки отвести их. Самки устраивают иерархию с меньшей конфликтностью (возраст часто имеет большое значение) и после этого меньше озабочены своим статусом. Фактически, самочья иерархия так приглушена, что для различения её требуется опытный глаз. Особенно это заметно в сравнении с задачей выявления напыщенного, властного альфа-самца — это может сделать и школьник. Самочьи социальные коалиции — дружба — часто длятся всю жизнь, а мужские коалиции изменяются по мере стратегической выгодности.

Мужчины, женщины и статус

   Частично эта картина знакома и нам. Мужчины также имеют репутацию честолюбивых, эгоистичных и авантюристичных существ. Лингвист Дебора Таннен, автор книги "Вы совсем не понимаете" ("You Just Don't Understand"), сделал наблюдение, что для мужчин (в отличие от женщин) беседа — "прежде всего средство отстаивания независимости, а также достижения или поддержания своего статуса в социальной иерархии".[73] В связи с этой темой широко обсуждалась (особенно во второй половине двадцатого века) обусловленность этого различия целиком культурой, и Таннен, в её книге, придерживается именно этой точки зрения. Это почти наверняка неверно. Эволюционная почва почти маниакального отстаивания самцами шимпанзе своего статуса сейчас хорошо понятна, и нет оснований полагать, что это явление не наблюдалось в течение всей эволюции человека.
   Это та почва, которая объясняет самцовые и самочьи подходы к сексу: огромный репродуктивный потенциал самца, ограниченный потенциал самки и, как итог этого, неравенство репродуктивного успеха разных самцов. С одной стороны, самец — омега иерархии — может вовсе не иметь потомков, и из этого факта вполне следует, чтобы посредством естественного отбора выработать энергичное отвращение к низкому статусу. В другой — альфа может зачать потомков от многих матерей, и это веский резон для естественного отбора, чтобы выработать у самцов безграничную жажду власти. У самок репродуктивные ставки в статусной игре ниже. Самка шимпанзе, независимо от ее статуса, в момент овуляции вовсе не сталкивается с нехваткой поклонников. Какого-либо фундаментального сексуального соперничества с другими самками у неё нет.
   Конечно, самки нашего вида конкурируют за партнёров, предлагающих наибольшие родительские инвестиции. Но нет никаких оснований полагать, что в ходе эволюции социальный статус был первичным инструментом в этой конкуренции. Кроме того, давление отбора в самцовой конкуренции за секс явно сильнее, чем давление в самочьей конкуренции за инвестиции. Причина опять находится в тех потенциальных различиях перспективности, намного больших среди самцов, чем среди самок.
   Книга рекордов Гиннеса содержит яркий факт по этому поводу. Наиболее плодовитый в мировой истории родитель среди людей имел 888 детей, приблизительно на 860 больше, чем могла бы мечтать родить женщина, если, конечно, она не имела ловкость всё время рождать близнецов.[74] Его имя и титул — Моулей Исмаил Шарифиан по прозвищу «Кровожадный», император Марокко. Несколько неуютно осознавать, что гены человека по прозвищу «Кровожадный» отправились в жизненный путь в почти 1000 потомках. Но это тот путь, которым часто идёт естественный отбор — наиболее пугающие гены часто побеждают. Конечно, нет никакой уверенности в том, что кровожадность Моулей Исмаила находилась в отдельных генах; возможно, что это просто следствие его жестокого детства. Тем не менее, это факт: иногда гены ответственны за сверхординарную тягу мужчины к власти, и пока эта власть транслируется в жизнеспособное потомство, те гены процветают.
   Вскоре после путешествия на «Бигле», Дарвин написал своему кузену Фоксу, что его работа "удачно подняла меня в собственных глазах, придала мне уверенности в себе и, я надеюсь, не слишком много тщеславия; хотя должен признаться, что часто чувствую себя подобным павлину, восхищающимся собственным хвостом". В тот момент, когда "естественный отбор" ещё не созрел в его голове, и задолго до того, как он додумался до концепций полового отбора, Дарвин не мог знать, насколько удачное сравнение он привёл. Позже же он бы наверняка увидел, что, действительно, величина самооценки мужчины зависит от тех же сил, что и приводят к росту хвоста у павлина; это результат полового соперничества среди самцов. В "Происхождении человека" он написал: "Похоже, что женщина отличается от мужчины по психическим склонностям, в основном в её большей нежности и меньшей эгоистичности". "Мужчина — конкурент других мужчин; он восхищает, когда побеждает в соперничестве, а это приводит к амбициозности, которая слишком легко переходит в эгоизм. Эти последние качества наделяют его естественным и к несчастью неотъемлемым правом".
   Дарвин также видел, что это неотъемлемое право не было следствием лишь нашего происхождения от обезьян, но и продуктом сил, действовавших намного позже, когда мы стали уж людьми. Самые сильные и энергичные люди — те, кто лучше всего защищал и снабжал дичью семьи, а позднее были руководителями или лидерами, обеспечивались лучшим оружием и большей собственностью (к примеру, большим количеством скота) — преуспевают в размножении, имея большее количество детей, чем более слабые, бедные и низкоранговые члены тех же племён.[75] Без сомнения, что такие люди имели возможность выбора самых привлекательных женщин. В настоящее время вожди почти любого племени в мире легко получают более, чем одну жену. Действительно, изучение племён Аче, Aкa, Ацтеков, Инков, древних Египтян и многих других культур не оставляет сомнений в том, что без использования контрацепции мужская власть транслируется в большее количество потомков. И даже теперь, когда контрацепция разорвала эту связь, тем не менее, остаётся связь между статусом и интенсивностью и разнообразием половой жизни этого мужчины.
   Конечно, мужская конкурентоспособность имеет, как культурные, так и как генетические основания. Хотя мальчики природно более напористы и самоуверенны, чем девочки, у них есть инструменты образования небольших союзов. Опять же, эти предпосылки могут сами по себе находиться частично в генах. Родители могут быть врождённо склонны к формированию в своих детях оптимальных репродуктивных стратегий (строго говоря, стратегий, которые были бы оптимальны для репродукции в нашей среде эволюционной адаптации). Маргарет Мид однажды сделала такое наблюдение примитивных обществ, которое, думается, вполне применимо в какой-то мере к обществам людей вообще: "Маленькая девочка узнаёт, что она — женщина, и ей нужно просто ждать, что однажды стать матерью. Маленький мальчик узнаёт, что он — будущий мужчина, и чтобы добиться успеха в мужских делах и превратиться однажды в настоящего мужчину, ему нужно будет доказывать свою мужественность". Относительная сила этих сообщений может зависеть от того, сколько эволюционного смысла им придаётся в местном масштабе. Есть свидетельства, что в полигинийных обществах, где мужчины высокого статуса астрономически плодовиты, родители воспитывают конкурентоспособность своих сыновей с особым вниманием.
   Ничто из вышесказанного не означает, что мужчины обладают монополией на амбиции. Самкам приматов, как обезьянам, так и людям, статус может приносить различные выгоды, такие, как большее количество еды или привилегированный уход за детьми; соответственно, они стремятся к повышению статуса с тем или иным энтузиазмом. Самка шимпанзе обычно доминирует над неполовозрелыми самцами, и в случае вакуума в самцовой структуре власти, может даже достигать больших политических высот. Если в неволе в колонии шимпанзе не имеется взрослых самцов, самка может занять статус альфы и затем отстаивать его с большим умением при появлении конкурентов-самцов. А бонобо, другие наши кузены по эволюции, обнаруживают даже большее самочье властолюбие. В неволе, в нескольких маленьких колониях самки — несомненные лидеры. Даже на воле более грозные самки могут доминировать над непритязательными взрослыми самцами.
   Итак, когда мы наблюдаем иерархические поединки у шимпанзе, мы можем распространять увиденное (по крайней мере, частично) на самок. Мы сосредоточимся на самцовых поединках, потому что у самцов они выражены более ярко. Но психические силы, питающие эти сражения, если уж они есть у людей, вероятно, имеются у женщин точно так же, как и у мужчин, хотя в меньших дозах.
   Иерархии, как у шимпанзе, так и у человека, изощрённее куриных.[76] Положение в иерархии у приматов может изменяться день ото дня, и не только потому, что иерархии перестраиваются (что встречается), но потому, что господство может зависеть от контекста, в частности от того, какие приматы появляются вокруг. Дело тут в том, что шимпанзе и людям присуще нечто, отсутствующее у кур — взаимный альтруизм. Проживание в компании со взаимовыгодным альтруизмом означает наличие друзей. А друзья помогают друг другу в социальных конфликтах.
   Это может показаться самоочевидным — для чего же ещё нужны друзья? Но на деле этот вопрос заслуживает пристального внимания. Эволюционная смесь, которая произвела взаимный альтруизм и иерархию статусов, наблюдается чрезвычайно редко в летописи животной жизни.
   Катализатор этой смеси — тот факт, что раз иерархии существуют, то статус становится ресурсом. Если статус расширяет ваш доступ к еде или сексу, то есть смысл добиваться статуса абстрактно, подобно тому, что есть смысл зарабатывать деньги, хотя сами они несъедобны. Так что взаимовыгодный обмен, увеличивающий статус животных, не отличается от обмена едой: пока обмен выгоден, естественный отбор поощрит его при возможности. Действительно, пристально рассмотрев общества шимпанзе и людей, можно предположить, что с точки зрения естественного отбора, помощь в борьбе за статус — главная цель дружбы.
   Эволюционный сплав иерархии и взаимного альтруизма составляет значительную часть средней человеческой жизни. Многие, а может почти все, колебания нашего настроения, наших судьбоносных поступков, изменения наших взглядов о людях, учреждениях, даже идеи, управляются психическими механизмами, входящими в этот сплав. Он во многом формирует текстуру нашей каждодневной жизни.
   Он также сформировал многое из структуры нашего существования. Жизнь внутри и вне корпораций, внутри и вне национальных образований, внутри и вне университетов, это всё управляется теми же самыми психическими механизмами. И взаимный альтруизм, и иерархии статусов возникли в помощь выживанию индивидуальных генов, но, кроме этого, они вместе поддерживают весь мир.
   Вы можете видеть основу в ежедневной жизни шимпанзе. Посмотрите на структуру их общества, затем представьте себе, что они неимоверно поумнели, в памяти, хитрости, стратегическом планировании, языке, и сразу вы сможете представить зрелище зданий, наполненных хорошо одетыми шимпанзе: офисы, здания Капитолия, здания университетского городка, которые функционируют так же, как и сейчас, ни хуже, ни лучше.

Шимпанзе как политики

   У шимпанзе, как и у человека, статус зависит более чем от амбиций и грубой силы. Верно, что процесс восхождения альфы на вершину почти всегда влечёт битьё нижестоящих, по крайней мере, однажды. Новый альфа, после восхождения может выработать привычку укрощать своего предшественника и всех прочих субъектов; он пробегает по колонии, стуча по земле, строго глядя на ряды обезьян, которые кланяясь, подтверждают его превосходство. При этом он может хлопнуть одного или двух из них просто так, для порядку. Однако для достижения и удержания господства часто требуется стратегический здравый смысл.
   Наиболее известный пример статуса, достигнутого умом, любезно предоставил нам Майк, один из шимпанзе, изученных Джейн Гудалл в Африке. Майк, совсем не огромный самец, обнаружил, что если бежать к вышестоящим шимпанзе, громко двигая пустые канистры из-под керосина в их направлении, то можно заслужить их почтение. Гудалл пишет: "Иногда Майк исполнял этот номер до четырёх раз подряд, пока его конкуренты не приступили к груммингу его ещё раз, прежде чем он «заряжал» их. Когда он, в конечном счете, останавливался (часто точно там, где сидели другие самцы), они иногда возвращались и покорными жестами начинали вычёсывать Майка… Майк предпринял определённые усилия, чтобы использовать другие человеческие предметы и расширить свои демонстрации — стулья, столы, коробки, треноги, всё, что было доступно. Мы, в конечном счёте, сумели обеспечить его всеми такими вещами".
   Специфический гений Майка не особенно типичен, и не может быть полностью применим к эволюции человека. У шимпанзе обычным при достижении статуса использованием ума является не технологическое колдовство, но социальная сообразительность — манипуляция взаимно-альтруистической преданностью в пользу личных интересов — Макиавеллизм. Бессовестность, проще говоря.
   В конце концов, шимпанзе, как и люди, редко лидируют в одиночку. Сомнительно, чтобы альфа мог бы доминировать над группой обезьян, многие из которых — весьма честолюбивые молодые самцы, без источника регулярной поддержки. Поддержку может осуществлять, главным образом, единственный сильный субдоминант, который помогает альфе держать претендентов в узде, за что он получает покровительство типа доступа к овулирующим самкам. Также поддержка может исходить из близких отношений с доминирующей самкой; она пользуется защитой альфы и, возможно, в ответ получает повышенную заботу о ней и её детёнышах. Поддержка может иметь более сложные и широкие формы.
   Лучшей иллюстрацией подвижности власти у шимпанзе и сопутствующей этому эмоциональной и познавательной сложности шимпанзе является описанная приматологом Францем де Ваалом почти мыльная опера, отчёт о жизни среди шимпанзе, поселённых на двухакровом острове в зоопарке голландского города Арнхема. Некоторые находят книгу Ваала, под тем же названием — "Шимпанзе как политики", спорной. Они полагают, что он чрезмерно легко приписывает шимпанзе почти человеческий характер. Но невозможно отрицать, что эта книга уникальна в её поминутно детальном отчёте о жизни среди обезьян. Я перескажу рассказ так, как делает сам де Ваал, с сохранением его увлекательного антропоморфического тона; мы рассмотрим проблемы интерпретации позже.
   Ероен, ведущий персонаж в драме, хорошо понимал зыбкость власти. Борясь за позицию альфы, он полагался на преданность различных самок, особенно Мамы, высоковлиятельной обезьяны, занимавшей доминирующую нишу в женской иерархии на протяжении всего рассказа Ваала. Именно к самкам обращался за помощью Ероен, когда его статус оспаривал более молодой и сильный Луит.
   Напор Луита неуклонно нарастал. Сначала это было половое сношение с самкой вблизи овуляции, вопиюще произведённое на виду у ревнивого и стяжательного (как и все альфы) Ероена; затем последовал ряд агрессивных демонстраций и угроз, нацеленных на Ероена; и, наконец, произошло физическое нападение: Луит спустился на Ероена с дерева, ударил его и убежал. К такому обращению альфа-самцы не привыкли. Ероен закричал.
   Затем он перебежал к группе шимпанзе, главным образом самок, обнял каждую и, объединив этим свои стратегические связи, повёл их к Луиту. Ероен и компания загнали Луита в угол, он потерял самообладание и закатил истерику. Первое сражение он проиграл.
   Казалось, Ероен ощущал заранее, что этот вызов готовился. Отчеты Де Ваала показывали, что за несколько недель до первого откровенного вызова Луита Ероен потратил более чем удвоенное время на дружественные контакты со взрослыми самками. Политические деятели тоже часто целуют детей перед выборами.
   К сожалению, для бедного Ероена эта победа была мимолетной. Луит начал разрушать главную коалицию. В течение нескольких недель он наказал сторонников Ероена. Когда он видел самку, вычёсывающую Ероена, он приближался к паре, угрожал или фактически нападал на самку, иногда прыгая вверх-вниз рядом с ней. Но позже Луита можно было заметить за груммингом той же самой самки или играющим с её детьми, пока её не было с Ероеном. Самки получили сигнал.
   Возможно, если бы Ероен защищал своих союзников получше, он мог бы оставаться в статусе альфы. Но этот выход был рискован из-за союза между Луитом и молодым самцом по имени Никки. Никки сопровождал Луита, когда тот преследовал самок, иногда самостоятельно давая им крепкий шлепок. Их сотрудничество было естественным: Никки, только входящий во взрослую жизнь, боролся за установление господства над всеми самками — обряд инициации молодого самца шимпанзе — и его союз с Луитом упростил его задачу. Позже, после некоторых колебаний, Луит предоставил Никки дополнительный стимул в виде особых сексуальных привилегий.
   Изолировав Ероена, Луит смог уже восходить к рангу альфы. Восхождение прошло через несколько неизвестных враждебных столкновений, пока Ероен, наконец, не засвидетельствовал смирение и покорно приветствовал Луита.
   Луит показал себя мудрым и зрелым лидером. Под его управлением жизнь была спокойной и справедливой. Когда два шимпанзе дрались, он вставал между ними и спокойно своей властью прекращал столкновение, без запугивания или благоволения. И когда он принимал сторону одной воюющей стороны, это почти всегда была сторона проигравшая. Эту схему поведения — поддержку угнетённого — мы сейчас называем популизмом. К нему прибегал также и Ероен. Было видно, что популизм особенно впечатлял самок; будучи менее самцов озабоченными отстаиванием статуса, они как бы присуждали премию за социальную стабильность. Луит мог теперь рассчитывать на их поддержку.
   Долго ли, коротко ли, но популизма надолго не хватило. Луит продолжал сталкиваться, с одной стороны, со стойкой любовью Ероена к власти (и, возможно, с его некоторой вялой враждой, хотя после поражения Ероена оба демонстративно примирились и активно занимались взаимным груммингом); с другой стороны — с заметными амбициями Никки. Луит, должно быть, нашёл последнего большей угрозой, поскольку явно искал союза с Ероеном, тем самым вытесняя Никки из круга лидеров. Но Ероен, по-видимому, знающий его основное место в равновесии сил, подбодрил скромного союзника, и они заиграли друг против друга. Наконец, он переместил свой вес на сторону Никки, и в союзе с ним свалил Луита. Статус альфы получил Никки, но Ероен продолжил играть его карты настолько ловко, что в течение следующего года он, а не Никки, лидировал среди всех самцов в сексуальной активности. Де Ваал счёл Никки "номинальной альфой", а Ероена — властителем за троном.
   История имеет ужасный эпилог. После того, как книга Де Ваала была издана, Никки и Ероен были низложены. Но они продолжали стремиться к их общей цели — свергнуть Луита и восстановить совместный высший статус. Однажды ночью, в ходе жестокой борьбы, они смертельно ранили Луита (и в этом есть даже чуточку дарвинистской символики), оторвав его яички. Де Ваал мало сомневался, на ком из двух подозреваемых убийц лежит бОльшая вина. Он позже заметил, что "Никки, который моложе на десять лет, явно только заложник в играх Ероена". "Я боролся с этим моральным суждением, но сегодня я не могу не смотреть на Ероена, как на убийцу".

Каково оно — быть шимпанзе?

   Это история Арнхемских шимпанзе, рассказанная как будто про людей. Заслуживает ли Де Ваал осуждения за антропоморфизм? Как ни странно, даже жюри эволюционных психологов могло бы голосовать за осуждение, по крайней мере, по одному пункту обвинительного акта.
   Де Ваал подозревает, что как раз перед претензиями Луита на высший статус, когда Ероен начал проводить больше времени с самками, он "уже понял, что отношение Луита к нему изменилось, и он знал, что его положение стало угрожающим". Ероен, вероятно, «понял» изменение отношения, и этим можно хорошо объяснить его внезапный интерес к политически значимым самкам. Но должны ли мы, вслед за Де Ваалом, согласиться, что Ероен «знал», то есть сознательно ожидал надвигающийся вызов и рационалистически принял меры, чтобы парировать его? Разве не могла напористость роста Луита просто вызвать муки ненадёжности, которая тянула Ероена к более близкому контакту с его друзьями?
   Конечно, гены, поощряющие рациональный, пусть и неосознанный ответ на угрозу, могут жить припеваючи в ходе естественного отбора. Если младенец шимпанзе или человека, обнаружив животное пугающего вида отступает к матери, то это будет логичная реакция, но младенец, возможно, не ощутит логику. Точно так же, когда я предложил выше, что рецидивирующая болезнь Дарвина, возможно, периодически поддерживала его привязанность к Эмме, я не имел в виду, что он сознательно возвращался к её значимости ввиду своего слабого здоровья (хотя это и возможно). Угрозы самых различных видов возлелеивают нашу привязанность к людям, могущим помочь нам противостоять этим угрозам, — к семье и друзьям.
   Дело в том, что слишком лёгкое приписывание стратегических успехов сознательности шимпанзе может затенить основную тему эволюционной психологии — повседневное человеческое поведение (часто продукт подземных сил) — это силы, порождающие возможно рациональные поступки, но они не сознательно рациональны. Следовательно, де Ваал может создавать вводящую в заблуждение дихотомию, говоря о "перестройке политики" Ероена и Луита, "рациональных решениях и оппортунизме", а затем утверждает, что "в этой политике нет места симпатиям и антипатиям". Очень похоже, что политика может быть продуктом симпатий и антипатий; первичный двигатель политики — естественный отбор, он калибрует эти чувства, непосредственно проводящие его политику.
   С этим оглашённым приговором, наше жюри эволюционных психологов, вероятно, продолжило бы оправдывать де Ваала по другим пунктам антропоморфизма. Ибо часто он приписывает шимпанзе не человеческую расчётливость, но человеческие чувства. На ранней, неокончательной фазе противостояния Луита против Ероена, оба периодически боролись. А борьба (как у шимпанзе, так и у многих других приматов, включая нас), рано или поздно, как правило, заканчивается ритуалами примирения. Де Ваал обращает внимание, с какой неохотой каждый шимпанзе начинало восстановление отношений, и приписывает эти колебания "чувству чести".
   Он осторожно помещает ту фразу в кавычки, но они могут быть не нужны. В обществе шимпанзе, как и у людей, мирный эпилог может нести намеки подчинения; а подчинение в ходе борьбы за ранг влечёт реальные эволюционные издержки, поскольку может привести к вторичному или даже более низкому статусу. Так что врождённое отвращение к такому подчинению (по крайней мере, до какого-то предела) имеет эволюционный смысл. Говоря о нашем виде, мы называем такое отвращение чувством чести или гордости. Есть ли причины отвергать использование тех же самых терминов при разговоре о шимпанзе? Как отметил де Ваал, исходя из близкого родства наших двух видов, мы должны предполагать глубокую психическую общность. Хорошая экономная наука выдвигает единственную гипотезу, правдоподобно объясняющую два отдельных явления.
   Известно, что жёны, бывает, поговаривают про своих мужей: "Для него признать себя виноватым — всё равно, что застрелиться", или: "Он никогда первым не извинится", или: "Он ненавидит ситуации, когда им распоряжаются". Мужчины не желают признавать превосходство другого человеческого существа даже в таких обыденных вопросах, как муниципальная география. Видимо, в течение эволюции человека самцы, которые слишком легко искали примирения после борьбы, или как-то иначе без особой необходимости подчинялись другим, видели, что их статус снизился, а вместе с этим — их жизненная успешность. Возможно, самки поступали так же; женщины, как и мужчины, отказываются приносить извинения или признавать неправоту. Но насколько народной мудрости можно доверять, средняя женщина меньше упрямится, чем средний мужчина. И это не должно нас удивлять, поскольку жизненная успешность наших предков женского пола меньше зависела от степени упорства, чем таковая у предков мужского пола.
   Де Ваал также говорит об «уважении». Когда господство Луита стало, наконец, бесспорным, он игнорировал слабые знаки желания восстановить отношения от Ероена, пока он слышал некоторое "почтительное хрюканье" — однозначные признаки подчинения. Бета-шимпанзе может питать хорошие чувства к альфе, такие же, какие проигравший боксёр-профессионал чувствует к противнику, говоря, что теперь его «уважает». В моменты полного господства обезьяны, когда побежденный приседает в униженном подчинении, более подходящим словом может быть «страх».
   Джейн Гудалл, как и де Ваал, видела знаки «уважения» у знакомых ей обезьян, хотя использовала это слово несколько по-другому. Вспоминая обучение молодого шимпанзе Гоблина, подчинённого самцу-альфе Фигану, она пишет, что: "Гоблин был очень почтителен к своему «герою», ходил за ним везде, смотрел, что он делал, и часто вычёсывал его". Каждый, у кого в юности был образец для подражания, может представить себе чувства Гоблина. Фактически, слово «благоговение», видимо, лучше описывает ситуацию, чем «почтение».
   Длинный прыжок от поверхностных параллелей между нами и обезьянами к глубинам психологии приматов может выглядеть поспешным. И, возможно, так оно и есть; возможно, что странное подобие между шимпанзе и человеческой жизнью не основано на общем эволюционном происхождении или общей биохимии. Однако если мы не намерены объяснять такие явления, как уважение, почтение, страх, честь, упрямая гордость, презрение, надменность, амбиции и так далее, как механизмов, выработанных естественным отбором, для нашей жизни в иерархичном обществе, то как тогда мы должны объяснять их? Почему они найдены во всех культурах? Существует ли альтернативная[77] теория? Если да, то объясняет ли она, почему гордость и амбиции у мужчин в среднем у выше, чем у женщин? Современный дарвинизм объясняет всё это, и довольно просто: естественный отбор в контексте иерархии статусов.

Смог — значит прав?

   Одно из проявлений приписываемого де Ваалу антропоморфизма одевает в плоть скелетное предположение, сделанное Робертом Триверсом в его статье 1971 года о взаимном альтруизме. Де Ваал полагает, что поведение шимпанзе может "управляться теми же самыми чувствами справедливости и давлением морали, что и у людей". Эта мысль была навеяна самкой шимпанзе по кличке Пуист, которая "поддержала Луита в преследовании Никки. Когда Никки позже начал угрожать Пуист, то она обратилась Луиту и протянула ему руку в поисках поддержки. Луит, однако, не сделал ничего, чтобы защитить её от нападений Никки. Пуист тут же повернулась к Луиту и, неистово лая, преследовала его по всему вольеру и даже била его". Не нужно большого воображения, чтобы увидеть в этой ярости пылкое негодование, с которым вы могли бы отчитывать друга, который покинул вас в беде.
   Триверс отметил, что глубинный источник всего этого — "чувство справедливости", взаимный альтруизм. Иерархию статусов привлекать не требуется. Де Ваал это называет двумя основными правилами поведения шимпанзе — "Добро за Добро" и "глаз за глаз, зуб за зуб" — суммарно сводимое к формуле "TIT FOR TAT", которые возникли без привязки к статусу.[78]
   Однако эта борьба за социальный статус (с сопутствующими явлениями образования социальных союзов и коллективной вражды), придала этим глубоким философским интуициям существенную часть их веса. Человеческие коалиции, конкурирующие за статус, часто отличаются смутным ощущением морального права, ощущением, что другая коалиция заслуживает поражения. Тот факт, что наш вид эволюционировал в средах, как взаимного альтруизма, так и социальной иерархии, может лежать в основе не только личного недоброжелательства и репрессий, но также бунтов и мировых войн.
   То, что войны могут быть в этом смысле «естественными», конечно, не означает, что это хорошо, и это даже не означает, что они неизбежны. И почти то же самое можно сказать про социальную иерархию. То, что естественный отбор выработал у нашего вида социальное неравенство, конечно, не легализует его и делает это неравенство неизбежным лишь в очень ограниченном смысле. А именно, когда группы людей (особенно мужчины) проводят много времени вместе, то какой-то вид иерархии, возможно, неявный и завуалированный, появится вполне неизбежно. Знаем ли мы это или нет, но мы имеем склонность подсознательно ранжировать друг друга, и мы сигнализируем о нашем ранжировании знаками внимания, соглашения и уважения, на кого-то мы обращаем внимание, с кем-то мы соглашаемся, над чьми-то шутками мы смеёмся, чьй-то предложения мы принимаем.[79] Но социальное неравенство в более широком смысле — резкие различия в богатстве и привилегиях в масштабах целой нации — совсем другой вопрос. Это — продукт правительственной политики или отсутствие сознательной политики.[80]
   Конечно, общественная политика должна быть в своей основе согласована с природой человека. Если люди в основном эгоистичны (а это так) тогда призывать их упорно трудиться, зарабатывая не больше их непроизводительного соседа, значит просить невозможного. Но мы уже знаем это на практике — коммунизм потерпел неудачу. Мы также знаем, что слабое перераспределительное налогообложение не подавляет желание работать. Между этими двумя крайностями — большое меню политики. Каждый человек имеет цену, но цена — продукт простого старого человеческого эгоизма (не бог весть, какая новость), а не человеческой жажды статуса самого по себе.[81]
   Действительно, жажда статуса может фактически понизить затраты перераспределения. Люди стремятся сравнивать себя с близкими соседями на иерархической лестнице, и особенно с теми, кто выше них. В этом есть эволюционный смысл, как в технике восхождения по лестнице, но это не главное. Дело в том, что если правительство берет на тысячу долларов больше от каждого вашего соседа в среднем классе, то вы находитесь в той же самой позиции относительно ваших соседей, как и прежде. Так что, если вы будете держаться наравне с Джонсами, к уровню которых вы стремитесь, то ваши стимулы к работе не будут угнетены, что могло бы быть, если статус был бы калиброван в абсолютных денежно-кредитных единицах.
   Современный взгляд на социальную иерархию также наносит тяжёлый удар по одному из грубых философских оправданий неравенства. Я опять стараюсь подчеркнуть, что нет причин заимствовать наши ценности у естественного отбора, нет причины полагать «хорошим» то, что естественный отбор «счёл» целесообразным. Но некоторые люди именно так и полагают. Они утверждают, что иерархия — это способ природы сохранения сильной группы, так что неравенство может быть оправдано во имя общего блага. Нынешние иерархии выглядят так, как будто природа их изобретала совсем не для пользы группы, та древняя логика уже дважды треснула, что, впрочем, с древней логикой бывает часто.
   Венчает все (предполагаемые) антропоморфизмы в книге де Ваала её название, "Шимпанзе как политики". Политологи говорят, что политика — это процесс раздела ресурсов. Если это так, то шимпанзе демонстрируют, в представлении де Ваала, что происхождение человеческой политики далеко предшествует самому человечеству. Фактически, в работе с колонией в 50 шимпанзе Арнхема он видит не только политический процесс, но и "даже демократическую структуру". У альфа-самцов бывают неприятности, если они управляют без согласия управляемого.
   Например, Никки, в сравнении с Луитом, практиковал недостаточно общего общения в группе и никогда не бывал столь же популярным, как Луит или Ероен, когда те были у власти. Самки были особенно сдержаны в выражениях покорности, и когда Никки без необходимости применял насилие, они преследовали его всей массой. Однажды они загнали его на дерево всей колонией. Там он сидел один, окружённый и кричащий доминирующий самец, над которым доминируют. Возможно, это не было аналогом современной представительской демократии, но это не было также и чистой диктатурой. (Неизвестно, как долго Никки оставался бы на дереве; к счастью Мама, главный миротворец отряда, поднялась на дерево, поцеловала его и свела вниз. После чего он подобострастно просил прощения у всех).
   Вот полезное упражнение: наблюдая политического деятеля по телевизору, выключите звук. Заметьте жесты. Обратите внимание на использование однотипных жестов у политических деятелей во всём мире — это увещевание, негодование и так далее.
   Затем включите звук. Послушайте, что политический деятель говорит. Вот эффективная гарантия: он (или реже — она) говорит вещи, скорее всего, призывающие группу избирателей поддержать его в его борьбе за власть (или удержании её). Выгода управляемых (или некоторой критической доли управляемых) — вот рычаг, которым манипулируют человеческие политики; аналогично поступают политики-шимпанзе. И там, и там окончательная цель политика (знает ли он это, или нет) — статус. И в обоих случаях мы можем видеть некоторую гибкость в содержании поступков или слов политика, направленных на получение этого статуса и удержание его. Даже максимально бурное красноречие может упариться в удобную коалицию. Во включенном звуке вы подвели итоги нескольких миллионов лет эволюции.

Путь Зуни

   При всех наводящих на размышления параллелях между устремлениями обезьяны и человека, различия остаются большими. У людей статус часто не очень связан с физической властью. Верно то, что откровенное физическое господство часто является ключом к социальной иерархии мальчиков. Но картина статуса гораздо сложнее, особенно у взрослых; в некоторых культурах его явно политические аспекты были весьма второстепенны. Вот описание одного учёного о жизни среди Навахо: "Никому, активно стремящемуся к власти, не доверяют. Лидеры выделяются посредством примера и подражания. Если кто-то достигает успеха в выращивании зерна, ему подражают, и он до какой-то степени — лидер. Если кто-то знает много лечебных заклинаний, он уважается за его достижения, и его статус, как «заклинателя», значителен. Политиканство, лизоблюдство… не имеет места в традиционном обществе Навахо".
   Это не означает, что в Навахо не стремятся к власти; стремятся, только более тонко. Это также не означает, что статус отделён от цели — получения репродуктивного преимущества. Опытный производитель зерна и опытный врачеватель, вероятно, берут себе привлекательных партнёров. И легко предположить почему — оба они имеет должную сноровку в смысле обеспечения материальных ресурсов и показывают признаки интеллекта. Но эти два Навахо получают репродуктивное преимущество посредством не физического запугивания или какого-то иного манипулирования людьми; они просто нашли своё призвание и превзошли в нём других.
   Удивителен диапазон средств и способов достижения статуса в различных культурах и субкультурах. Создание бусинок, музыки, чтение проповедей, родовспоможение, создание лекарств, сочинение рассказов, сбор монет и скальпов. Психические же механизмы, управляющие этими разнообразными занятиями, в сущности одинаковы. Люди предназначены для оценки их социальной обстановки, определения того, что впечатляет людей, и выполнения этого; или обнаружив, что у людей в немилости, избегать этого. А что именно это «это» — не столь важно. Главное в том, что они могут преуспевать в «этом»; люди повсюду хотят ощущать чувство гордости, а не позора, внушать уважение, а не презрение.
   Эта склонность психического единства человечества скрываться за спиной поведенческого разнообразия есть причина принижения антропологами школы Боса влияния природы человека. Рут Бенедикт написала в 1934 году: "Мы должны принять все подтексты нашего человеческого наследования, один из наиболее важных из них — слабые возможности биологически переданного поведения, и огромную роль культурного процесса передачи традиции". Строго говоря, она была права. Как только вы заканчиваете стереотипные действия типа ходьбы, еды и кормления грудью, «поведение» перестаёт быть переданным биологически. Психические органы работают, но они обычно достаточно подвижны, чтобы, в зависимости от обстоятельств, произвести большое количество различных вариантов поведения.
   Легко заметить, что, например, психические машины стремления к статусу отклоняются от утверждения Бенедикт. Она изучила племя Зуни, которое подобно близживущим Навахо преуменьшают соперничество и откровенную политическую борьбу. Она написала: "Идеальный человек у Зуни — персона достоинства и любезности, который никогда не старается руководить… В любом конфликте, даже если правда на его стороне, имеет претензии к себе… Самая высокая похвала… Он хороший, вежливый человек". Обратите внимание на подтекст. Это "идеальный человек", и любой, приближающийся к идеалу, удостаивается «похвалы», а другой, морально падший, — отказывается иметь претензии к себе". Другими словами: Зуни присуждают статус тому, кто не жаждет статуса слишком горячо, и отказывают в статусе тому, кто его жаждет явно. Сила машин влечения к статусу у Зуни поддерживает их иерархии очень тонко. (Как мы видели, социальная инфраструктура взаимного альтруизма склонна во всех культурах поддерживать дружелюбие, а также великодушие и честность. Культура Зуни, возможно, использовала эту поддержку с необычной эффективностью, укрепляя естественную связь между приятностью и статусом).
   Вы можете рассматривать жизнь среди Зуни, как дань или власти культуры, или податливости психической адаптации. Возможно и то, и другое; но давайте обдумаем последнее: психические органы выглядят настолько гибкими, что они могут участвовать в настоящем восстании против их глубинной эволюционной логики. Хотя машины стремления к статусу долго возбуждали кулачные драки и напористое политиканство, их можно также использовать, чтобы подавить и то, и другое. Спокойствие и аскетизм могут быть источником статуса в монастыре. В некоторых стратах викторианской Англии почти нелепая элегантность и смирение могли способствовать зарабатыванию статуса (вполне, как у Зуни).
   Другими словами, то, что мы называем культурными «ценностями», — средство достижения социального успеха. Люди усваивают их, потому что другие люди восхищаются ими. Управляя социальной средой ребёнка, выборочно выказывая уважение и презрение, мы можем запрограммировать его ценности, словно бы он был робот. Для некоторых людей это мучительно. Да, это показывает, что невозможно угодить всем. В социобиологических дискуссиях 1970-х, главное возражение проистекало из опасения, что если социобиологи были правы, то люди не могут быть запрограммированы так, как обещал Скиннер и другие бихевиористы.
   Новая парадигма оставляет место и для бихевиоризма с его положительными и отрицательными подкреплениями. Безусловно, некоторые мотивы и эмоции, скажем, похоть и ревность, невозможно полностью стереть. Однако большое моральное разнообразие культур, то есть разнообразие допускаемых поведенческих реализаций, скажем, в той же похоти и ревности, предлагает много возможностей дрейфа в пространстве ценностей. Такова власть социального одобрения и неодобрения.
   Насколько глубоко могут быть сформированы сами образцы одобрения и неодобрения? Серьёзный вопрос! Или, другими словами, насколько гибко общество будет одобрять их?
   Здесь, без сомнения, имеются некоторые симпатичные устойчивые тенденции. Социальные активы, имевшие значение на протяжении всей эволюции, упрямо продолжают играть роль и сейчас. Крупные, сильные мужчины и красивые женщины могут всегда иметь фору в соперничестве за статус. Глупость вряд ли когда-либо вызывала массовое восхищение.[82] Господство ресурсов, в нашем случае — денег, будет так или иначе сохранять привлекательность. Однако сопротивление этой привлекательности возможно. Существуют культуры и подкультуры, которые стремятся снизить акцент на материи и усилить акцент на духовности. И успех таких культур иногда впечатляет, хотя он и не тотален. Более того, нет причин полагать, что любая из них достигла пределов биологического потенциала.
   Даже наша собственная культура, несмотря на её материальные излишества, начинает казаться почти превосходной, если сравнивать её с некоторыми альтернативами. У Яномамо в Южной Америке, путь к статусу для молодого человека один — он должен убить как можно больше мужчин в соседних деревнях. При этом участие в похищении и групповом изнасиловании женщин той деревни добавляет бонусов. Если его жена попробует уйти к другому мужчине, он может без стеснения, к примеру, отрезать ей уши. Осмеливаясь объявлять их нравственно чуждыми, мы в действительности идём длинным путём.
   В последнее время в некоторых современных городах ценности как-то смещаются ближе к таковым Яномамо. Молодые мужчины, убивая, заслуживают уважение, по крайней мере, среди тех молодых людей, чьё мнение для них значимо. Это свидетельствует о том, что худшие черты природы человека всегда находятся вблизи поверхности, готовые всплыть, когда культурные ограничения ослабевают. Мы — не чистые листы, как некогда предполагали некоторые бихевиористы. Мы — организмы, и подавить некоторые из наших вопиющих склонностей бывает очень трудно, даже почти невозможно. И изначальная причина для столь невеликого оптимизма — презренная гибкость стремления к статусу. Мы будем предпринимать почти что угодно для завоевания уважения, включая весьма скотские действия.

Глава 13: Обман и самообман

   Какие только гнусные дела не совершаются ради любви к славе, лишь только любовь к правде не заставит одного человека жестоко напасть на другого.
Письмо к Дж. Д. Хукеру (1848)

   Широко известно пренебрежение естественного отбора идеалами правды, в частности, в мимикрии. Некоторые самки светлячков рода Photuris имитируют вспышку готовности к спариванию у самок рода Photinus и затем съедают привлечённых таким образом самцов рода Photinus. Некоторые орхидеи весьма напоминают самок ос, успешно привлекая тем самым самцов, которые невольно распространят их пыльцу. Некоторые неядовитые змеи приобрели окраску ядовитых и тем самым незаслуженно пользуются почтением к последним. Одна бабочка может изображать жуткое подобие головы змеи — она подделывает чешуйки и глаза, а при опасности — угрожающе грохочет. Короче говоря, организмы могут подавать себя как угодно, если это будет отвечать их генетическим интересам.
   Люди никак не являются исключением. В конце 1950-х — начале шестидесятых, социолог (не дарвинист) Ирвинг Гоффман наделал шуму своей книгой "Самопрезентация в повседневной жизни", в которой подчёркивались большие затраты времени, уделяемые всеми нами игре на ту или иную аудиторию, стремлению произвести эффект. Однако есть разница между нами и многими другими исполнителями в мире животных. Если самка Photuris вряд ли питает иллюзии насчёт своей принадлежности к Photinus, то у людей есть способы принятия играемой роли. Иногда Гоффман изумлялся, насколько человек может быть "искренне убеждён, что инсценируемое им ощущение действительности и есть реальная действительность".
   Современный дарвинизм добавляет к наблюдениям Гоффмана, помимо прочего, теорию о функции самообмана, по который мы обманываем самих себя, чтобы убедительнее обманывать других. Эта гипотеза была предложена в середине 1970-х Ричардом Александером и Робертом Триверсом. В своём предисловии к книге Ричарда Докинза "Эгоистичный Ген", Триверс отметил акцент Докинза на роли обмана в жизни животных и добавил (что впоследствии активно цитировалось), что если действительно "обман фундаментален для взаимодействия животных, то должен иметь место сильный отбор на определение обмана, что в свою очередь должно повышать степень самообмана, переводя некоторые факты и доводы в подсознание, дабы не выдать обмана тонкими признаками собственного знания осуществления обмана". Таким образом Триверс позволил себе заметить, что "общераспространённое представление, что естественный отбор одобряет нервные системы, всегда отображающие всё более и более точные образы мира — это очень наивный взгляд на эволюцию психики".
   Не должно быть удивительным, что изучение самообмана направляет нас в туманную область. «Осознание» — область с неточно очерченной и проницаемой границей. Истина или некоторые аспекты её могут втекать и вытекать из «осознания» или парить на периферии, являясь, тем не менее, неразличимыми. А то, что мы в состоянии осознавать полную неадекватность восприятия кем-то информации, уместной в некоторой ситуации (самообманывания этого кого-то) — это, в общем, другой вопрос. Имеется ли адекватная информация, где-нибудь в мозгу, но отключенная от сознания цензором, предназначенным специально для той цели? Или человек был изначально не в состоянии воспринять эту информацию? Если это так, то это выборочное восприятие (самообман) — само по себе результат определённого эволюционного «замысла»? Или это более общее отражения того факта, что мозг может удерживать лишь именно столько информации (а сознание — даже меньше)? Такие трудности анализа — одна из причин того, что наука, которую Триверс представлял себе два десятилетия назад, строго изучающая самообман, которой могла бы, наконец, удасться ясная картина подсознания, не появилась.
   Однако за прошедшие годы мировоззрение Докинза, Александера и Триверса имело тенденцию подтверждаться: точность нашего восприятия действительности, и в отношении других, и, иногда, самого себя, не находится на первых местах в списке приоритетов естественного отбора. Новая парадигма помогает нам нанести на карту ландшафт человеческого обмана и самообмана хотя бы с низким уровнем детализации.
   Мы уже исследовали одно царство обмана: секс. И мужчины, и женщины могут вводить в заблуждение друг друга, и даже, в процессе этого, самих себя, насчёт вероятной силы их преданности или их вероятной верности. Существуют два других больших царства, в которых и самопрезентация, и восприятие других имеют большие эволюционные последствия: взаимный альтруизм и социальная иерархия. Здесь, также как и с сексом, честность может быть главным промахом. Собственно говоря, взаимный альтруизм и социальная иерархия могут в совокупности быть основными сферами, где практикуется непорядочность у нашего вида; да и в животном мире изрядная часть непорядочности практикуется именно там. Мы — далеко не единственный нечестный вид, но мы, конечно, самые нечестные, хотя бы потому, что мы больше всего разговариваем.

Производим хорошее впечатление

   Люди не стремятся к статусу явно. Они не строят диаграмм их желательного подъема и не следуют ей столь же методично, сколь боевой генерал ведёт войну. Ладно, согласен, кто-то поступает именно так. Возможно, все мы иногда так поступаем. Но стремление к статусу встроено в психику глубже. Люди всех культур, понимают ли они это полностью или нет, хотят ошеломить окружающих людей, возвыситься в их глазах.
   Жажда одобрения появляется в жизни очень рано. У Дарвина есть чистые воспоминания о людях, впечатлившихся его навыками лазания по деревьям: "Моим предполагаемым поклонником был старый каменщик Питер Хейлс, и дерево на лужайке в Манутин Эш". Другая сторона этой медали — ранняя и продолжительная антипатия к презрению или насмешкам. Дарвин написал, что его старший сын в два с половиной года, стал "чрезвычайно чувствительным к насмешкам и настолько подозрительным, что часто полагал, что люди, которые смеялись и беседовали между собой, смеялись над ним". Сын Дарвина, возможно, ошибался в этом отношении, но это не главное. (Хотя интересно обратить внимание на многие психопатологии, в частности, паранойю, которые могут просто быть закоренелыми эволюционными тенденциями, поднявшими планку слишком высоко). Суть в том, что если он и ошибался, то он ошибался количественно, но не качественно. Для всех нас, с самого раннего возраста, избегание насмешек — нечто вроде небольшой навязчивой идеи. Вспомните замечание Дарвина о "жгучем чувстве позора, который большинство из нас чувствовало даже спустя много лет при воспоминании каких-то случайных нарушений пустяковых, но установленных правило этикета". Такие возбудимые механизмы предполагают большие ставки. В самом деле, в той мере, в какой высокое общественное уважение может повлечь большие генетические бонусы, в той же — очень низкое может быть генетически пагубно. В многочисленных сообществах приматов (не людей) и нередко в человеческих крайне непопулярные индивидуумы оттеснены на задворки общества и даже за его пределы, где выживание и воспроизводство становятся проблематичными. Поэтому снижение статуса на сколько-то ступеней лестницы влечёт издержки. Независимо от вашего положения в обществе, создание того или иного впечатления, которое способствует его повышению, часто оправдывает хлопоты по этому поводу (в эволюционных координатах), даже если эффект будет небольшим.
   Будет ли это впечатление адекватным, само по себе к делу не относится. Когда шимпанзе угрожает конкуренту или отвечает на чью-то угрозу, её волосы встают дыбом, отчего она кажется больше, чем в жизни. Остатки этого рефлекса можно заметить у людей, волосы которых тоже стоят дыбом, когда они испуганы. Но, как правило, люди самопреувеличиваются устно. Дарвин, в своих размышлениях о том, как в ходе эволюции внимание к мнению общества могло стать настолько сильным, отметил, что "самые жалкие дикари" демонстрируют такое внимание, "сохраняя трофеи их доблести", "привычкой к чрезмерному хвастовству".
   В викторианской Англии хвастовство не одобрялось, и Дарвин был виртуозом по части того, как этого не делать. Многие современные культуры одобряют такие вкусы, и в них "чрезмерное хвастовство" является просто этапом, через который проходят дети. Но каков следующий этап? Вся остальная жизнь, наполненная более взвешенным хвастовством. Дарвин этого не чурался. В своей автобиографии он отметил, что его книги "переведены на многие языки и выдержали несколько изданий за рубежом. Я слышал, что успех книги за границей — лучшее испытание её истинной ценности. Я не уверен, что это высказывание целиком заслуживает доверия, но с точки зрения этого стандарта, моё имя должно звучать несколько лет". Хорошо, если он действительно сомневался, что этот стандарт заслуживает доверия, тогда почему выставил себе оценку на его основе?
   По-видимому, объём вашего явного хвастовства зависит от возможных средств саморекламы в вашей социальной среде (он был, вероятно, калиброван обратной связью от людей, вас окружавших вначале). Но если вы не чувствуете даже небольшого побуждения распространять новости про ваши триумфы, даже тонко, и не чувствуете определённого нежелания говорить всем о ваших неудачах, то вы, очевидно, не функционируете как должно.
   Часто ли такая самореклама содержит обман? Не в грубейшем смысле. Сообщать неимоверную ложь о себе и верить ей было бы опасно. Ложь может быть раскрыта, и это вынуждает нас затрачивать время и энергию на запоминание того, что и кому мы сказали. Сэмюэль Батлер, викторианский эволюционист (тот самый, кто отметил, что курица это лишь средство, посредством которого одно яйцо создаёт другое яйцо), заметил, что "лучший лгун — тот, кто лжёт меньше всего и самым длинным путём". Действительно, существуют виды лжи, которые трудно подвергнуть сомнению, и в которых трудно разобраться, если они невелики. И это — как раз те виды лжи, которые следует ожидать от людей. У рыбаков пресловутое прочувствованное приукрашивание "вооот-такая сорвалась" стало основным источником юмора.
   Такое искажение может быть первоначально осознанным или, по крайней мере, полуосознанным. Но, начинаясь как бесспорное, это смутное понимание преувеличенности может стираться после нескольких пересказов. Когнитивные психологи показали, как детали истории, даже ложной, запечатлеваются в основной памяти в ходе повторений.
   Само собой разумеется, рыба сорвалась вовсе не по ошибке рыбака. Распределение ответственности и доверия в области, где объективная истина неуловима, представляет собой плодородное поле для самовозвеличивания. Склонность приписывать наши успехи нашему умению, а неудачи — случайности. Удача, враги, сатана — все эти объяснения демонстрировались в лабораториях, и так или иначе, очевидны. В играх, в которых случайность играет роль, мы склонны относить наши потери к невезению, приписывая наши победы уму.
   И мы не только говорим, мы верим этому. Дарвин был энтузиастом игры в трик-трак, и, не удивительно, он часто побеждал при игре против своих детей. Одна из его дочерей вспоминает, что "мы хранили список дуплетов, брошенных каждым, и я была убеждена, что он бросал лучше, чем я". Это убеждение знакомо всем неудачливым игрокам в трик-трак. Оно помогает нам сохранять веру в нашу компетентность и таким образом помогает нам убедить других в этом. Оно также обеспечивает устойчивый источник дохода для ловкачей трик-трака.
   Самовозвеличивание всегда происходит за счёт других. Говорить, что вы проиграли из-за невезения, — то же самое, что говорить, что вашему противнику просто повезло. Даже если не рассматривать игры и другие открыто конкурентные занятия, то сигнал вашего гудка должен заглушить другие гудки, поскольку статус — относительная вещь. Ваше приобретение — это потеря остальных.
   И наоборот, чья-то потеря — ваше приобретение. Из-за этого неосознанное стремление к статусу может стать отвратительным. В маленькой группе (скажем, в деревне охотников-собирателей) человек весьма заинтересован в преуменьшении репутаций других, особенно того же пола и близкого возраста, поскольку в этом слое существует естественная конкуренция. И снова лучший способ убедить людей в чём-то, включая недостатки их соседей, — верить тому, что вы говорите. Поэтому можно ожидать, что у иерархичного вида, владеющего речью, особи будут часто рекламировать свои подвиги и принижать подвиги других, и делать то и то с убеждением. Действительно, в лаборатории социальной психологии люди не только склонны приписывать успех навыку, а проигрыш — случайности, они склонны оценивать деятельность других диаметрально противоположно. Судьба — это то, что вынуждает вас терпеть неудачу, а других людей — преуспевать, способности действуют наоборот.
   Часто принижение других пребывает на чуть обнаружимом уровне и может даже исчезать, если эти другие — семья или друзья. Но следует ожидать, что оно достигнет большой величины, если два человека соперничают за что-то вроде конкретной женщины, конкретного мужчины, конкретного профессионального признания. Ричард Оуэн был обозревателем, жёстко раскритиковавшим "Происхождение видов". Он был выдающимся зоологом и палеонтологом. У него были собственные идеи насчёт изменений видов. После выхода его обзора Дарвин отметил, что "лондонцы говорят, что он обезумел от зависти, потому что о моей книге все говорили". Оуэн убедил сам себя (и, следовательно, других) что работа конкурента была хуже? Или Дарвин убедил сам себя (и, следовательно, других), что человеком, который угрожал его статусу, двигали эгоистичные мотивы? Вероятно как то, так другое, а возможно — и то, и то.
   Острая чувствительность, с которой люди обнаруживают недостатки своих конкурентов, — одно из чудес природы. Требуется Геркулесово усилие, чтобы управлять этой тенденцией сознательно, и усилие должно повторяться регулярно. Некоторые люди могут мобилизовать достаточно воли, чтобы не говорить о конкурентах как о никчёмных людях; они могут даже произносить нечто шаблонно-викторианское о "достойном противнике". Но обуздывать само восприятие — бесконечный, неосознанный, всеобъемлющий поиск признаков никчёмности — это верно работа для Буддистского монаха. Честность оценки просто вне досягаемости большинства смертных.[83]
   Если самореклама пустила настолько глубокие корни в людях, то почему существуют самокритики? Один ответ — самоосуждение не влечёт издержек, когда все и так всё знают, и может даже принести некоторую выгоду; репутация скромности повышает эффективность тонкого хвастовства (пример — Дарвин). Другой ответ — генетическая программа для психического развития очень сложна и разворачивается в мире, полном неопределённости (нынешний мир весьма непохож на древнюю среду); и не нужно ожидать, что всякое человеческое поведение отвечает генетическим интересам. Третий ответ наиболее интересен: социальная иерархия посредством естественного отбора произвела некоторые иронические эффекты на человеческую психику. В какие-то времена обладание искренне низким мнением о себе самом и разделение этого мнения с другими, имело неплохой эволюционный смысл.
   Вспомним, что в целом происхождение статуса исходит из факта, что некоторые соседи-цыплята — собратья некоего цыплёнка, скажем так, слишком грозны, чтобы имело смысл бросать им вызов. Гены, строящие психические способности и сообщающие животному, какому из соседей стоит бросать вызов, а какому нет, процветают. Как именно психические способности передают это сообщение? Ну, уж конечно они не пишут маленькие субтитры «Вызови» или "Не вызывай" перед глазом. Скорее всего, сообщение передаётся через чувство; животные чувствуют или не чувствуют готовность сделать вызов. И животные в самом низу иерархии — животные, которых бьют все приходящие, — ощущают последнее сообщение хронически. Это можно называть низкой самооценкой.
   Можно сказать, что низкая самооценка возникла как способ примирить людей с подчинением статусу, когда такое примирение отвечает их генетическим интересам.
   Не следует ожидать, что люди будут скрывать низкую самооценку. Низкий статус может отвечать их генетическим интересам не только самим принятием низкого статуса, но и (по крайней мере, в некоторых обстоятельствах), выражать принятие его — вести себя покорно, чтобы они не были ошибочно восприняты как какая-то угроза и отношение к ним было бы соответственным.
   Совсем не обязательно обманывать самого себя насчёт низкой самооценки. Любое чувство, предназначенное для того, чтобы оградить людей от стремления к недостижимым целям, по идее должно (по крайней мере, огрублённо) отражать истинную действительность. Но не всегда. Если одна из целей низкой самооценки — удовлетворить людей с высоким статусом вашей почтительностью к ним, то его уровень, строго говоря, должен зависеть от того, сколько этой почтительности требуется для их удовлетворения; в присутствии кого-то очень властного вы можете испытывать свою более глубокую никчёмность (касательно, к примеру, вашего интеллекта), чем было бы гарантировано с точки зрения объективного стороннего наблюдателя. Антрополог Джон Хартунг в 1988 году обратил внимание на возможность самообманчивого снижения самооценки (он назвал это "обманом вниз") и предложил пример из несколько другой области. Он предположил, что женщины могут иногда ложно подчинить себя мужчинам. Если, скажем, семейный доход ощутимо зависит от мужа, имеющего высокую самооценку на работе, то женщина может невольно оказаться в "башне уверенности в себе" её мужа, обеспечивая его стандарт своей более низкой компетентностью".
   Посредством изобретательного эксперимента выяснено, насколько глубоко может быть захоронена в нас правда о нас самих. Когда люди слышат записанный голос, гальваническая реакция их кожи (GSR) повышается, больше всего она повышается, когда они слышат собственный голос. Удивительно, но когда людей спрашивают, их ли это голос, они в среднем ошибаются чаще, чем их GSR. Интригует схема ошибки. После понижения самооценки посредством «неудачи» в специально составленной задаче люди становятся склонными отрицать принадлежность голоса им, хотя их GSR показывает, что на некотором уровне они «знают» правду. После повышения самооценки, они начинают указывать на другие голоса, как на их собственный, хотя их GSR снова показывает, что где-то внутри есть правильная информация. Роберт Триверс, знакомясь с этим экспериментом, написал: "Это как будто мы раздуваем наше представление о себе… затем сжимаем его при неудаче, причём это в значительной степени неосознанный процесс".
   Восприятие себя плохим — факт, подходящий для иных вещей, чем посылка людям своекорыстных сигналов. Начнём с того, что существует упомянутая выше функция жгучего позора: пощёчина за социально грубые ошибки, способ воспрепятствовать повторению поступков, чреватых снижением статуса. Также, как подчеркнул эволюционный психиатр Рандолф Несс, настроение может эффективно фокусировать энергию. Люди всех статусов могут становиться апатичными и мрачными, когда их социальные, сексуальные или профессиональные перспективы тускнеют, а затем становиться оптимистичными и энергичными, когда такие перспективы открываются. Как будто они отдыхают перед большим состязанием. Но если такие перспективы не открываются, то апатия переходит в умеренную депрессию, а это состояние может подтолкнуть человека к плодотворному изменению курса — сменить карьеру, выбросить за борт неблагодарных друзей, отказаться от стремления к неуловимому потенциальному супругу.
   Дарвин являет собой хороший пример многообразной практичности плохих чувств. В июле 1857 года, за два года до публикации "Происхождения видов", он написал своему другу Джозефу Хукеру: " Я проделал некоторые вычисления насчёт изменчивости…, говорил вчера с Лаббоком, он указал мне грубейшую принципиальную ошибку, а это означает, что 2 или 3 недели работы были впустую". И хотя Дарвин и без того был склонен к самоуничижению, но это повергло его в ощущение собственной никчёмности более сильное, чем обычно. Он написал: "Я самая несчастная, запутавшаяся, глупая собака во всей Англии и готов плакать от досады за мою слепоту и самонадеянность".
   Подсчитаем стороны, с которых эта мрачность состояния могла бы быть ценна. Первая — средство снижения самооценки. Дарвин перенес социальное унижение. Произошёл поединок лицом к лицу, в ходе которого его ему указали на путаницу там, где он предполагал себя экспертом. Возможно, некоторое долгосрочное снижение его самооценки было необходимо; возможно, ему нужно было снизить амбицию его учёности, чтобы он не был воспринят как угроза большими интеллектуальными звёздами Англии, которые могли бы затмить его так или иначе.
   Вторая — отрицательное подкрепление. Длительная боль этого инцидента, возможно, воспрепятствовала повторению Дарвином поступков (ошибочного анализа, в данном случае), могущих привести к унижению. Возможно, в другой раз он был бы осторожнее.
   И третья — сигнал к перемене курса. Если это уныние продолжалось, даже гранича с депрессией, оно могло бы изменить поведение Дарвина более радикально, направляя его энергию в совершенно новые каналы. "Этого достаточно, чтобы заставить меня разорвать весь мой M.S. и предаться отчаянию", — написал он в тот же день Лаббоку, благодаря его за коррекции и извиняясь за то, что он настолько «запутался». Насколько мы знаем, Дарвин не рвал рукопись. Но если бы он столкнулся с цепью препятствий такой силы, он мог бы вполне отказаться от проекта. И это было бы, вероятно, полезно для его долгосрочного социального статуса, если в его голове и в самом деле всё было бы настолько запутано, что ему не стоило бы писать внушительную книгу о происхождении видов.
   Эти три объяснения уныния Дарвина не исключают друг друга. Естественный отбор — бережливый и изобретательный процесс, многократно использующий существующие химикалии и чувства, которые те химикалии порождают. Это как раз причина того, что заявления об одной функции любого нейротрансмиттера (типа серотонина) или любого настроения (типа уныния) ненадёжны. Но по этой же причине дарвинистов не смущает, когда оказывается, что что-то вроде низкого (или высокого) мнения о себе имеет несколько одинаково вероятных целей. Они все могут быть настоящими.
   Где находится правда на шкале самооценки? Если один месяц после цепи профессиональных и социальных успехов вы заслуженно наполняетесь серотонином и чувствуете себя стабильно компетентными, приятными и привлекательными, а в следующем месяце после нескольких неудач и некоторого снижения серотонина вы чувствуете себя стабильно никчёмным, то вы не можете быть правы оба раза. Который раз вы были неправы? Является ли серотонин энзимом правды, или это дурманящий мозг наркотик?
   Возможно, что и ни то, ни другое. Когда вы ощущаете себя или очень хорошими или очень плохими, это, вероятно, означает, что какое-то важное свидетельство скрыто от непосредственного взора. Правда лежит где-то посередине.
   Возможно, что понятие «правда» лучше просто исключить из всего этого вообще. «Хороший» ли вы человек, «никчёмный» ли вы человек — вопрос, объективный смысл которого в лучшем случае неуловим. И даже к «правде», которую можно чётко определить, естественный отбор безразличен. Безусловно, если точное отображение истинной картины себя или других будет помогать распространению генов, то точность восприятия или взаимодействия может улучшаться. И часто будет именно так (когда, скажем, вам нужно запомнить, где лежит ваш запас еды, и данные сведения сообщить детям или близким родственникам). Но случаи, когда точность сообщения и генетические интересы пересекаются, являются лишь счастливым совпадением. Правда и честность никогда не одобрялись естественным отбором сами по себе. Естественный отбор не «предпочитает» ни честность, ни непорядочность. Они ему безразличны.

Крепкий, но чувствительный

   Взаимный альтруизм вносит собственный вклад в самооценку и, следовательно, в самообман. Понятно, что иерархический статус — награда за нашу кажущуюся компетентность, привлекательность, силу, презентабельность и т. д.; взаимный альтруизм вкладывает сюда хороший акцент на честность и справедливость. Этот акцент заставляет нас выглядеть достойными альтруистами. Он же побуждает людей хотеть вступать в отношения с нами. Раздуть нашу репутацию как приличного и щедрого человека никогда не мешает, и часто это помогает.
   Подчеркивал эволюционную важность моральной саморекламы, в частности, Ричард Александер. В книге "Биология моральных систем" он пишет, что "современное общество наполнено мифами" о нашем совершенстве — "что учёные — скромные и увлечённые искатели правды, что доктора посвящают свои жизни облегчению страданий, что преподаватели посвящают свои жизни ученикам, что все мы — в основном законопослушные, добрые, альтруистичные души, ставящие интересы общества выше собственных".
   Нет никакого смысла вовлекать самообман в процесс самовозвеличивания. Но есть мало сомнений в том, что так может происходить. Извилины подсознания, которые убеждают нас в нашем совершенстве, были обнаружены в лаборатории прежде, чем теория взаимного альтруизма их существование объяснила. В различных экспериментах людям говорили, чтобы они вели себя жестоко к кому-то, говорили подлости и даже наносили, как они думали, удары электротоком. Позже субъекты экспериментов были склонны принижать свою жертву, как бы убеждая себя, что она заслужила его плохое обращение, хотя они знали, что это не наказание за какой-то проступок, более того, зная об этом человеке только то, что можно узнать о нём в ходе краткого и помыкающего общения с ним в лабораторной обстановке. Но когда субъекты наносили «удары» кому-то, о ком было ранее сказано, что он может позже нанести ответный удар, то склонности принижать жертву не было. Похоже было на то, что психика действовала по простой программе: когда счёты сводятся, никакой особой рационализации не требуется, симметрия обмена — достаточная защита вашего поведения. Но если вы обманываете или угнетаете человека, который не обманывает и не угнетает вас, вам приходится придумывать причины, почему он этого заслужил.[84] В любом случае вы готовы к защите вашего поведения, если оно оспорено; в любом случае вы готовы с негодованием парировать любые утверждения о том, что вы — плохой человек, человек, не достойный доверия.
   Репертуар наших моральных оправданий обширен. Психологи нашли, что люди оправдывают свои отказы в помощи, по разному приуменьшая тяжёлое положение человека ("это не драка, это — ссора влюблённых"), свою ответственность за тяжёлое положение и собственные возможности помощи.
   Проверить, действительно ли люди верят таким оправданиям, трудно. Но знаменитая серия экспериментов показала (в самых различных контекстах) насколько невнимателен может быть рассудок к реальным мотивам, и насколько деловито он приступает к оправданиям подсознательно-мотивированных поступков.
   Эксперименты проводились на пациентах с рассечённым мозолистым телом (перемычкой, соединяющей правое и левое полушарие мозга), которое было рассечено для прекращения тяжёлых эпилептических приступов. Операция оказывает удивительно слабый эффект на повседневное поведение, но в искусственно созданных условиях порождает поразительные вещи. Если слово «орех» вспыхнет в левой половине поля зрения (которую обрабатывает правое полушарие), но не попадает на правую половину (которую обрабатывает левое полушарие), то пациент не сообщает ни о каком осознанном понимании сигнала; информация не поступает в левое полушарие, которое у большинства людей управляет речью и, скорее всего, доминирует над сознанием. Однако левая рука пациента (управляемая правым полушарием), если ей позволено рыться в коробке с предметами, вытащит орех. Пациент не сообщает о понимании этого факта, хотя он может видеть то, что берёт его левая рука.
   Когда пациенту приходит время объяснять его поведение, левый мозг переходит от мнимого неведения к неосознанной нечестности. Пример: команда идти гулять послана правому мозгу человека, и он подчиняется. Когда его спрашивают, куда он идёт, то его левый мозг, не посвящённый в реальную причину ходьбы, придумывает, что пошёл за газировкой, и говорит это с большой убеждённостью. Другой пример: изображение нагого тела вспыхивает, чтобы попасть в правый мозг женщины, которая в ответ издаёт смущённый смех. Когда её спрашивают, что там смешного, она дает ответ, который менее непристоен, чем правда.
   Майкл Газзанига, проводивший несколько таких экспериментов над пациентами с рассечённым мозолистым телом, сказал, что речь — это просто «пресс-секретарь» других частей психики, она оправдывает любые поступки, ими побуждаемые, убеждая мир в том, что актёр — разумный, рациональный, честный человек. Возможно, что и само царство сознания является в значительной степени таким пресс-секретарём, местом, где наши, подсознанием написанные пресс-релизы, наполняются убеждённостью, которая даёт им силу. Сознание прикрывает холодную и корыстную логику генов разнообразием невинных обликов. Эволюционный антрополог Джером Барков написал: "Можно доказать, что первичная эволюционная роль самоосознания — быть органом управления самоубеждением (скорее всего, ибо наша народная психология воспринимает это как нечто, принимающее решение)".
   Можно пойти дальше и предположить, что сама народная психология включена в наши гены. Другими словами, не только ощущение, что мы «сознательно» контролируем наше поведение есть иллюзия (что также подтверждено другими неврологическими экспериментами), но это преднамеренная иллюзия, предназначенная естественным отбором для придания убедительности нашим запросам. В течение столетий люди подходили к философским дебатам о свободе воли с неопределённым, но мощным убеждением, что свобода воли существует, мы (сознательные "мы") отвечаем за наше поведение. Это убеждение не выходит за рамки предложения, что этот нетривиальный участок интеллектуальной истории может быть приписан практически напрямую естественному отбору, что одна из наиболее священных философских позиций — по существу адаптация.

Сомнительная бухгалтерия

   Искажающий эффект взаимного альтруизма действует вне обычной веры в нашу собственную честность. Его можно заметить в наших искажённых системах "социальной бухгалтерии". Центральным феноменом взаимного альтруизма является контроль обменов — кому должны вы, кто должен вам и сколько должен. С генетической точки зрения, контролировать обе стороны этого гроссбуха с равным усердием было бы глупо. Если в итоге вы получаете слегка больше, чем даёте, то это даже лучше. Но если вы даёте больше, чем получаете, даже совсем немного, то раз за разом вы наращиваете свои потери.
   То, что люди лучше помнят то, что должны им, чем то, что должны они, — вряд ли яркая новость в стане поведенческих наук. Это известно так давно и настолько очевидно, что 150 лет назад послужило невысказанным базисом для небольшой шутки Дарвина, сказанной его сестре Каролин. В письме с «Бигля» он написал про человека, который "в одном из писем Лорду Байрону сказал, что он так изменился после болезни, что его старейшие кредиторы не узнали бы его". У самого Дарвина были некоторые долги в колледже, и один биограф писал, что он "чувствовал себя весьма скверно при мысли об этих долгах и упоминание его расточительности в будущем, кажется, сокращало их вполовину".
   Дарвин помнил долги интеллектуального вида тоже выборочно. В молодости он читал сочинения своего деда Эразма об эволюции. Они содержат высказывания, которые поразительно предвосхищали понятие полового отбора, варианта естественного отбора, сделавшего мужчин настолько боевыми: "Глубинная причина этого соперничества самцов в том, что только самый сильный и наиболее активный из них должен распространять вид, и это должно его улучшить". Тем не менее, когда Дарвин включил в третье издание «Происхождения» вступительный набросок интеллектуальных предшественников, он упомянул своего деда в сноске как предвестника Ламарка. В своей автобиографии Дарвин говорил о Зоономии Эразма довольно пренебрежительно, хотя эта книга, судя по вышеупомянутой цитате, возможно посеяла в голове Дарвина хорошие семена не только эволюционизма, но и теории естественного отбора. Это было безопасной ставкой. Обычно бдительная совесть Дарвина не позволила бы ему сознательно учинить такую короткую расправу своему собственному деду.
   Дарвин не был небрежен в предоставлении интеллектуальных кредитов вообще. Он был небрежен выборочно. Как написал один биограф, "хотя благородным Дарвин всегда был к тем, чьи эмпирические наблюдения он находил полезными, он был признателен только тем, чьи идеи повлияли на него". Полезная схема поведения. Дарвин расточал кредиты на счета исследователей незначительных деталей, принижая немногих предшественников, могущих быть даже отдалёнными соперниками за его корону; он таким образом поддержал многих молодых, растущих учёных, рискуя обидеть главным образом старых и умерших. В целом, довольно уместная формула высокого статуса. (Разумеется, сама формула — "не кредитуй людей, предвещавших твою теорию" — не прописана в генах. Однако туда вполне может быть встроена тенденция воздерживаться от дарения бонусов, повышающих статус людей, чей статус угрожает собственному).
   Эгоцентричный перекос баланса наблюдается везде, от мельчайших случаев до эпических событий. Войны рутинно отличаются глубоким и уверенным чувством обиды с обеих сторон и веской верой в вину врага. Ближайшие соседи, даже хорошие друзья, могут питать сопоставимую уверенность в своих отличающихся исторических записях. Этот факт может потеряться в некоторых слоях современного общества, где блеск сердечности охватывает повседневную жизнь. Но есть все резоны полагать, что на протяжении истории и предыстории взаимный альтруизм возбуждал повседневную напряжённость, неявную или явную торговлю. Бронислав Малиновский сделал наблюдение, насколько жители островов Trobriand выглядели поглощёнными дарением подарков и были "склонны хвастаться своими подарками, которыми они полностью удовлетворены, когда обсуждали их ценность и даже спорили, что они превосходят те, что они сами получают".
   Существовала ли когда-либо культура, в которой люди не были бы регулярно не согласны насчёт товара на рынке, насчёт жалования на работе, насчёт территориальных различий, насчёт того, чей ребёнок чьего обидел? Итоги этих споров могут иметь реальные последствия. Сами по себе они редко затрагивают вопросы жизни и смерти, (но, как правило, материальное благосостояние), однако в ходе человеческой эволюции маленький ломтик материального благосостояния мог временами быть границей между жизнью и смертью, между благосклонностью и неблагосклонностью кандидата в супруги, между тремя выжившими детьми и двумя. Так что есть причины подозревать наличие врождённых оснований для перекоса социальной бухгалтерии. Этот перекос выглядит универсальным и похожим на интуитивно естественный результат теории взаимного альтруизма.
   Однако если посмотреть на ситуацию не только своей интуицией, она становится менее понятной. В компьютере Аксельрода, ключ к успеху стратегии "ТО ЗА ТО" заключался в том, что она и не пыталась взять верх над соседями; она всегда соглашалась лишь на строго равный обмен. Существа, которым было трудно этим удовлетвориться — существа, которые пробовали «обманывать» и получать больше, чем они отдавали — постепенно вымирали. Если эволюция так наказывает жадин, почему люди выглядят подсознательно склонными давать немного меньше, чем получают?
   Для начала нужно уяснить, что получать больше, чем вы даёте — это ещё не вполне «обман». Жизнь в компьютере Акселрода была бинарной, реализующей набор из двух сущностей жизни: или вы сотрудничаете, или нет; либо вы честны, либо вы — мошенник. Реальная жизнь градуируется не столь грубо. Поскольку выгоды ненулевой суммы обильны, постольку слегка неравные обмены могут иметь смысл для обоих людей. Если вы оказываете сорок девять единиц пользы вашему другу и получаете взамен пятьдесят одну, то дружба, вероятно, всё ещё имеет ценность для вашего друга. На деле вы не «обманывали» его. Да, вы получили больше его, но не настолько больше, чтобы он предпочёл не иметь с вами дел.
   Так что в теории возможно быть немного более скаредным, чем ТО ЗА ТО, без реального обмана и таким образом без риска получить болезненное возмездие. Этот вид скаредности, закреплённый естественным отбором, мог бы нормально принимать форму теневой бухгалтерии — глубокое чувство справедливости, слегка предвзятое в свою пользу.
   Почему так важно, чтобы эта предвзятость была неосознанной? Ключ, возможно, находится в книге под названием "Стратегия конфликта", написанной экономистом и специалистом в теории игр Томасом Шеллингом. Глава под названием "Очерк о торге" не касается эволюции, но вполне может быть приложима к ней. В ней Шеллинг отметил иронию: в игре с ненулевой суммой "способность ограничить противника может зависеть от способности сдержать себя". Классический пример — игра с ненулевой суммой в «цыплёнка». Два автомобиля движутся навстречу друг другу. Водитель, который первым отвернёт, теряет игру, ну, и вместе с этим — некоторый статус среди товарищей. С другой стороны, если никто не отворачивает, теряют оба и гораздо больше. Что делать? Шеллинг предлагает выставить ваше рулевое колесо в окно так, чтобы его полностью видел другой водитель. После этого другому водителю не остаётся другого выхода, кроме как отвернуть, поскольку очевидно, что вы, безусловно, останетесь на этом курсе.
   Та же самая логика содержится в более обыденных ситуациях, например, покупке автомобиля. Существует диапазон цен, в пределах которого сделка имеет смысл и для покупателя и продавца. Однако в пределах этого диапазона интересы расходятся: покупатель предпочитает низший предел, продавец — высший. Путь к успеху, говорит Шеллинг, по существу тот же, что и в игре в цыплёнка: будьте первым, убедившим другую сторону в вашей твёрдости. Если дилер верит, что Вы уходите совсем, он сдастся. Но если дилер наносит превентивный удар и говорит: "Я абсолютно не могу согласиться на меньшее чем X", — и чувствуется, что его гордость не позволит ему позже проглотить эти слова, тогда он побеждает. Ключ, сказал Шеллинг, в том, чтобы делать "добровольную, но необратимую жертву свободе выбора" и быть первым, сделавшим это.[85]
   В нашем случае нужно исключить слово «добровольную». Базовая логика может быть отключена от сознания, чтобы заставить жертву казаться истинно «необратимой». Ну, может быть, не тогда, когда мы покупаем подержанный автомобиль. Автопродавцы, подобно спецам по теории игр, фактически думают о динамике торговли, сообразительные автопокупатели — тоже. Однако, повседневный торг — по помятым буферам автомобиля, по жалованью, по спорным территориям — часто начинается с состязания в крепкости фактической веры каждой из сторон. И такая вера, быстро достигаемая и чётко оформленная в горячее чувство нашей заслуженности, — кратчайший путь к нанесению превентивных ударов, рекомендованных Шеллингом. Интуитивная жёсткость наиболее убедительна.
   Однако загадки остаются. Чрезвычайная жёсткость может быть пагубна. По мере распространения генов "теневой бухгалтерии" в популяции, теневые бухгалтера всё чаще и чаще сталкивались бы друг с другом. Сделка, в которую с обеих сторон вступают абсолютно неуступчивые участники, просто не может состояться. Кроме того, в реальной жизни не всегда можно знать границы жёсткости, потому что часто трудно предвидеть, какие условия другая сторона примет. Автопокупатель не знает, сколько автомобиль стоит для дилера или сколько других покупателей у него есть. А в менее структурированных ситуациях обмена выгодой с кем-то эти вычисления даже туманнее, потому что многие вещи менее измеримы. Следовательно, как это было в ходе эволюции, трудно понять точно диапазон допусков сделки, которые отвечают интересам другой стороны. Если вы начинаете торг, неотвратимо настаивая на условиях вне этого диапазона, вам придётся уйти ни с чем.
   Идеальная стратегия, возможно, состоит в псевдожёсткости, в гибкой твёрдости. Вы начинаете диалог с решительного заявления о том, что вы заслуживаете. Однако вы всё же должны отступать, по крайней мере, до точки очевидной твёрдости другого человека. И какой вид доказательств может быть? Хм, очевидность… Если люди могут объяснить причины, лежащие в основе их убеждения, и причины выглядят реальными (и звучат искренне), то некоторое отступление будет уместным. Если они говорят о том, как много они сделали для вас в прошлом, и это правда, то вам нужно уступить этот пункт. Конечно, в той степени, в какой вы можете соотнести доказательства и убеждённость. И так далее.
   То, что мы только что описали, есть динамика человеческого спора. Люди спорят точно так же. (Фактически, это словесные средства доказательства). Они часто не обращают внимания на то, что они делают, и почему. Они просто находятся постоянно в контакте со всеми факторами, поддерживающими их положение и часто напоминающими обо всех свидетельствах против этого. Дарвин написал в своей автобиографии про привычку, названную им "золотым правилом": нужно немедленно записывать любое наблюдение, которое выглядит противоречащим его теориями, "ибо я заметил из опыта, что такие факты и мысли гораздо более склонны улетучиться из памяти, чем благоприятствующие им". Причина, по которой видотипичный стиль спора человека настолько лёгок, в том, что к тому времени, когда спорящие приступают, спор уже по сути закончен. Роберт Триверс написал о периодических спорах, которые можно назвать "пересмотром контракта", которые часто являются частью близких отношений, как то дружба или брак. Он отметил, что спор "может выглядеть разразившимся далее спонтанно, с минимальным или вообще никаким предварительным анализом, тем не менее, мчит вперёд, как будто целых два тома информации уже лежали подготовленными, ожидая лишь вспышки гнева, чтобы показать себя".
   Дело здесь в том, что человеческий мозг — в значительной степени механизм для побеждающих споров, механизм для убеждения других в том, что её владелец прав, и, таким образом, механизм для убеждения своего владельца — в том же самом. Мозг подобен хорошему адвокату — берётся защитить любой набор интересов и начинает убеждать мир в их моральной и логической ценности, независимо от того, имеет ли она фактически место. Как и адвокат, человеческий мозг хочет победы, а не правды, и, как у адвоката, эта победа чаще более отражает навык, чем для реальные достоинства.[86]
   Задолго до того, как Триверс написал об эгоистичном использовании самообмана, социологи собрали подтверждающие данные. В одном эксперименте людям с твёрдыми убеждениями по социальным проблемам были предъявлены четыре аргумента — два «за» и два «против». На для каждой стороны эти аргументы были двух видов: а) весьма правдоподобный и б) неправдоподобный до нелепости. Люди оказались склонны помнить правдоподобные аргументы «за» и неправдоподобные аргументы «против» — всё, что подтверждает правильность их убеждений и глупость альтернативы.
   Можно подумать, что, будучи рациональными существами, мы, в конечном счёте, станем с недоверием относиться к нашей странно долгой честности, если наша безошибочная ловкость сделает нас правыми в любой дискуссии по любому вопросу — о кредите, или деньгах, или манерах, или чём угодно ещё. Нет. Снова и снова — обсуждаем ли мы свою компетенцию, продвижение по службе, которое мы никак не получим, или какой автомобиль какого ударил — мы поражены слепоте людей, осмеливающихся предполагать, что нашему проступку нет оправдания.

Дружба и коллективная нечестность

   Во всей психологической литературе, предшествующей и поддерживающей современное эволюционное представление об обмане, из терминологии выделяется одно слово — Бенефистанс. Оно было предложено в 1980 году психологом Энтони Гринвальдом для описания склонности людей подавать себя как одновременно и полезными, и эффективными. Две составные части этого неологизма отражают качества, соответственно, взаимного альтруизма и высокого иерархического статуса.
   Это различие немного упрощено. В реальной жизни мандаты взаимного альтруизма и статуса — стремление казаться полезным и эффективным — могут сливаться. В одном эксперименте людей, которые входили в команду, спрашивали об их роли в ней. Они были склонны отвечать экспансивно, если им сначала говорили, что их усилия имели успех. Если же им говорили, что они терпели неудачу, то они отводили большую роль влиянию товарищей по команде. Это присвоение славы и делёж вины отвечает обоим видам эволюционных целей. Оно побуждает человека казаться выгодным, помогая другим в группе достигать успеха и, следовательно, обеспечивая в будущем ответные услуги; оно также побуждает этого человека казаться эффективным, заслуживая высокого статуса.
   Одно из наиболее известных триумфальных событий сторонников Дарвина произошло в 1860 году, когда Томас Хаксли, также известный как "бульдог Дарвина", победил епископа Сэмюэля Вилберфорса в дебатах по "Происхождению видов". Вилберфорс саркастически спросил, по какой ветви своего рода Хаксли произошёл от обезьяны, и Хаксли ответил, что предпочел бы иметь предком обезьяну, чем человека, "обладающего большими средствами и влиянием, но использующего эти способности и влияние на достижение примитивной цели привнесения насмешек в серьёзное научное обсуждение". По крайней мере, именно так Хаксли рассказал историю Дарвину, и именно благодаря этому сообщению Хаксли попал в исторические книги. Но близкий друг Дарвина Джозеф Хукер там также присутствовал, и он помнил события по-другому. Он сказал Дарвину, что Хаксли "не мог ни возвысить свой голос на таком большом собрании, ни владеть вниманием аудитории, и он не намекал на слабые позиции Сэма [Епископ Вилберфорс], не облекал вопрос в форму или способ, который увлекал аудиторию".
   Хукер далее сообщил, что, к счастью, он сам сразил Виблерфорса: "Я хлопал ему в промежутках между раундами аплодисментов", вышел и показал всем, "что он совсем не читал вашу книгу", и что он "был абсолютно невежественен" в биологии. Вилберфорс "не нашёл ни одного слова в ответ; и собрание было распущено, оставив вас хозяином положения после 4 часов сражения". После дебатов, сказал Хукер, "меня поздравили и отблагодарили наичернейшей мантией и белейшим шарфом в Оксфорде". Хаксли тем временем сообщил, что "(Дарвин) был самым популярным человеком в Оксфорде в течение тех четырёх часов и двадцати часов после". И Хаксли, и Хукер сообщали истории, которые послужат двум целям: поднимут их выше в глазах Дарвина и оставят его обязанным им.
   Взаимный альтруизм и статус пересекаются и по-другому. Если другой человек имеет высокий статус, то наша склонность выкачивать из других больше, чем получать, существенно слабеет. Если у нас есть друг, который, скажем так, довольно знаменит, то мы лелеем даже скудные его подарки, прощаем ему небольшие обиды и принимаем дополнительные меры к тому, чтобы не подвести его. В некотором смысле это коррекция эгоцентризма, для людей высокого статуса наша бухгалтерия честнее, чем для прочих. Но медаль имеет две стороны. Эти высокостатусные люди одновременно смотрят на нас менее почтительно, чем на прочих, поскольку наша половина бухгалтерской книги обесценена в большей степени, отражая нашу скромность.
   То есть мы оцениваем отношения по степени их ценности для нас. В минуту необходимости высокостатусный друг может держать в руках решающие рычаги влияния в нашу пользу, и это часто ему почти ничего не стоит. Как альфа-самец у обезьян может защитить союзника, просто посмотрев искоса на потенциального нападающего, так и высокопоставленный покровитель посредством двухминутного разговора по телефону может совсем иначе устроить мир для выскочки.
   Увиденные в этом свете социальная иерархия и взаимный альтруизм не только пересекаются, но и сливаются в единую размерность. Статус — это просто один из активов, которые люди выкладывают на стол переговоров. Или, если точнее, это актив, являющийся рычагом воздействия на другие активы; это означает, что за небольшую цену для себя человек может оказывать большие услуги другим.
   Статус сам может также быть одной из таких услуг. Когда мы просим друзей о помощи, мы часто просим их не только употребить свой статус, но и поднять наш статус по ходу дела. Среди шимпанзе Арнхема, взаимоподдержка статуса была временами проста; шимпанзе А помогает шимпанзе B отразить атаку претендента и поддерживает тем самым его статус, шимпанзе B позднее отплачивает своим покровительством. У людей поддержка статуса менее осязаема. Кроме баров, подростковых компаний и других местах тусовок высокого тестостерона, эта поддержка состоит из информации, а не мускулов, одалживая друга инструментами устной защиты, когда его интересы находятся под угрозой, и вообще, хорошие слова поддержки повышают его статус. Являются ли эти слова правдивыми — не имеет особого значения. Это слова, которые только друзья и предполагают говорить. Друзья участвуют во взаимном само приукрашивании. Быть настоящим другом — значит подтверждать неистинные вещи, которые ему дороги.
   Насколько глубоко в подсознании находится эта предвзятость в пользу интересов друга — вопрос для исследований, которые ещё не проводились. Абсолютно благостный ответ может быть признаком предательства, которое, как известно, в дружбе очень нередко. Однако глубина взаимной предвзятости может быть признаком и самой сильной, самой долгой дружбы; лучшие друзья — такие, какие видят друг друга наименее трезво. Сознательная это или подсознательная ложь, но эффект дружбы должен связать индивидуальные узлы корыстной нечестности и соединить их в сети коллективной нечестности. Себялюбие порождает общество взаимного восхищения.
   А вражда порождает два общества, питающие взаимное отвращение. Если ваш настоящий друг имеет настоящего врага, то предполагается, что вы воспримете этого врага как своего собственного; точно также вы поддерживаете статус вашего друга. Точно так же предполагается, что и друзья врага будут не любить не только вашего друга, но и вас. Это не жёсткая схема, но тенденция. Поддержание близкой дружбы с двумя открытыми врагами — положение, неловкость которого мы интуитивно чувствуем.
   Злорадный заговор между взаимным альтруизмом и иерархиями статуса опускается на уровень глубже. Ибо сама вражда — порождение заговорщиков. С одной стороны, вражда вырастает из конкуренции, взаимного и несовместимого стремления к статусу. С другой стороны — это изнанка взаимного альтруизма. Триверс отметил, хорошим взаимным альтруистом можно быть, лишь храня память о тех, кто принимает вашу помощь, но не возвращает, воздерживаясь от поддержки их в будущем или активно их наказывая.
   Опять же, вся эта вражда может не выражаться явно и материально (как у шимпанзе), но быть устной. Стандартная реакция на наших врагов или людей, поддерживающих их или отказавшихся нас поддержать, хотя мы поддержали их, состоит в убедительном высказывании плохих вещей о них. И опять же, лучший способ говорить такие вещи наиболее убедительно состоит в том, чтобы верить им. Верить, что человек некомпетентен и глуп или, ещё лучше, плох, нравственно неполноценен, таит опасность обществу. В книге "Выражение эмоций у человека и животных" Дарвин уловил нравственно наполненную природу вражды: "Мало какие индивидуумы… могут долго раздумывать о ненавидимом человеке, не чувствуя и не показывая признаков негодования или гнева".
   Собственные оценки людей Дарвином иногда имели привкус возмездия. Во время учёбы в Кембридже он встретил человека по имени Леонард Дженинс, хорошо воспитанного энтомолога, который, как и Дарвин, коллекционировал жуков. Казалось возможным, что, несмотря на естественную конкуренцию между ними, они могли стать друзьями и союзниками. Действительно, Дарвин сделал первый шаг к сближению, дав Дженинсу "много хороших насекомых", за что, как писал Дарвин, Дженинс выглядел "очень благодарным". Но когда настало время ответных услуг, Дженинс "отказался мне дать экземпляр жука-могильщика… Хотя у него было 7 или 8 экземпляров". Рассказывая эту новость своему кузену, Дарвин описал не только эгоизм Дженинса, но и его "слабые умственные способности". Через восемнадцать месяцев, он, тем не менее, счёл Дженинса "превосходным натуралистом". Этот пересмотр мнения может быть связан дарением Дженинсом Дарвину "великолепного экземпляря Diptera".
   Когда недовольство расползается по сети (так как дружба — форма коалиции, поддерживающей статус друг друга), то результат — обширные пространства самообмана и, потенциально, насилия. Вот фраза из "Нью-Йорк Таймс": "За прошедшую неделю обе стороны сочинили очень эмоциональные истории, объясняющие их роли, односторонние объяснения, предлагаемые с горячечной убеждённостью, хотя во многих отношениях они оказались непрочными, во всяком случае, при внимательном исследовании".
   Эта фраза относится к инциденту, в котором израильские солдаты стреляли в палестинских мирных жителей, и каждая сторона ясно видела, что инцидент начала другая сторона. Но фраза с тем же успехом может быть применима ко всем видам столкновений, больших и маленьких, сейчас и столетия назад. Одна эта фраза описывает значительную часть человеческой истории.
   Психические механизмы, питающие современные войны, — патриотический пыл, массовую уверенность в собственной добродетельности, заразительный гнев — часто прослеживались эволюционистами в вековечных конфликтах среди племён или групп. Безусловно, такие крупномасштабные акты агрессии бывали неоднократно в жизни нашего вида. И без сомнения воины часто получали эволюционные бонусы посредством насилия или похищения вражеских женщин. Однако, даже психология войны, действительно сформированная тотальными конфликтами, возможно, обладала вторичной важностью. Чувства вражды, обиды, справедливого негодования, как индивидуальные, так и коллективные, вероятно, имеют глубочайшие корни в древних конфликтах внутри групп людей и пралюдей. В особенности, в конфликтах между коалициями мужчин, борющихся за статус.

Групповые интересы

   Не любя врагов друг друга, друзьям не нужно просто взаимно покровительствовать. Часто это простая избыточность. Одним из самых сильных стимулов к началу и поддержанию дружбы является общий враг. (Два человека, играющие в игру "дилемма заключённого",[87] будут играть более согласованно в присутствии кого-то, к кому они оба питают неприязнь).
   Это стратегическая выгода часто незаметна в современном обществе. Дружба может основываться не на общих врагах, а на общих интересах: хобби, общности вкусов в области кино или спорте. Сближение происходит на почве общности страстей самого невинного типа. Но эта реакция, возможно, возникла в контексте общности страстей, невинных существенно менее в контексте открытых политических разногласий о том, кто, скажем, должен вести племя, или как делить мясо. Другими словами, близость общих интересов, возможно, эволюционировала в способ цементировать плодотворные политические союзы и только позже стала применяться к малозначительным вопросам. Этим, думается, можно бы объяснять абсурдную серьезность, окружающую дискуссии по скорее тривиальным вопросам. С чего это на приятном званом обеде может внезапно воцариться неловкая атмосфера из-за разногласий о достоинствах фильмов Джона Хустона?
   Более того, "малозначительные вопросы" при близком рассмотрении часто оборачиваются реальными ставками. Возьмите для примера двух социологов, тяготеющих к дарвинизму. Интересы, их связывающие, "чисто интеллектуальные" — обаяние эволюционными корнями человеческого поведения. Но одновременно это и общий политический интерес. Обоих их утомило игнорирование или атаки научного истеблишмента, утомили догмы культурного детерминизма, утомила его упрямая распространённость во многих разделах антропологии и социологии. Оба учёных хотят издаваться в наиболее уважаемых журналах. Они хотят должностей в лучших университетах. Они хотят власти и статуса. Они хотят свергнуть господствующий порядок.
   Конечно, если они свергнут господствующий порядок и таким образом станут знамениты, и их книги станут бестселлерами, то за это не последует никакого эволюционного вознаграждения. Они не смогут конвертировать их статус в секс, а если и смогут, то они, скорее всего, будут использовать контрацепцию. Но в древней среде, в которой мы эволюционировали вплоть до последних нескольких сотен лет, статус конвертировался в эволюционную валюту более эффективно. Этот факт явно оказывает глубокое воздействие на фактуру интеллектуальной беседы, особенно среди мужчин.
   Мы исследуем пример такого эффекта в следующей главе в описании конкретного интеллектуального диспута, который сделал Дарвина знаменитым. Пока давайте просто обратим внимание на восторг Дарвина, когда в 1846 году он обнаружил общие научные интересы с Джозефом Хукером, который, спустя десятилетие с небольшим, объединился с Дарвином в научном сражении столетия и посвятил много энергии возвышению социального статуса Дарвина. "Какая хорошая вещь — общность вкусов", — написал Дарвин Хукеру: "Мне кажется, будто я знаю вас уже пятьдесят лет…"

Глава 14: Триумф Дарвина

   Меня моя тема интересует глубочайшим образом; однако мне жаль, что я не могу уменьшить этот шум моей суетной славы, как прижизненной, так и посмертной; впрочем, не до крайней степени — всё же, насколько я себя знаю, я работал бы хотя и столь же упорно, но с меньшим удовольствием, если бы знал, что моя книга будет издана анонимно.
Письмо к У.Д. Фоксу (1857)

   Дарвин — один из лучших наших подопытных экземпляров. Он великолепно реализовывал то, для чего людей предназначил естественный отбор: управление социальной информацией в личных интересах. Эта информация имела превалирующую важность для существования как людей, так и всех организмов; Дарвин придал ей новую форму так, что она радикально подняла его социальный статус. Когда он умер в 1882 году, его величие прославляли газеты во всём мире, а захоронен он был в Вестминстерском Аббатстве недалеко от могилы Исаака Ньютона. Это территория альфа-самцов.
   Прежде всего, он был хорошим парнем. Лондонская «Таймс» писала: "Великий, как он сам, широкий, как широта его интеллекта, он вызвал любовь многих его друзей, насколько красота его характера очаровывала всех, кто хотя бы мгновение общался с ним". Легендарное отсутствие претенциозности Дарвина сохранилось у него до самого конца — пока он мог на что-то влиять. Местный гробовщик вспоминал: "Я сделал для него такой гроб, какой он хотел, необработанный словно скамейка, без полировки, без ничего". Но когда внезапно было принято решение похоронить его в Вестминстерском Аббатстве, "мой гроб не потребовался, и они послали его назад. Другой гроб блестел так, что, глядя в него, можно было бриться".
   Это был основной и часто отмечаемый парадокс Чарльза Дарвина. Он стал мировой знаменитостью, но ему, тем не менее, казалось, что ему не хватает качеств, должных питать эпическое социальное восхождение. Как выразился один биограф, он выглядел, как "невзрачный субъект, выживший на костре вечности, обладая максимумом порядочности, которая обычно удерживает людей от борьбы с использованием зубов и когтей".
   Парадокс нельзя разрешить, просто отмечая, что Дарвин создал правильную теорию происхождения людей, ибо он не был единственным, кто сделал это. Альфред Рассел Уоллес (Alfred Russel Wallace) пришёл к естественному отбору независимо и начал распространять письменное описание его до того, как Дарвин опубликовал свой труд. Две версии этой теории были формально обнародованы в один день на том же самом форуме. Но сегодня Дарвин — это Дарвин, а Уоллес — просто звёздочка. Почему Дарвин победил?
   В десятой главе мы частично согласовали порядочность Дарвина с его известностью, отмечая, что он жил в обществе, в котором добропорядочность была типичной предпосылкой для преуспевания. Моральная репутация значила многое, и в основном это понятно.
   Но эта история сложнее. Пристальнее рассматривая длинный и извилистый путь Дарвина к славе, можно подвергнуть сомнению некоторые обычные оценки его, например, что у него было мало амбиций и ни кусочка бессовестности, что его преданность правде не была испорчена жаждой известности. При рассмотрении через новую парадигму Дарвин выглядит несколько менее святым и несколько более — самцом-приматом.

Социальное восхождение

   Дарвин рано продемонстрировал обычный компонент социального успеха — амбиции. Он конкурировал за статус и очень хотел признания, которое он мог обеспечить. "Я добился хорошего успеха в изучении водных жуков", — написал он кузену из Кембриджа. "Я думаю, что я победил Дженинса в Colymbetes". Когда собранные им насекомые были упомянуты в книге "Иллюстрации британских насекомых", он написал: "Вы увидите моё имя в последнем номере Стивенов. Я доволен этим уже хотя бы просто из-за злости на г-на Дженинса".
   Восприятие Дарвина как типичного молодого самца, склонного к борьбе, выглядит противоречащим стандартным оценкам. Джон Боулби описал Дарвина как "постоянно ворчащего от презрения к себе", "склонного принижать собственные достижения", "постоянно опасающегося критики, как от других, так и самого себя", "преувеличенно почтительного к авторитету и мнению других людей". На поведение альфа-самца это не похоже. Но вспомним, что в группах шимпанзе часто, а в человеческих обществах — почти всегда, социальный статус нельзя поднять в одиночку; обычным первым шагом восхождения является сколачивание коалиции с приматом более высокого ранга, для чего требуется демонстрация подчинённого положения. Один биограф описал якобы патологию Дарвина в терминах, наводящих на размышления: "Некоторое недоверие самому себе, определённое отсутствие уверенности, заставлявшие его подчеркивать эти недостатки особенно тогда, когда он имел дело с авторитетными личностями".
   В своей автобиографии Дарвин вспоминал про "жар гордости", который он чувствовал будучи подростком, когда услышал, что один выдающийся ученый после беседы с ним сказал: "Есть в этом молодом человеке нечто интересное". Дарвин сказал, что комплимент "должно быть, был в основном вызван его вниманием, я слушал с большим интересом всё, о чём он говорил, ибо я был невежественен, как свинья, в его рассуждениях об истории, политике и моральной философии". Здесь, как обычно, Дарвин прибедняется, но он вероятно прав в предложении, что само его смирение играло роль. Дарвин продолжал: "Похвала выдающегося человека хотя без сомнения способна возбудить тщеславие, но, я думаю, полезна для молодого человека, так как помогает ему держать правильный курс". Да, правильный. Вверх.
   Называть скромность Дарвина тактической — это не то же самое, что назвать её лицемерной. Способность людей почтительно воспринимать людей на вышестоящем ярусе социальной лестницы наиболее эффективна, когда они полностью её рабы и не ощущают её цель явно: мы чувствуем искреннее благоговение перед людьми до того, как, может быть, могли бы осознанно унижаться. Томас Карлил, один из современников Дарвина (и его знакомый), был, вероятно, прав, говоря, что преклонение перед героем — неотъемлемая часть человеческой природы. И это, вероятно, не совпадение, что герой научного судна обретает силы в возрасте, когда люди начинают своё социальное соревнование всерьёз. Как заметил один психиатр, "юность — время нового поиска идеалов…, подросток ищет модель, совершенный образец для подражания. Во многом этот период подобен моменту в младенчестве перед осознанием несовершенства родителей".
   Да, благоговение перед нашим образцом для подражания во многом подобно благоговением перед родителями в раннем детстве и, быть может, обусловлено той же самой нейрохимией. Но его роль не только в том, чтобы поощрить обучение подражанием; оно также помогает заключить неявный контракт между старшими и младшими партнерами в коалиции. Последние, обладая низким социальным статусом, который усложняет расчёты во взаимном альтруизме, будут компенсировать его своим почтением.
   Во время пребывания Дарвина в Кембридже он питал наибольшую почтительность к профессору преподобному Джону Стивенсу Хенслоу. Дарвин услышал от своего старшего брата, что Хенслоу был "человеком, знающим все науки, и я был этим подготовлен для почитания его". После знаменательного знакомства Дарвин сообщил, что "он — наиболее совершенный человек из тех, с кем я когда-либо встречался".
   Дарвин стал известен в Кембридже как "человек, который гуляет с Хенслоу". Их отношения не отличались от отношений миллионов людей в истории нашего вида. Дарвину были полезны советы и пример Хенслоу, его социальные связи; он отплачивал ему, помимо прочего, содействием, приходя на лекции Хенслоу пораньше, чтобы помочь установить оборудование. Можно вспомнить, как описывала Джейн Гудолл социальный подъём Гоблина (глава 12 — А.П.): он был «почтителен» к своему наставнику Фигану, ходил за ним везде, смотрел, что он делал, и часто ухаживал за ним".
   Добившись признания Фигана и набравшись его мудрости, Гоблин, будучи зависимым от него, сместил его с поста альфы. Но Гоблин, возможно, питал к нему почтительность до момента, пока его положение не укрепилось в должной степени. Так и мы: наша оценка ценности человека — его профессиональный вес, его моральные качества — так или иначе частично отражает его место, которое он занимает в нашем социальном мире в то время. Мы выборочно слепы к тем качествам, которые нам бы не хотелось признавать.
   Поклонение Дарвином перед Хенслоу — не самый показательный пример такой слепоты, поскольку Хенслоу восхищал очень многих. Другое дело — капитан «Бигля» Роберт Фицрой. Когда Дарвин встретился с Фицроем на интервью, где решалось, поплывёт ли Дарвин на «Бигле», ситуация была проще: вот человек высокого статуса, чьё одобрение могло бы в конечном счёте заметно поднять собственный статус Дарвина. Не удивительно, что Дарвин выглядит подготовленным для «почтительности» к Фицрою.
   После встречи Дарвин написал своей сестре Сюзен: "Бесполезно хвалить его так, как мне хотелось бы, ибо ты мне не поверишь…". Он написал в своём дневнике, что Фицрой был "столь же совершенен, сколь природа может создавать совершенство". Хенслоу (который стоял на ступеньке той лестницы, которая привела Дарвина на "Бигль") он написал, что " в капитане Фицрое всё восхитительно…".
   Годы спустя, Дарвин опишет Фицроя как человека, "имеющего законченную способность смотреть на всех и вся в извращенной манере". Но тогда, спустя годы, он мог позволить себе это. Сейчас же не было времени, чтобы рассмотреть недостатки Фицроя или исследовать изнанку цивилизованного фасада, обычно воздвигаемого на первых встречах. Сейчас же было время для уважения и дружелюбия, и они привели к успеху. Вечером Дарвин писал свои письма, а Фицрой писал военно-морскому офицеру: "Мне весьма нравится всё, что я вижу и слышу о нем", — прося утвердить Дарвина натуралистом судна. В одном из более спокойных пассажей в его письме к Сюзен Дарвин написал: " Я надеюсь, что сужу разумно, не предвзято о капитане Фице". На деле происходило и то, и то — он рационально преследовал личные долгосрочные интересы посредством краткосрочной предвзятости.
   Ближе к концу плавания «Бигля» произошло событие, давшее возможность Дарвину ощутить самый сильный в его молодости вкус профессионального признания. Он был, вероятнее всего, на Острове Вознесения, когда получил письмо от Сюзен, описывающей интерес, вызванный его научными наблюдениями, которые читались перед Лондонским Геологическим Обществом. Наиболее значимо было мнение Адама Седжвика, выдающегося геолога Кембриджа, который сказал, что когда-нибудь Дарвин "обретёт громкое имя среди натуралистов Европы". Пока ещё точно не ясно, какие нейротрансмиттеры выделяются при новостях о подъеме статуса (одним из кандидатов, как мы видели, является серотонин), но Дарвин описал их эффект однозначно: "Прочтя это письмо, я карабкался по горам острова Вознесения огромными прыжками и оглашал вулканические скалы громким стуком моего геологического молотка"!
   В ответ Дарвин заверил Сюзен, что теперь его жизненным кредо будет: "Человек, посмевший потратить впустую один час времени, живёт бесцельно".
   Повышение статуса может приводить к переоценке социального созвездия. Относительное расположение звёзд изменилось. Люди, которые обычно были в центре, теперь сместились на периферию; центр теперь нужно перемещать к более ярким светилам, которые когда-то казались недосягаемыми. Дарвин не относился к людям, проделывающим этот маневр грубо, он никогда не забывал маленьких людей. Однако во время его плавания на «Бигле» появились намёки на изменение его социального исчисления. Его старший кузен, Уильям Фокс, познакомил его с энтомологией (и Хенслоу); в Кембридже Дарвин с большой пользой обменивался с ними знаниями о насекомых и экземплярами коллекций. В ходе их переписки, при запросе советов и информации от Фокса, Дарвин принял свою привычную позу "униженного подчинения". Он написал: "Я не должен был посылать это позорно глупое письмо, но я очень хочу получить несколько крошек информации о вас и о насекомых". Он иногда напоминал Фоксу: "Я так долго и тщетно надеялся получить письмо от моего старого мастера" и велел ему "помнить, что я — ваш ученик…".
   Шестью годами позже, когда исследования Дарвина на борту «Бигля» обозначили повышение его высоты, Фокс остро почувствовал новую асимметрию в их дружбе. Внезапно именно он стал извиняться за «унылость» его письма, именно он теперь подчеркивает, что "вы весь день не выходите из моих мыслей", именно он просит почты. "Я так давно не видел вашего почерка, что не могу выразить вам удовольствие видеть его. Я чувствую, однако, что ваше время дорого, а моё ничего не стоит, и в этом большая разница". Это смещение баланса привязанности — нормальная особенность дружбы в моменты резких изменений статуса, так как контракт взаимного альтруизма в этот момент тихо перезаключается. Такие пересмотры, возможно, случались реже в наследственной среде, где (судя по обществам охотников-собирателей) иерархии статусов у взрослых были менее текучи, чем теперь.

Любящий Ловелл

   Во время плавания наставник Дарвина Хенслоу оставался его главным связным с Британской наукой. Геологические сообщения, которые произвели такое впечатление на Седжвика, были извлечениями из писем Дарвина к Хенслоу, которые он счёл себя обязанным предать гласности. Именно к Хенслоу Дарвин написал ближе к концу рейса, прося его подготовить почву для его членства в Геологическом Обществе. И письма Дарвина неизменно не оставляли сомнений в его лояльности: "мой Президент и Мастер". Когда «Бигль» пришвартовался, Дарвин прибыл в Шрусбери и написал: "Мой дорогой Хенслоу, я бесконечно долго не видел вас; вы были для меня лучшим другом, какие когда-либо бывают на свете".
   Но дни Хенслоу, как главного наставника, были сочтены. На борту «Бигля» Дарвин прочёл (по совету Хенслоу) "Принципы геологии", написанные Чарльзом Ловеллом (Lyell). Там Ловелл защищал очень дискуссионную теорию, выдвинутую ранее Джеймсом Хаттоном, о том, что геологические формации — главным образом продукт постепенной, длительной эрозии и разрушения, в противоположность катастрофическим событиям, типа наводнений. (Катастрофическая версия естествознания завоевала расположение духовенства, так как она неявно предполагала божественные вмешательства). Работая на «Бигле», Дарвин нашёл свидетельства, что, например, побережье Чили незначительно поднялось с 1822 года, что явно поддерживало представления градуалистов (сторонников постепенности), и он скоро стал называть себя "усердным учеником" Ловелла.
   Джон Боулби не находит ничего удивительного в том, что Ловелл стал главным адвокатом Дарвина и образцом для подражания, "их сотрудничество в защите общих геологических принципов послужило основанием, которого недоставало в отношениях Дарвина с Хенслоу". Как мы видели, наличие общих интересов часто является мотором дружбы, очевидно по эволюционным причинам. Раз уж Дарвин подтвердил взгляды Ловелла на геологию, оба мужских статуса будут теперь повышаться или падать в единой судьбе.
   Однако взаимно альтруистическая связь между Ловеллом и Дарвином была обусловлена больше, чем простой "общностью интересов". Каждый из них выложил свои собственные активы на стол. Дарвин принес горы новых доказательств тех взглядов, с которыми была неразрывно связана репутация Ловелла. Ловелл, помимо обеспечения прочной теоретической опоры, на которой Дарвин мог строить свои исследования, выложил руководство и социальное покровительство, чем наставники и полезны. Через несколько недель после возвращения «Бигля» Ловелл пригласил Дарвин на обед, мудро рекомендуя ему не терять времени, и уверил его, что как только появится вакансия в элитном Атанеум-клубе, он сможет заполнить её. Ловелл сказал своему коллеге, что Дарвин будет "великолепно дополнять моё общество геологов…".
   Хотя Дарвин мог время от времени бывать бесстрастным и циничным исследователем человеческих мотиваций, он выглядел глухим к прагматической стороне интересов Ловелла. "Среди больших научных мужей, никто не был столь дружелюбен и добр, как Ловелл", — написал он Фоксу через месяц после своего возвращения: "Вы не можете себе представить, как добродушно он принял участие во всех мои планах". Какой хороший человек!
   Ещё раз напомню, что корыстному поведению не нужны сознательные вычисления. В 1950-х социальные психологи показали, что нам склонны нравиться люди, если чувствуем, что можем на них влиять. И эта склонность тем сильнее, чем выше их статус. Не требуется сознательно думать, что "если я могу влиять на него, у меня будет полный дом добра, так что я должен лелеять эту дружбу", или: "Его согласие будет особенно полезно, если у него высокий статус". Еще раз — естественный отбор уже сделал эти «размышления».
   Конечно, люди могут суммировать такие «размышления» с рассуждениями уже сознательными. Конечно, должно было быть определённое понимание, как Ловеллом, так и Дарвином полезности друг друга. Но в то же время они, конечно, ощущали подоснову крепкого и искреннего дружелюбия. Вероятно, так оно и было, ибо Дарвин написал Ловеллу, что "мне доставляет величайшее удовольствие писать или говорить о геологии в вами". И Дарвин был без сомнения искренне очарован "добродушнейшим стилем", в котором Ловелл давал ему указания, и "почти без вопросов".
   Дарвин был, вероятно, столь же искренен и несколькими десятилетиями позже, когда он жаловался, что Ловелл "обожал общество, особенно выдающихся и высокопоставленных людей; и это его преувеличенное внимание к положению человека в мире казалось мне его главным недостатком". Но это было уже после того, как Дарвин, будучи всемирно известным, обрёл некоторые (скажем так) перспективы. До этого Дарвин был слишком ослеплён собственным положением Ловелла в мире, чтобы обращать много внимания на его недостатки.

Снова о промедлении Дарвина

   Мы видели, как Дарвин провёл эти два десятилетия после своего возвращения в Англию: открытие естественного отбора и затем выполнение ряда дополняющих работ, полностью раскрывающих его. Мы также рассмотрели несколько теорий насчёт этой задержки. Эволюционный подход к промедлению Дарвина, в действительности, не альтернатива существующим теориям, но, скорее, фон для них. Начнём с того, что в эволюционной психологии вырисовываются две силы, терзавшие Дарвина: одна влекла его к публикации, другая отвращала.
   Первая — врождённая любовь к признанию, любовь, которая Дарвину не была чужда. Один из путей к признанию — авторство революционной теории.
   Но что, если теория будет ошибочно революционна? Что, если её резко отклонят, отклонят, как угрозу самому устройству общества? В таком случае (а в таких случаях Дарвин обычно останавливался) наша эволюционная история повлияет против публикации. Во все века громкая поддержка сильно непопулярных взглядов, особенно, когда они антагонистичны власть имущим, вряд ли влекла генетическое вознаграждение.
   Склонность человека высказывать другим людям разные приятности была ясна намного раньше объяснения его эволюционного базиса. В известном эксперименте 1950-х годов удивительно много людей желало выражать неправильные мнения, однозначно неправильные, об относительной длине двух линий, если они находились в одной комнате с другими людьми, их выражавшими. Психологи также обнаружили несколько десятилетий назад, что они могут усиливать или ослаблять склонность человека предлагать мнения, настраивая степень согласия слушателя. Другой эксперимент пятидесятых показал, что воспоминания человека варьируют сообразно аудитории, с которой ему нужно поделиться ими: покажите ему список «за» и «против» прибавки жалования преподавателям, и тот, что хочет произвести длительное впечатление, будет решать в зависимости от того, предназначено ли это мнение преподавателям или налогоплательщикам. Авторы этого эксперимента написали, что, "вероятно, умственная деятельность человека оперирует (полностью или частично) предполагаемой связью со зрителям, предполагаемыми или реальными, и эта связь может оказывать значительный эффект на то, что человек помнит и во что он верит в некий момент времени…" И это согласуется с эволюционным взглядом на человеческую психику. Речь, развившаяся как способ манипуляции людьми в собственных интересах (в ваших интересах, в этом случае, быть популярным у аудитории, которая придерживается устойчивого мнения), познание, источник речи, извращается ради согласия.
   В свете сказанного выше вопрос о задержке Дарвина становится менее удивительным. Знаменитая склонность Дарвина к самосомнениям, если маячат перспективы несогласия (особенно, как уже сказано, несогласия авторитетных фигур), лежит в глубине человеческой природы; возможно, величина её необычна, но, как таковая, она не удивительна. Ничего необычного в том, что он предпочёл потратить много лет, изучая моллюсков, чем обнародовать теорию, широко полагавшуюся еретической, еретической в том смысле, который трудно уловить сегодня, ибо сейчас слово «ересь» почти всегда употребляется иронично. Также ничего необычного в том, что Дарвин, в течение многих лет вынашивающий «Происхождение», часто чувствовал беспокойство и даже мягкую депрессию; естественный отбор «хочет», чтобы мы чувствовали себя неловко при обдумывании действий, предвещающих весомую потерю общественного уважения.
   Что в некотором смысле удивительно, так это то, что Дарвин был непоколебим в своей вере в эволюцию, учитывая всеобъемлющую враждебность к идее. Преподобный Адам Седжвик, геолог Кембриджа, похвала которого так взволновала Дарвина на Острове Вознесения, нападал на «Рудименты» — брошюру 1844 года эволюциониста Роберта Чамберса. Обзор Седжвика книги Чамберса был искренен в выражениях: "Мир не может вынести переворота вверх тормашками, и мы готовы вести непримиримую войну с любым нарушением наших благопристойных принципов и социальных манер". Ободряющего мало…
   Что Дарвину было делать? Стандартный взгляд состоит в том, что он колебался как лабораторная крыса, глядящая на пищу, взятие которой повлечёт удар. Но есть также менее распространённый взгляд: в ходе его знаменитого «объезда» с моллюсками (на случай, если издание его теории эволюции будет неудачным), он был занят прокладыванием пути для её возможного приёма. Видятся три аспекта этой стратегии.
   Прежде всего, Дарвин укрепил свои аргументы. Будучи погруженным в изучение моллюсков, он продолжал собирать свидетельства для своей теории, в частности, опрашивая по почте продвинутых экспертов по флоре и фауне. Одна из причин успеха «Происхождения» состояла в тщательной подготовке Дарвином к наиболее вероятной реакции критики. За два года до публикации книги он справедливо написал: "Я думаю, что готовлюсь так, как готовился бы почти каждый, предвидящий серьёзные трудности своей доктрины".
   Эта тщательность была следствием самосомнений, легендарной скромности Дарвина и серьезного опасения критики. Франк Сулловей, изучая как Фрейда, так и Дарвина, выработал своё мнение, сравнивая этих двух людей: "Оба они были революционерами, но Дарвин был необычно обеспокоен личными ошибками и был скромен до чрезмерности. И он построил новую научную теорию, которая успешно выдержала испытание временем. Фрейд, напротив, был чрезвычайно честолюбив и очень уверен в себе — самозваный «конквистадор» науки. Однако он развивал подход к человеческой природе, который был в значительной степени сборником психобиологических фантазий девятнадцатого века, выдающих себя за настоящую науку.[88]
   Рассматривая биографию Дарвина, написанную Джоном Боулби, Сулловей сделал вывод, который Боулби сделать не сумел: "Представляется логичным полагать, что умеренно пониженная самооценка, которая в Дарвине сочеталась с упорным постоянством и неослабевающим трудолюбием, является ценным качеством в науке, помогая удержать от преувеличения оценки собственных теорий. Постоянная неуверенность в себе, следовательно, является методологическим признаком хорошей науки, даже если она не особенно благоприятна для хорошего психологического здоровья".
   Естественно возникает вопрос о том, может ли такая полезная неуверенность в себе, как бы ни болезненна она была, быть частью поведенческого репертуара человека, сохраненного естественным отбором, благодаря её успешности (при определённых обстоятельствах), для продвижении по социальной лестнице. И вопрос становится только более интригующим в свете роли отца Дарвина в деле формирования неуверенности в себе у его сына. Боулби спрашивает: был ли Чарльз "просто позором для семьи, и его отец это так сердито озвучил, или он действовал из благих побуждений?… Во всей научной карьере Чарльза, невероятно плодотворной и выдающейся, сквозит это вездесущее опасение критики, и от других, и от самого себя, и вечно неудовлетворённая жажда признания". Боулби также обращает внимание на то, что "покорное и умиротворяющее отношение к отцу стало второй натурой Чарльза", и предполагает, что на его отце, по крайней мере, частично лежит вина за «преувеличенное» почтение Чарльза к авторитетам и его "склонность принижать собственные достижения".
   Предположение неопровержимо: возможно Дарвин-старший, внедряя этот источник пожизненного дискомфорта, действовал в соответствии с природным предназначением Родителя, знает ли он это или нет, настраивать души своих детей на способы, пусть болезненные, обещающие поднятие социального статуса. В этом отношении Дарвин-младший, воспринимая эту болезненную настройку, возможно, функционировал как должно. Мы предназначены быть животными эффективными, а не счастливыми. (Конечно, мы предназначены для стремления к счастью, и достижение эволюционных целей — секс, статус и так далее — часто вызывает ощущение счастья, по крайней мере, какое-то время. Однако, регулярное отсутствие счастья — это то, что удерживает нас на курсе стремления к нему, и тем самым делает нас продуктивными. Усиленный страх Дарвином критики держал его почти хронически дистанцированным от безмятежности и, следовательно, поддерживал его попытки достигнуть её).
   Таким образом, Боулби может быть прав в том, что всё болезненное отеческое влияние на характер Дарвина нельзя называть очень патологичным. Конечно, даже то, что не является патологией в строгом смысле, может быть прискорбным и уместным для вмешательства психиатра. Но, возможно, психиатры могут вмешиваться более умело, когда им станет ясно, что данный вид боли уже «неестественен».
   Второй аспект трехаспектной стратегии Дарвина должен был усилить его мандаты. Доверие растёт вместе с престижем — это банальность социальной психологии. Поставленные перед выбором — верить профессору колледжа или преподавателю начальной школы в некотором вопросе биологии — мы обычно выбираем профессора. С одной стороны — это правильный выбор, поскольку профессор будет прав с большей вероятностью. С другой, это лишь один из вольных побочных продуктов эволюции — рефлексивное почтение к статусу.
   Как ни крути, а аура мастера — удобная вещь, когда вы пытаетесь передумать. Вот и моллюски: даже кроме того, что Дарвин узнал о них, он знал, что отчётливый вес его четырёх томов о подклассе Cirripedia прибавит престижа его теории естественного отбора.
   По крайней мере, может быть справедливым предложение одного биографа, Питера Брента: "Возможно… Дарвин не тренировался на Cirripedia, он сдавал сам себе квалификационный экзамен". Брент цитирует общение между Дарвином и Джозефом Хукером. В 1845 году Хукер небрежно выразил сомнения в громких заявлениях французского натуралиста, который "не знает, кто такой Натуралист". Дарвин, в своей характерной манере, принял замечание близко к сердцу, чтобы поразмышлять над его собственной "самонадеянностью в накоплении фактов и размышлениях на тему изменчивости, не описав причитающуюся мне долю видов". Год спустя, Дарвин начал работать над темой о моллюсках.
   Возможно, Брент прав. Через несколько лет после выхода «Происхождения» Дарвин советовал молодому ботанику: "Пусть теория ведёт ваши наблюдения, но до тех пор, пока ваша репутация не укрепится, будьте сдержанны в публикациях теории. Это вызывает у людей сомнения в ваших наблюдениях".
   Третий аспект стратегии Дарвина состоял в выстраивании мощных социальных сил — собрать коалицию, которая включала людей с высоким авторитетом, людей с формальной властью и людей, обладающих и тем, и тем. Там был Ловелл, убедивший Лондонское Линнеевское общество в ценности первой статьи Дарвина о естественном отборе (хотя тогда Ловелл не верил в естественный отбор), Томас Хаксли, который лихо противостоял епископу Вилберфорсу в Оксфордских дебатах об эволюции, Хукер, который тоже противостоял Вилберфорсу и присоединится к Ловеллу в популяризации теории Дарвина, и Аса Грей, гарвардский ботаник, который, благодаря своим письмам в "Атлантик Монсли", стал главным популяризатором Дарвина в Америке. Одного за другим из этой компании Дарвин знакомит со своей теорией.
   Действительно ли Дарвин собирал свой отряд так расчётливо? Конечно, ко времени издания «Происхождения» Дарвин знал, что сражение за правду ведут люди, а не идеи. "Мы сейчас — хороший и компактный отряд действительно хороших людей и, в основном, не стариков", — уверял он одного сторонника через несколько дней после публикации. "Когда-нибудь мы победим". Спустя три недели после публикации «Происхождения», он написал своему молодому другу Джону Лаббоку, которому он посылал копию, и спросил: "Вы закончили чтение? Если да, то прошу вас сказать мне, со мной вы по главной идее или против меня". Он уверил Лаббока в постскриптуме, что "на моей стороне, я хочу и надеюсь, что могу говорить, на нашей стороне, значительное число отличных людей, поддерживающих наши идеи….". Перевод на эволюционный: если Вы будете с нами, вы можете стать участником побеждающей коалиции самцов-приматов.
   Почти трогательные в их постоянстве просьбы Дарвина о полной поддержке Чарльзом Ловеллом аналогичным образом прагматичны. Дарвин понимает, что общественное мнение будет формировать престиж его союзников, а не только их количество. 11 сентября 1859 года: "Помните, что сейчас ваш вердикт, скорее всего, окажет большее влияние, чем моя книга, на решение о том, будут ли воззрения, которых я придерживаюсь, признаны или отвергнуты….". 20 сентября: "Поскольку я расцениваю ваш вердикт, как гораздо более важный в моих глазах, и я верю вам больше, чем любой другой дюжине людей, и потому естественно, что я очень беспокоюсь о нём".
   Длительное промедление Ловелла в предоставления однозначной поддержки вызвало у Дарвина ощущение горечи. Он написал Хукеру в 1863: " Я глубоко разочарован (я не имею в виду его личность) его робостью, которая удерживает его от высказывания каких-либо суждений… И ирония в том, что он думает, что действовал с храбростью старого мученика". Но в терминах взаимного альтруизма Дарвин просил слишком много. Ловеллу к тому времени было шестьдесят пять лет, у него было вполне достаточное интеллектуальное наследство, которому не принесёт много выгоды его одобрение теории другого человека, но которое могло заметно пострадать от причастности к радикальной доктрине, окажись она позже ложной. Кроме того, Ловелл в своё время выступал против эволюционизма в его ламаркистском облике и, следовательно, мог бы быть воспринят как отреченец. Так что теория Дарвина не была "общей платформой" этих двух людей в отличие от ситуации двумя десятилетиями ранее, когда Дарвину нужна была витрина для его свежесобранных данных. Если говорить о возврате долгов, то у Ловелла было немного неоплаченных долгов перед Дарвином (если они вообще были). Дарвин, кажется, пострадал здесь от своего рода «до-эволюционистской» концепции дружбы. Или он, возможно, был под воздействием эгоцентрической бухгалтерии.
   То, что Дарвин срочно вербовал союзников с 1859 года, ещё конечно, не доказывает, что он в течение многих лет вынашивал стратегическую интригу. Возникновение его союза с Хукером выглядит достаточно бесхитростно. Их привязанность вызрела в течение 1840-х как дружба классического типа — базирование на общих интересах и ценностях благословляло привязанность. Так как выяснилось, что одним из этих общих интересов была допускаемость эволюции, то привязанность Дарвина могла только углубиться. Но мы не должны полагать, что Дарвин тогда представлял себе Хукера энергичным защитником его теории. Привязанность, вдохновлённая общими интересами, — неявное признание естественным отбором политической полезности друзей.
   Почти то же самое можно сказать о высокой оценке надёжности характера Хукера. ("Сразу видно, что он человек, в своей основе, благородный"). Да, надёжность Хукера оказалась кстати; Дарвин использовал его как конфиденциальный резонатор намного раньше публичного обсуждения естественного отбора. Но нет, это не означает, что Дарвин с начала калибровал величину надёжности характера Хукера. Естественный отбор дал нам влечение к людям, которые будут надёжными партнёрами во взаимном альтруизме. Во всех культурах доверие (вместе с общим интересам) является непременным условием дружбы.
   Дарвин очень нуждался в доверенных лицах, и поскольку приближался момент опубликования теории, то дополнительные помощники в лицах Ловелла, Грея, Хаксли и других могут рассматриваться не только как итог эволюционных, но и сознательных вычислений. "Не думаю, что я настолько храбр, чтобы быть одиозным без поддержки", — написал он через несколько дней после публикации «Происхождения». Кто бы мог им быть? Вам нужно было бы быть, скажем так, не совсем человеком, чтобы запустить массовую атаку на статус-кво без предварительного поиска социальной поддержки. И более того, вам нужно было бы быть фактически не гоминидом.
   Вообразите, сколько раз со времён наших обезьяньих предков социальные вызовы зависели от успеха претендента в формировании крепкой коалиции. Вообразите, сколько раз претенденты страдали от поспешных действий или излишней открытости в своих махинациях. И представьте себе веские репродуктивные ставки. Удивительно ли, что мятежи всех видов, во всех культурах, начинаться с шепотка? Нужен ли шестилетнему школьнику инструктаж, чтобы интуитивно почувствовать здравомыслие осторожного выяснения мнений о местном хулигане перед тем, как бросить вызов? Когда Дарвин доверял свою теорию немногим избранным, всячески защищая свою торговую марку (Асе Грей: "Я знаю, что за это вы будете презирать меня"), то им, вероятно, двигало очень много эмоций.

Проблема Уоллеса

   Самый важный кризис карьеры Дарвина начался в 1858 году. Пока он с трудом продвигался по своему эпическому манускрипту, вдруг обнаружилось, что он ждал слишком долго. Альфред Рассел Уоллес открыл теорию естественного отбора через 20 лет после того, как это сделал Дарвин, и был готов придать её гласности. Реакция Дарвина отчаянно преследовала его личный интерес, но делала это так мягко и была окутана в такие моральные страдания, что с тех пор обозреватели называли этот эпизод одним из примеров его сверхчеловеческой благопристойности.
   Уоллес был молодым британским натуралистом, который, как и молодой Дарвин, совершил плавание по иноземным странам для изучения жизни. Дарвину было известно, что Уоллес какое-то время интересовался происхождением и распространением видов. Фактически, эти два человека переписывались на эту тему, и Дарвин отметил, что у него уже есть "отчётливая и осязаемая идея" по этому вопросу, и заявлял, что "решительно невозможно объяснить мои взгляды в объёме письма". Но Дарвин продолжил сопротивляться всякому искушению издать короткую статью, очерчивающую его теорию. "Мне весьма ненавистна идея приоритетного письма", — написал он Ловеллу, который убеждал его издать его взгляды в коротком сообщении. "Я, конечно, был бы раздражён, если кто-то издаст мои доктрины раньше меня".
   Раздражение достигает пика 18 июня 1858 года, когда почта принесла письмо от Уоллеса. Дарвин открыл это и обнаружил точный эскиз теории эволюции Уоллеса, чьё сходство с его собственной теорией было ошеломляющим. "Даже его термины теперь стоят как названия моих глав", — отметил он.
   Паника, которая, должно быть, охватила Дарвина в тот день — дань изобретательности естественного отбора. Биохимическая сущность паники, вероятно, восходит к тем дням, когда наши предки были рептилиями. Тем не менее, она была запущена не её исконным спусковым механизмом — угрозой жизни и здоровью — а, скорее, угрозой статусу, беспокойством, более характерным для наших предков — приматов. Более того, угроза не имела физического облика, с которым обычно имели дело наши родственники-приматы. Вместо этого угроза была абстрактной — слова, предложения — то есть символы, понимание которых зависело от мозговой ткани, появившейся лишь несколько миллионов лет назад. Вот так эволюция берёт древнее сырьё и непрерывно приспосабливает его к текущим потребностям.
   Скорее всего, Дарвин не делал паузы, размышляя над природной красотой своей паники. Он послал статью Уоллеса Ловеллу, о мнении которого насчёт статьи Уоллес просил Дарвина похлопотать, и спросил совета. Конечно, «спросил» — сказано излишне сильно, я читаю между строк. Дарвин "лёг на курс" благочестивых действий и предоставил Ловеллу курс менее благочестивый. "Пожалуйста, возвратите мне MS; хотя он не высказывает пожеланий, чтобы я это издал, но я, конечно, буду сразу же писать и предлагать в любой журнал. Так что вся моя новизна, независимо от того, в чём она может заключаться, будет ниспровергнута, хотя моя книга, если она будет иметь какую-либо ценность, не пострадает, поскольку весь труд состоит в применении теории".
   Ответ на этот вопль (который, как ни странно, не сохранился, хотя Дарвин свою корреспонденцию сохранял скрупулёзно), кажется, имеет успех в проверке благочестия Дарвина. Дарвин написал в ответ: "В эскизе Уоллеса нет ничего, что бы не было более полно написано мною в моём эскизе, копированном в 1844 году и прочитанном Хукером несколько дюжин лет назад. Около года назад я послал короткий эскиз (копия которого у меня есть) моих взглядов… Асе Грей, таким образом, я могу максимально убедительно говорить и доказывать, что я не заимствую ничего у Уоллеса".
   Тут, на глазах у Ловелла, Дарвин начинает эпическую борьбу со своей совестью. Рискуя выглядеть циником, я буду указывать в скобках подтекст письма, как я его понимаю: "Я буду чрезвычайно рад издать сейчас эскиз моих общих взглядов на дюжине страниц или около того; но я не могу убедить себя, что я могу поступить так благородно. [Может быть, вы сможете убедить меня]. Уоллес не говорит ничего о публикации, и я прилагаю его письмо. Я не намеревался издавать каких-то эскизов, но могу ли я проявить такое благородство, раз уж Уоллес послал мне схему его доктрины? [Скажите «да». Скажите "да"]… Полагаете ли вы, что посылка этого эскиза связывает мне руки? [Скажите «нет». Скажите "нет".]… Я могу послать Уоллесу копию моего письма Асе Грей, показав ему, что я не крал его доктрину. Но я не могу решиться издать это сейчас, не будет ли это подло и презренно. [Скажите "не подло" и "не презренно"]". В постскриптуме, добавленном на следующий день, Дарвин "умыл руки", назначая арбитром Ловелла: "Я всегда думал, что из вас бы вышел первоклассный канцлер Господа, и теперь я обращаюсь к вам, как к канцлеру Господа".
   Страдания Дарвина были усугублены событиями в семье. Его дочь Этти заболела дифтерией, а его умственно отсталый ребёнок, Чарльз Варинг, только что подхватил скарлатину, от которой он скоро умрёт.
   Ловелл посоветовался с Хукером, которого Дарвин также привёл в состояние готовности к кризису, и эти два человека решили относиться к теориям Дарвина и Уоллеса, как к равным. Они представили статью Уоллеса на следующей встрече Линнеевского Общества вместе с эскизом, который Дарвин послал Асе Грей, и частями черновика 1844 года, который он дал Эмме; всё это было тогда издано вместе. (Дарвин послал Грею 1200-словный эскиз лишь через несколько месяцев после того, как сказал Уоллесу, что «невозможно» сделать набросок теории в письме. Хотел ли он предоставить безупречное свидетельство его приоритета, ощутив, что Уоллес извлекает выгоду из него, никогда не будет известно). Так как Уоллес находился тогда в Малайском архипелаге, а следующая встреча Общества была на носу, Ловелл и Хукер решили действовать без консультаций с ним. Дарвин не возражал.
   Когда Уоллес узнал, что происходит, он оказался в положении, во многом подобном положению Дарвина в ходе плавания «Бигля», когда пришло волнующее слово поддержки Седжвика. Уоллес был молодым натуралистом, стремящимся сделать себе имя, но, не имея обратной связи от профессионалов, пока не был уверен, что он много что мог дать науке. И тут выяснилось, что его работа читалась большими людьми перед влиятельным научным обществом. Он гордо написал своей матери, что "я послал г-ну Дарвину эссе на тему, на которую он теперь пишет большую работу. Он показывал его доктору Хукеру и сэру Чарльзу Ловеллу, которые оценили его настолько высоко, что сразу прочли его перед Линнеевским Обществом. Я думаю, что могу рассчитывать на знакомство и помощь этих выдающихся людей, когда я возвращусь домой".

Крупнейшее моральное пятно Дарвина?

   Всё это можно расценивать как один из наиболее острых эпизодов в истории науки. Уоллеса фактически взяли в уборщики. Его имя, хотя и равное Дарвиновскому при расчёте, теперь без сомнения будет заслонено им. В конце концов, как это мог какой-то молодой выскочка объявить себя эволюционистом и предложить эволюционный механизм, если это сделал известный и уважаемый Чарльз Дарвин. И даже слабое сомнение в том, чьё имя должна носить теория, было бы стёрто книгой Дарвина, которую он теперь, наконец, произвёдет с должной скоростью. Чтобы относительный статус этих двух людей не прошёл мимо внимания всех и каждого, Хукер и Ловелл, представляя статьи Линнеевскому Обществу, отметили, что "в то время, как научный мир ожидает появления полной работы г-на Дарвина, некоторые из ведущих результатов его трудов, а также таковые от его способного корреспондента, должны быть представлены вместе перед публикой". "Способный корреспондент" — фраза, вряд ли способная вознести на самую вершину.
   Теперь для Дарвина, соединившего части мозаики за много лет до Уоллеса, стало возможным повергнуть Уоллеса в безвестность. Но факт есть факт, в июне 1858 года Уоллес, в отличие от Дарвина, написал статью о естественном отборе, которую он был готов издать, даже не прося Дарвина сделать это. Если бы Уоллес послал свою статью в журнал, а не Дарвину, собственно, если бы он послал её почти куда угодно, кроме Дарвина, мы бы помнили его сегодня, как первого человека, провозгласившего теорию эволюции путём естественного отбора. Большая книга Дарвина, собственно говоря, была бы расширением и популяризацией идей другого учёного. Чьё бы имя тогда несла бы теория — навечно открытый вопрос.
   Однако лишь всемирная известность Дарвина вряд ли объясняет, как самое жёсткое моральное испытание его жизни он выдержал, лишь слегка покраснев. Оцените альтернативы, стоящие перед ним, Ловеллом и Хукером. Они могли издать теорию в версии только Уоллеса. Они могли написать Уоллесу и предложить тем самым ему издать его версию, как собственно Дарвин первоначально и предложил, возможно, даже не упоминая версию Дарвина. Они могли написать Уоллесу и объяснить ситуацию, предлагая объединенную публикацию. Или они могли сделать то, что они фактически сделали. Поскольку (как они все знали) Уоллес мог сопротивляться объединенной публикации, то выбор, который они сделали, был единственно гарантирующим, что естественный отбор войдёт в историю как теория Дарвина. Этот выбор означает издание статьи Уоллеса без его явного разрешения, действие, возможность которого, учитывая огромную совестливость Дарвина, обычно подвергается сомнению.
   Примечательно, что наблюдатели снова и снова изображали эту уловку как некое обращение к человеческой морали. Джулиан Хаксли, внук Томаса Хаксли, назвал итог "памятником природному великодушию двух больших биологов". Лорен Эшли назвал это примером того, "как взаимное благородство поведения по справедливости восторжествовало в анналах науки". Оба они наполовину правы. Уоллес, неизменно любезный, долго настаивал, сколь же честно, столь же великодушно и благородно, что Дарвиновская широта и глубина размышлений об эволюции давали ему право называться главным эволюционистом. Уоллес даже назвал свою книгу «Дарвинизм».
   Уоллес защищал теорию естественного отбора всю его оставшуюся жизнь, но кардинально сузил её границы. Он стал сомневаться в том, что эта теория может объяснить все возможности человеческой психики; люди выглядели умнее, чем им реально требовалось для выживания. И он заключил, что хотя тело человека и было построено естественным отбором, его умственные способности имели божественное происхождение. Возможно, было бы слишком цинично (даже по дарвинистским стандартам) предлагать, что эта ревизия была бы менее вероятна, если б теория естественного отбора называлась «Уоллесизм». Во всяком случае, человек, чьё имя синонимично с теорией, оплакивал ослабление веры Уоллеса. Дарвин написал ему: "Я надеюсь, что вы не убили насовсем вашего собственного и моего ребёнка" (это пишет человек, который после упоминания Уоллеса в предисловии к «Происхождению» упоминал про естественный отбор в последующих главах как про "мою теорию").
   Общераспространённое представление, что Дарвин в эпизоде с Уоллесом вёл себя как истинный джентльмен, основано частично на мифе, что он имел какой-то выбор, иной, чем вышеописанный, что он мог ринуться публиковать свою теорию, не упоминая Уоллеса. Но если бы Уоллес был бы даже святее, чем он фактически был, это привело бы к скандалу, который бы опорочил имя Дарвина, и даже, по сути, подверг бы сомнению его причастность к его теории. Другими словами, этот выбор не был выбором. Биограф, восхищённо наблюдавший как Дарвин, "испытывая крайнее нежелание терять свой приоритет, одновременно испытывал крайнее и даже большее нежелание к шансам быть заподозренным в неджентльменском или неспортивном поведении", описывает альтернативу, которой не существовало, неспортивность угрожала его приоритету.[89] Когда Дарвин написал Ловеллу в день получения эскиза Уоллеса, что "я предпочту, скорее, сжечь всю мою книгу, чем дам ему или кому-то другому повод думать, что я вёл себя презренно", то им двигала не столько честность, сколько здравый смысл. Или, скорее, так: им двигала честность, которая, особенно в его социальной обстановке, и была здравым смыслом. Сообразительность — это функция совести.
   Другой источник ретроспективной наивности о поведении Дарвина — его блестящее решение вручить проблему в руки Хукера и Ловелла. "Он в отчаянии отрёкся", как вежливо выразился один биограф. Дарвин использовал это "сложение полномочий" как моральный камуфляж. Когда Уоллес сообщил о своём одобрении дела, Дарвин написал ему: "Хотя я не должен делать абсолютно ничего вообще, чтобы влиять на мнение Ловелла и Хукера на их представления о правильном направлении действий, всё же я, естественно, не мог не ощущать беспокойство относительно вашего впечатления…". Хорошо, если бы он не был уверен в одобрении Уоллеса, почему он не потрудился притормозить? Разве не мог Дарвин, два десятилетия не публикуя свою теорию, подождать несколько месяцев ещё? Уоллес просил, чтобы его статья была послана Ловеллу, но он не просил, чтобы Ловелл определял её судьбу.
   Сказать, что Дарвин не оказал никакого влияния «вообще» на Хукера и Ловелла — это натягивать факты, и, так или иначе неправильно, это были двое самых его близких друзей. Конечно, Дарвин не испытывал желания назначить своего брата Эразма беспристрастным судьёй. Тем не менее, есть все резоны полагать, что эволюция, в присущей человеческому виду дружбе, находчиво использовала многие импульсы привязанности, преданности и лояльности, которые изначально использовались для привязанности к родственникам.
   Разумеется, Дарвин этого не знал, но он без сомнения знал, что друзья склонны к пристрастности, что друг — это в сущности тот, кто хотя бы частично разделяет ваши корыстные устремления. Изображать Ловелла беспристрастным "Канцлером Господа" — поразительно. И, более всего, это поразительно в свете более поздних обращений Дарвина к их дружбе, когда он, в сущности, просит, чтобы Ловелл подтвердил теорию естественного отбора в рамках личного покровительства.

"Разбор полётов"

   Но достаточно морального насилия. Кто я такой, чтобы судить? Я делал вещи и похуже этого одного, самого большого преступления Дарвина. Фактически, моя способность собирать всё это справедливое негодование и вставать в позу морального превосходства — это дар выборочной слепоты, которой эволюция обеспечила всех нас. Теперь я постараюсь выйти за пределы биологии и мобилизую достаточно беспристрастности для свежей оценки характерных эволюционных особенностей эпизода с Уоллесом.
   Прежде всего, обратите внимание на изысканную гибкость ценностей Дарвина. Как правило, он был солидно презрителен к академической территориальности; ученых, берегущих свои идеи от конкурентов, он полагал "недостойными искателями истины". И хотя он был слишком чувствителен и честен, чтобы отрицать, что известность была заманчива для него, он, в общем, сводил её влияние к минимуму. Он утверждал, что даже без этого он будет работать столь же упорно над своей книгой о видах. Тем не менее, когда появилась угроза делу его жизни, он предпринял меры по защите его, эти меры включали форсирование работы над созданием «Происхождения», когда появились сомнения насчёт того, чьё имя станет синонимичным эволюционизму. Дарвин видел противоречие. Через несколько недель после эпизода с Уоллесом он написал Хукеру, что, хотя приоритет имеет значение, он всегда "представлял себе, что у меня достаточно великодушия, чтобы не заботиться об этом, но оказалось, что я ошибся и наказан".теорию в собственном соку", его склонность к самосомнениям не позволяла считать её полностью правильной и, следовательно, достойной публикации. Тот же факт, что Уоллес пришёл к тому же, мог быть веским подтверждением правоты его воззрений, снявшим последние сомнения в целесообразности публикации — А.П.' href="#n_90">[90]
   Кризис остался в прошлом, и тут былое благочестие Дарвина опять вышло на поверхность. Он заявил в своей автобиографии, что он "очень мало волновался о том, относили ли люди основную новизну мне или Уоллесу". Любой, кто читал обезумелые письма Дарвина Ловеллу и Хукеру, не сможет не поразиться силе Дарвиновского самообмана.
   Эпизод с Уоллесом выдвигает на передний план основной водораздел внутри совести, границу между родственным отбором и взаимным альтруизмом. Мы чувствуем себя виновными в том, что навредили родному брату или обманули его, вообще говоря, потому, что естественный отбор «хочет», чтобы мы были «хорошими» для родных братьёв, ибо они разделяют с нами много генов. Мы чувствуем себя виновными, когда навредили другу (или случайному знакомому) или обманули его потому, что естественный отбор «хочет», чтобы мы выглядели приятными существами, взаимность приносит восприятие альтруизма, а не сам альтруизм. Так что цель совести в деловых отношениях с неродственниками состоит в том, чтобы заработать репутацию великодушия и благопристойности, безотносительно к тому, правда это или нет. Конечно, зарабатывая и поддерживая эту репутацию, можно и в самом деле быть великодушным и благопристойным; часто так и бывает. Но не всегда.
   В свете этого мы видим совесть Дарвина, работающую по высшему разряду. Она сделала его заслуживающим доверия вообще, благодаря его дару великодушия и благородства, в социальной обстановке, столь располагающей к наличию великодушия и благопристойности, которые были обязательны для поддержания хорошей моральной репутации. Но проявляемая им добродетель не была абсолютно стабильной. Его хвалёная совесть, воспринимаемая как защита против всякой скверны, была достаточно гибка, чтобы допустить пустяковую слабину, когда в критический момент жизни и стремления к статусу потребовалось допустить небольшое моральное прегрешение. Это кратковременное "выключение света" позволило Дарвину тонко, даже подсознательно, дёрнуть за ниточки, используя его обширные социальные связи для противодействия молодому и бессильному конкуренту.
   Некоторые дарвинисты предполагают, что совесть можно рассматривать как администратора сберегательного счёта, в котором хранится моральная репутация. Многие десятилетия Дарвин кропотливо накапливал капитал, обширные и заметные свидетельства его совестливости; эпизод же с Уоллесом был моментом, когда нужно было рискнуть частью его. Даже если он и потерял немного этого капитала, несколько раз подозрительно шепнув насчёт уместности публикации статьи Уоллеса без его разрешения, это, в свете задачи окончательного повышения статуса, будет всё же оправданным риском. Выработка таких решений об ассигновании ресурса — это то, для чего человеческая совесть и была предназначена, и в эпизоде с Уоллесом Дарвин делал это хорошо.
   Но так получилось, что этот капитал Дарвина нисколько не потерялся. Он вышел из ситуации, благоухающий как роза. Хукер и Ловелл описали то, что случилось после получения Дарвином статьи Уоллеса, на Линнеевском Обществе: " Г-н Дарвин настолько высоко оценил значение взглядов, там сформулированных, что он в письме сэру Чарльзу Ловеллу предложил получить согласие г-на Уоллеса на то, чтобы издать Эссе как можно скорее. Мы высоко оценили этот шаг; при условии, что г-н Дарвин не воздержится от публикации, к чему он настоятельно склонялся (в пользу г-на Уоллеса), статья, которую он сам написал на ту же тему, и которую, как было ранее сказано, один из нас просмотрел в 1844 году, и в содержание которой мы оба были посвящены много лет…".
   Спустя более, чем столетие, эта санированная версия событий была всё ещё стандартной версией, что крайне совестливый Дарвин был фактически принужден дать разрешение на то, чтобы его имя появилось вместе с именем Уоллеса. Один биограф написал, что Дарвин "выглядит вряд ли свободным агентом под давлением Ловелла и Хукера в пользу публикации".
   Нет оснований для заключения, что Дарвин сознательно дирижировал отстранением Уоллеса. Рассмотрите здравое назначение Ловелла "Канцлером Господа". Ожидание руководства от друзей во времена кризисов — естественный импульс, выглядящий совершенно невинным. Нам не обязательно думать, что "я позову друга, а не какого-то незнакомца потому, что друг разделит мои извращённые идеи о том, чего заслуживаю я, и чего — мои конкуренты". То же самое с Дарвиновской позой моральной муки: она срабатывала потому, что он не знал, что это была поза, другими словами, потому, что это не было позой, он и в самом деле чувствовал душевную боль.
   И это не первый случай. Виноватость Дарвина при установлении приоритета — натяжение на себя статуса Уоллеса с целью ещё большего повышения собственного — была только самой последней среди сопоставимых терзаний совести в его жизни. (Вспомните диагноз Джона Боулби: Дарвин страдал "презрением к себе за самомнение", "снова и снова в его жизни его жажда внимания и известности сопряжена с глубоким чувством позора, который он ощущает за то, что питает такие желания"). Действительно, это были настоящие, подлинные душевные муки Дарвина, которые помогли убедить Хукера и Ловелла в том, что Дарвин «убеждённо» отвергал славу и таким образом помогли им убедить весь мир в этом. Весь моральный капитал, который Дарвин накопил за эти годы, дался ему большой психологической ценой, но в итоге инвестиции принесли должные дивиденды.
   Ничто из этого не означает, что будто Дарвин вёл себя безукоризненно адаптивно, постоянно подстраиваясь под задачу генетического распространения, каждой крупицей его стремления и страдания гарантируя такой конец. Учитывая различия между Англией девятнадцатого века и эволюционной обстановкой, этот вид функционального совершенства — последнее, чего нужно ожидать. Как мы предположили несколькими главами ранее, моральные чувства Дарвина были явно острее, чем диктовал личный интерес, он имел достаточно капитала на его моральном сберегательном счёте, чтобы не терять сон из-за оставшихся без ответа писем и не вступать в борьбу за честь мёртвой овцы. Это означает просто то, что много странных и очень спорных явлений в психике и характере Дарвина станут в основном осмысленными, если их рассматривать через лупу эволюционной психологии.
   Действительно, вся его карьера обретает определённую последовательность. Она меньше походит на беспорядочные поиски, часто загоняющие его в угол неуверенностью в себе и неуместным почтением, но больше — на неустанный подъём, ловко скрытый в сомнениях и смирении. Под муками совести Дарвина лежит моральное позиционирование. Под его почтением к успешным людям лежит социальное восхождение. Под его глубоко рефлексивными самосомнениями лежит лихорадочная защита от социальных нападений. Под его симпатиями к друзьям лежат стремления к политическому союзу. Воистину животное!

Часть Четвёртая: Мораль в нашем мире

Глава 15: Цинизм Дарвина и Фрейда

   Возможности мозга, имеющего огромное множество мыслей, чувств и восприятий, отдельных от обычного настроения, вероятно аналогично двойной индивидуальности, движимой привычкой, когда та действует подсознательно, с почтением к более энергичному "Я"…
Записная книжка (1838)

   Нарисованная к сегодняшнему дню картина человеческой природы в целом нелестна.
   Мы тратим наши жизни на отчаянное стремление к статусу; мы увлечены социальной оценкой в довольно буквальном смысле и зависим при этом от нейротрансмиттеров, которые мы вырабатываем, впечатляя чем-то других людей. Многие из нас претендуют на самодостаточность, владение моральным компасом, приверженность нашим ценностям и возможность им следовать. Но людей, по-настоящему забывающих интересоваться одобрением извне, мы называем социопатами. Эпитеты, зарезервированные для людей другого конца спектра, людей, стремящихся к росту своей значимости максимально рьяно, — «стяжатель», «карьерист» — являются лишь знаками нашей конституциональной слепоты. Мы все, в той или иной степени, — стяжатели и карьеристы. Люди, заслужившие эти эпитеты, или столь эффективны, чтобы пробудить зависть, или столь беззастенчивы, что их усилия очевидны, или и то, и другое.
   Наше великодушие и привязанность имеют конкретное базовое применение. Они нацелены или на родственников, разделяющих наши гены, или на неродственников противоположного пола, которые могут помочь пакету наших генов загрузиться в следующее поколение, или к неродственнику любого пола, от которого можно ожидать ответной пользы. Более того, покровительство возможно в пользу непорядочности или преступных намерений; мы покровительствуем нашим друзьям, не замечая их недостатков, и замечаем (и даже преувеличиваем) недостатки их врагов. Привязанность может быть инструментом враждебности. Мы формируем связи, чтобы углубить трещины.
   В нашей дружбе, как в других делах, мы глубоко небеспристрастны. Мы особенно высоко ценим любовь людей высокого статуса и готовы платить за неё больше, ожидая при этом меньшую любовь от них, больше им прощать. Любовь к другу может слабеть, если его (или её) статус снижается, или хотя бы не в состоянии повыситься вслед за ростом нашего. Чтобы оправдать охлаждение отношений, мы можем говорить что-нибудь вроде: "У нас уже не так много общего, как раньше". Да, в нашем статусе, например.
   Можно с уверенностью назвать этот стиль поведения циничным. Но что тут нового? Ничего революционного в смысле цинизма тут нет. Некоторые даже назвали это историей нашего времени — современного августейшего преемника викторианской серьёзности.
   Сдвиг от серьезности 19-го века к цинизму 20-го привёл, в частности, к Зигмунду Фрейду. Как и новые дарвинисты, фрейдисты полагали, что наши самые невинные действия подразумевают хитрые подсознательные цели. И также, как и новые дарвинисты, усматривали животную сущность в ядре подсознательного.
   Но это не всё, что есть общего у дарвинизма и фрейдизма. Несмотря на всю критику последних десятилетий, фрейдизм остаётся наиболее влиятельной поведенческой парадигмой нашего времени и академически, и нравственно, и духовно. К тому же положению стремится и новая дарвиновская парадигма.
   На почве этого соперничества есть смысл распутать психологию Фрейда и эволюционную психологию. Но есть также и другие причины, возможно, более важные: нюансы цинизма, в конечном счёте порождённые этими двумя школами — различны, различны и ключевые вопросы доктрин.
   И дарвиновский, и фрейдовский цинизм содержат меньше горечи, чем цинизм стандартной социологической модели. Обе они полагают мотивы человека в значительной степени неосознанными; они рассматривают человека, по крайней мере, как сознательную личность, своего рода невольным сообщником. Если боль — это цена, заплаченная за внутреннюю отговорку, то человек может быть достоин как сострадания, так и как подозрения. Каждый из нас в чём-то — жертва. Именно в объяснении того, как и почему случаются такие жертвы, две поведенческие школы и расходятся.
   Фрейд размышлял как дарвинист. Он пытался смотреть на человеческую психику как продукт эволюции, и уже тот факт, что эволюции самой по себе, навсегда вызовет любовь к нему эволюционных психологов. Каждый, кто рассматривает людей как животных, управляемых сексуальными и другими низменными импульсами, не может быть во всём неправ. Но Фрейд неправильно истолковал базовые пути эволюции, слишком акцентировался, например, на ламарковской идее о том, что признаки, приобретённые посредством опыта, передаются биологически. Эти и некоторые другие столь же ошибочные представления были обычны в те дни; и то, что некоторые из них поддерживал Дарвин или, по крайней мере, потворствовал путём уклонения от критики, может быть неплохим оправданием. Но факт остается фактом, эти представления побуждали Фрейда говорить много бессмысленностей (с точки зрения современной дарвиновской парадигмы).
   Зачем людям может быть нужен инстинкт смерти ("Танатос")? Зачем девочками нужно желать мужские гениталии ("зависть к пенису")? Зачем мальчикам может быть нужен секс с их матерями, и зачем им нужно убивать своих отцов ("Эдипов комплекс")? Если вы представите себе гены, которые однозначно поощряют любой из этих импульсов, то вы увидите гены, однозначно не приспособленные для стремительного распространения в популяции охотников-собирателей.
   Нельзя не отметить проницательность Фрейда в отношении психических динамик. Нечто, напоминающее Эдипов конфликт между отцом и сыном, действительно может иметь место. Но в чём его реальные корни? Мартин Дали и Марго Вильсон доказали, что здесь Фрейд смешал несколько различных эволюционных динамик, которые полностью или частично основаны на отношениях родитель-потомок.
   Вот как этот конфликт объяснил Роберт Триверс. Когда мальчики становятся юношами, они, особенно в полигинийном обществе (каковой была наша наследственная среда), могут начать конкурировать со своими отцами за одних и тех же женщин. Тех же — кроме матерей мальчиков. Кровосмешение часто приводит к слабоумию у потомков, так что подвергать мать рискам и трудностям беременности ради рождения репродуктивно ничтожного брата — совсем не в генетических интересах сына (следовательно, мальчиков, пробующих совратить своих матерей будет мало). В более юном возрасте у мальчика (в этом аспекте и у девочки) может быть конфликт с родителем, который связан с матерью, но не с сексом как целью. Скорее, сын и отец борются за ценное время и внимание матери. Борьба, конечно, имеет сексуальный подтекст, но только в том смысле, что генетические интересы отца призывают к оплодотворению матери, а сын желал бы отсрочки зачатия родного брата (например, путем длительного кормления грудью, которое несовместимо с овуляцией).
   Эти виды эволюционистских теорий часто спекулятивны и на этой ранней стадии роста эволюционной психологии плохо проверены. Но в отличие от теорий Фрейда они привязаны к кое-чему твёрдому — к пониманию процессов эволюции человеческого мозга. Эволюционная психология легла на курс, основные параметры которого уже отчётливы, и который в ходе следования по нему непрерывно уточняется, исходя из диалектики науки.
   На пути к прогрессу начинают определяться рукоятки человеческой природы, те, что были присущи, например Чарльзу Дарвину, как и всему человечеству. Он в определённых рамках заботился о родственниках. Он стремился к статусу. Он стремился к сексу. Он пытался произвести впечатление на пэров, понравиться им. Он старался подавать себя как хорошего человека. Он создавал союзы и поддерживал их. Он старался нейтрализовать конкурентов. Он обманывал себя, когда превосходящие его возможности цели были очень навязчивы. И он испытывал все чувства — любовь, вожделение, сострадание, почтение, амбиции, гнев, страх, муки совести, вину, обязательность, позор и тому подобные чувства, толкающие людей к этим целям.
   Когда дарвинист распознаёт в Дарвине (или ком-либо ещё) основные ручки управления человеческой природой, его далее спрашивают: каковы особенности настройки этих рукояток? Дарвин имел необычно чувствительную совесть, он поддерживал его союзы с необычной заботой. Его очень волновало мнение других о себе. И так далее.
   Откуда взялись эти особенности настроек? Хороший вопрос. Почти никто из психологов-эволюционистов не брался за конкретные инструменты новой парадигмы, так что ответов пока мало. Но путь к этим ответам, по крайней мере, в широком смысле, довольно ясен. Молодая, пластичная психика формировалась, опираясь на реакции, которые в древней среде обитания, вероятнее всего, способствовали бы распространению генов. Реакции, возможно, стремятся отразить две вещи: конкретный вид социальной среды, где вы находитесь; и конкретные виды вашего возможного воздействия на эту среду.
   Некоторые реакции сформированы обстановкой в семье. Фрейд был прав, полагая, что родственники, в особенности, родители, очень значимы для формирования психики. Фрейд был также прав, полагая, что родители не абсолютно милостивы, они, возможно, находятся в состоянии глубокого конфликта со своими детьми. Теория конфликта родитель-потомок Триверса считает, что частично тонкая настройка психики может преследовать генетические цели не настраиваемого (ребёнка), а настройщика (родителя). Распутывание этих двух типов влияния семьи — обучения и эксплуатации — нелёгкая задача. В случае самого Дарвина это особенно трудно, ибо некоторые из черт его характера — большое почтение к власти, подверженность тяжёлым сомнениям — будучи полезны всему социуму, могут быть невыгодны родственникам.
   Если при изучении поведения учёные намерены для прослеживания умственного и эмоционального развития использовать новый дарвинизм, то им нужно будет отказаться от одного предположения, часто неявно присутствующего как в размышлениях Фрейда, так и психиатров вообще (и в этом отношении — почти всех нас). Это предположение полагает боль признаком чего-то неправильного, ненатурального, признаком того, что что-то испортилось. Как подчёркивал эволюционный психиатр Рандолф Несс, боль — часть замысла естественного отбора (что, конечно, не означает, что это хорошо). Обширная боль была выработана чертами психики, которые повышали эффективность Дарвина как животного: его «сверхобострённая» совесть, его неустанная самокритика, его "стремление заслуживать доверие", его "преувеличенное почтение к власти". Если и вправду отец Дарвина (как предполагается) частично культивировал эту боль, то, возможно, будет ошибкой ставить вопрос о том, что за демоны заставили его делать это (пока вы, возможно, не ответите тогда: "гены, которые работали как швейцарские часы"). Более того, наверное, ошибочно предполагать, что молодой Дарвин не способствовал на некотором уровне этой боли; люди, возможно, неплохо приспособлены к восприятию этих болезненных указаний, лишь бы они способствовали распространению генов (во всяком случае, в древних условиях). Существует много явлений, напоминающих родительскую жестокость, которые не могут быть примером конфликта родитель-потомок по Триверсу.
   Однако одно состояние — неуверенность, от которой страдал Дарвин, — может сопротивляться пониманию, пока психологи считают его неестественным. Возможно, что в древности она имела смысл для людей, не могущих подняться в социальной иерархии классическими средствами (физическая сила, симпатичная внешность, обаяние), вынуждая их прибегать к другим способам. Один такой способ состоял бы в удвоении обязательств по взаимному альтруизму, то есть в чувствительной и даже болезненно чувствительной совести, и хроническому опасению, что тебя не любят. Стереотипы высокомерного, идущего напролом бойца и льстивого, почтительного мещанина без сомнения преувеличены, но они могут отражать статистически валидную корреляцию, и они явно имеют эволюционный смысл. Во всяком случае, опыт Дарвина под этот случай вполне подпадает. Он был мальчик не маленький, но неловкий и интровертированный; он писал, что в начальной школе "я не мог набраться смелости для борьбы". Хотя его скрытность была ложно истолкована некоторыми детьми как надменность, он был известен своей добротой, один его одноклассник вспоминал: "Он с удовольствием оказывал разные услуги своим товарищам". Капитан Фицрой позже поразится тому, как Дарвин умеет "делать всякого своим другом".
   Въедливое интеллектуальное самокопание аналогичным образом могло бы развиться из раннего социального разочарования. Дети, чей статус не возрастает как бы сам собой, могут прилагать больше усилий к тому, чтобы стать ёмкими источниками информации, особенно если у них к этому есть природная склонность. Дарвин превратил его приступы интеллектуальной неуверенности в себе в ряд блестящих научных работ, что как подняло его статус, так и привело к должной оценке его взаимный альтруизм.
   Если эти предположения логически последовательны, то два основных вида самосомнений Дарвина — моральный и интеллектуальный — есть две стороны одной медали, и оба они — суть проявления социальной неуверенности, и оба они разработаны как способ сделать его дорогим социальным активом, когда другие пути явно терпели неудачу. Как выразился Томас Хаксли, дарвиновская "острая чувствительность к похвале и порицанию" может объяснить его изощрённость в обоих царствах и может быть объединена в единый принцип умственного развития. Возможно, что отец Дарвина (с неявного согласия сына) сделал немало для воспитания этой острой чувствительности.
   Когда мы называем людей «неуверенными», мы обычно подразумеваем, что они много волнуются: их волнует, что люди не любят их, их волнует, что они потеряют своих друзей, их волнует, не оскорбили ли они людей, они волнуются, не дали ли они кому-то плохую информацию. Корни неуверенности обычно принято искать в детстве: отверженность на игровой площадке начальной школы, романтические неудачи в юности, нестабильная обстановка дома, смерть члена семьи, слишком частые переезды, препятствующие заведению друзей надолго, или что-то подобное. Здесь имеется в виду неопределённое и обычно невысказанное предположение, что различные виды детских неудач или пертурбаций приведут к неуверенности у взрослого.
   Можно придумывать разные причины (вроде тех, которые я только что отбросил), почему естественный отбор мог бы выковать какие-то связи между ранним опытом и более поздней индивидуальностью. (Ранняя смерть матери Дарвина — благодатная почва для таких спекуляций — в древней среде самодовольство было роскошью, которую лишённый матери ребенок не мог себе позволить). В данных социальной психологии можно найти (по крайней мере нестрогую) поддержку для таких корреляций. Ясность появится, когда эти две стороны диалектики войдут в контакт друг с другом, когда психологи начнут точнее обдумывать виды теорий развития, которые имеют в этих ситуациях эволюционный смысл, а затем разрабатывать практическое исследование для проверки теории.
   Именно таким образом мы начнём понимать, как выковываются различные другие тенденции: сексуальная сдержанность или распущенность, социальная терпимость и нетерпимость, высокая или низкая самооценка, жёстокость и мягкость и так далее. В той степени, в какой эти явления действительно связаны с обычно называемыми причинами — степень и характер родительской любви, количество родителей в семье, ранние романтические отношения, отношения среди родных братьев, друзей, врагов — эти связи потому и существуют, что наполнены эволюционным смыслом. Если психологи хотят понять процессы, формирующие человеческую психику, то они должны понять процессы, формировавшие человеческий вид. И как только они это сделают, прогресс, скорее всего, не замедлит… И определённый прогресс — возникновение и объективное подтверждение таких теорий — отличил бы дарвинизм двадцать первого столетия от фрейдизма двадцатого.
   Различия между фрейдистскими и дарвинстскими концепциями сохраняются, когда обсуждение обращается к подсознательному, и снова часть различий вращается вокруг функции боли. Вспомните дарвиновское "золотое правило": немедленно фиксировать любое наблюдение, которое выглядит противоречащим вашим теориями, "поскольку я обнаружил, что на практике такие факты и мысли гораздо более склонны убегать от памяти, чем благоприятные". Фрейд процитировал это замечание как подтверждение выведенной им тенденции — "чтобы выбросить из памяти то, что неприятно". Эту тенденцию Фрейд полагал широкой и общей, наблюдающейся среди как психически здоровых, так и больных, и являющейся наиважнейшей в движущих силах подсознания. Но есть одна проблема с этой предполагаемой общностью: иногда болезненные воспоминания чрезвычайно трудно забыть. Действительно, сам Фрейд лишь через несколько предложений после цитаты "золотого правила" Дарвина подтвердил, что люди говорили ему это, особенно подчёркивая болезненно неотвязное "воспоминание обид или оскорблений".
   Означало ли это, что тенденция забывать неприятные вещи не является всеобщей? Нет. Фрейд выбрал друге объяснение: стремление отказываться от болезненных воспоминаний бывает лишь иногда успешным, иногда же — нет. Психика — это "арена, своего рода борцовский корт, где противостоящие тенденции сталкиваются, и заранее нельзя сказать, какая тенденция победит".
   Эволюционные психологи могут трактовать эту проблему более искусно, потому что в отличие от Фрейда их представление о психике не столь просто и схематично. Они полагают, что мозг "на скорую руку" приспосабливался к обстановке той или иной эры, достигая совершенства в выполнении множества тех задач. Не сделав попытки свести вместе память об обидах, оскорблениях и неудобных фактах под одним названием, дарвинисты не должны раздавать специальные льготы для случаев, которые не укладываются в картину. Столкнувшись с тремя вопросами о запоминании и забывании: 1) почему мы забываем факты, противоречащие нашими теориями; 2) почему мы помним обиды; 3) почему мы помним оскорбления, — они могут расслабиться и начать придумывать разные объяснения для каждого случая.
   Мы уже коснулись трёх вероятных объяснений. Забывание неудобных фактов облегчает ведение спора с силой и убеждённостью, а эти споры часто имели генетические ставки в древней обстановке. Запоминание обид может помочь нам в различного рода торгах, заставляет нас напоминать людям о репарациях, которые они нам должны, кроме того, хорошо запомненная обида может гарантировать наказание наших эксплуататоров. Что касается памяти об оскорблениях, их дискомфортная настойчивость отговаривает нас от повторения действий, могущих понизить социальный статус, и если оскорбления достаточную сильны, память об них может адаптивно понизить самооценку (или, по крайней мере, понизить самооценку в форме, которая была бы адаптивна в древней среде эволюции).
   Таким образом, фрейдовская модель человеческой психики была, верьте или нет, недостаточно запутанной. У психики есть более тёмные углы и большее количество маленьких хитростей, чем он представлял.

Лучшее от Фрейда

   Лучшим в воззрениях Фрейда является его осознание парадоксальности бытия высоко социального животного: будучи в своей основе сладострастным, жадным и вообще эгоистичным, человек однако вынужден жить цивилизованно с другими людьми и вынужден идти к животным целям по извилистой дорожке сотрудничества, компромисса и ограничений. Из этого понимания вытекает самая главная идея Фрейда о психике, как месте конфликта между животными импульсами и социальной действительностью.
   Одну из биологических точек зрения на этот конфликт обрисовал Пауль Д. МакЛеан. Он называет человеческий мозг «триединым», чьи три основных части отражают нашу эволюцию: ядро рептилий (место наших основных побуждений) окружено "древним мозгом млекопитающих" (лимбической системой, которая одарила наших предков (среди прочего) привязанностью к потомству), который в свою очередь окружён "новым мозгом млекопитающих". Протяжённый новый мозг млекопитающих придал способности к абстрактным рассуждениям, языку и, возможно, (селективную) привязанность к людям вне семьи. МакЛеан пишет, что он "услужливо рационализировал, оправдывал и подбирал словесные выражения для импульсов, исходящих из ядра рептилий и лимбической системы нашего мозга…". Подобно многим чётким моделям эта может быть обманчиво проста, но она удачно охватывает (возможно) критическую особенность нашей эволюционной траектории: от уединённого к социальному, со стремлением к еде и сексу, к всё более и более усложняющимся и утончающимся устремлениям.
   «ИД» Фрейда — это животное в нашем подсознании; возможно, оно есть продукт мозга рептилий, возникшее в досоциальной эволюционной истории. «Суперэго» или, нестрого говоря, совесть, является более поздним изобретением. Это источник различных видов запретов и виновности, предназначенной для ограничения ИД генетически выгодным способом; суперэго отвращает нас, скажем, от причинения вреда родным братьям или от пренебрежения друзьями. «Эго» — это нечто, находящееся в середине. Его конечные, возможно, подсознательные цели совпадают с таковыми у ИД, однако преследуются с долгосрочной оценкой, учитывающей предостережения и выговоры суперэго.
   Соответствие между фрейдовскими и дарвиновскими взглядами на психический конфликт было подчеркнуто Рандолфом Нессе и психиатром Аланом Т. Ллойдом. Они рассматривают этот конфликт как столкновение конкурирующих защитных механизмов, выработанных эволюцией для того, чтобы выработать здравое указание, поскольку напряженность между управляющими структурами существует для реализации хорошего управления. Основной конфликт, основные дебаты, происходят "между эгоистическими и альтруистическими побуждениями, между стремлением к удовольствию и нормативным поведением и между интересами индивидуума и группы. Функции ИД соответствуют первой половине каждой из этих пар, в то время как функции эго и суперэго соответствуют второй половине". И основная истина второго участника дискуссии — "отсроченная природная выгода от социальных отношений".
   Описывая эту напряжённость между краткосрочным и долгосрочным эгоизмом, дарвинисты иногда прибегают к метафоре «репрессии». Психоаналитик Малком Славин предполагает, что эгоистичные мотивы могут репрессироваться детьми для того, чтобы не потерять благосклонность родителей, и восстанавливаться ими через несколько мгновений, когда необходимость в приятных впечатлениях минует. Другие подчёркивают репрессию эгоистичных импульсов по отношению к друзьям. Мы можем даже репрессировать память о проступках друга, что есть особенно мудрая хитрость, если друг имеет высокий статус или как-то иначе ценен. Проступок может позже всплыть в памяти, чтобы показать другу, что его статус резко упал, или если по какой-то другой причине он заслужил более откровенную оценку. И, конечно же, изобилует случаями таких тактических репрессий сфера секса. Безусловно, мужчине легче убеждать женщину в его будущей преданности, если его воображение не рисует ярких картин сексуального общения с нею. Этот импульс может расцвести позже, когда почва будет подготовлена.
   Как отметили Нессе и Ллойд, репрессии — только один из многих "оборонительных рубежей эго", которые стали частью теории Фрейда (в значительной степени благодаря дочери Фрейда Анне, которая написала книгу по самозащите Эго). Они добавляют, что что-то подобное самозащите Эго несколько иначе понятно с точки зрения дарвинизма. Например, «идентификация» и «интроекция» — впитывание ценностей и признаков других людей, включая сильных, — может быть удобным путём к человеку высокого статуса, который "распределяет статус и вознаграждает всех, кто его поддерживает". И «рационализация» — смесь псевдообъяснений, скрывающих наши истинные мотивы; нужно ли вдаваться в подробности?
   Всё говорит за то, что счёт очков Фрейда неплох: он (и его последователи) идентифицировали много движущих сил психики, которые возможно имеют глубокие эволюционные корни. Он справедливо видел мозг, как место бурных коллизий, большей частью подпольных. И он видел главный источник этих бурь: животное, преисполненное жестокости, рождается в сложной и неотвратимой социальной сети.
   Но когда Фрейд переходил от общих рассуждений к конкретным случаям, то своими диагнозами иногда вводил в заблуждение. Он часто изображал центральное противостояние человеческой жизни как конфликт не между человеком и обществом, но между человеком и цивилизацией. В "Цивилизации и её проблемах" он описал это видение парадокса: людей перемешали с другими людьми, велели им обуздать свои сексуальные импульсы и желание вступать в "запрещённые любовные отношения" и велели не только жить с соседями в согласии, но и "возлюбить ближнего своего, как самого себя". Однако Фрейд делает наблюдение, что люди отнюдь не нежные существа: "Сосед для него не только потенциальный помощник…, но также и некто, искушающий его на удовлетворение своей агрессивности на нем, на эксплуатацию его способности работать без компенсации, на его сексуальное использование без согласия, на захват его имущества, на оскорбление его, на причинение ему боли, на мучение и убийство его. Homo homini lupus est. [Человек — человеку волк (лат.)]". Ничего удивительного в том, что люди настолько несчастны. Фактически, первобытный человек выигрывал материально, не зная никаких ограничений инстинкта".
   Последнее предложение — миф, развенчание которого — задача эволюционной психологии. Прошло много-много лет с той поры, когда наши предки наслаждались "этими неограниченными инстинктами". Даже шимпанзе должны оценивать свои хищные импульсы с учётом того факта, что другое шимпанзе может быть (как выразился Фрейд) "потенциальным помощником", и таким образом быть выгодно отблагодарено за сдержанность. Также самки шимпанзе (и бонобо), бывает, отвергают сексуальные импульсы самцов, требуя еду и другие услуги в обмен на секс. В нашей собственной эволюции, по мере роста мужской родительской инвестиции, расширялись требования, предъявляемые к мужчинам; они сталкивались с обширными «ограничениями» своих сексуальных импульсов задолго до возникновения современных культурных норм, сделавших жизнь даже более расстраивающей.
   Дело в том, что способность к репрессии и вообще подсознание — продукты миллионов лет эволюции — были уже хорошо развиты задолго до возникновения цивилизации, далее усложнившей психику. Новая парадигма позволяет нам ясно представлять, как всё это возникло в течение этих миллионов лет. Теории родственного отбора, конфликта родитель-потомок, родительской инвестиции, взаимного альтруизма и иерархии статуса сообщают нам, какие виды самообмана могут или не могут (с какой-то вероятностью) поддерживаться эволюцией. Если современные фрейдисты начнут использовать эти намёки и соответственно корректировать свои идеи, то, возможно, они смогут спасти имя Фрейда от забвения, которое, вероятно, произойдёт, если этими вопросами будут заниматься только дарвинисты.

Грядущее понимание

   Всё говорит о том, что дарвинистское понимание подсознания радикальнее фрейдистского. Источники самообмана более многочисленны, разнообразны и коренятся глубже, и граница между сознательным и подсознательным более размыта. Фрейд определил фрейдизм как попытку "доказать «эгу» каждого из нас, что он не хозяин в собственном доме, и что он должен быть доволен даже самой отрывочной информацией о намерениях подсознательного в его собственной голове". В свете дарвинизма эта формулировка воздаёт слишком много чести "сознательному Я". Оно предстаёт как ясно соображающая психическая сущность, вводимая в заблуждение различными способами. Эволюционному психологу иллюзии представляются настолько вездесущими, что полезность размышлений о каком-то отчётливом ядре честности вызывает сомнения.
   Обывательский вариант подхода к соотношению между мыслями и чувствами с одной стороны и стремлением к достижению целей с другой — не только отсталый, но и неправильный. Мы склонны полагать, что наши решения начинаются с выработки суждений, в согласии с которыми и осуществляются наши поступки: «мы» решаем, кто приятен и поэтому оказываем ему дружескую поддержку, «мы» решаем, кто откровенен, и приветствуем его, «мы» вычисляем, кто неправ, и противимся ему, «мы» вычисляем, что есть истина, и следуем ей. К этой картине Фрейд добавил бы, что у нас часто есть цели, которых мы не осознаём, цели, которые могут преследоваться косвенным, даже контрпродуктивным способом, и что наше восприятие мира может деформироваться в ходе этого процесса.
   Но насколько эволюционной психологии можно верить, настолько эта картина должна быть вывернута наизнанку. Мы доверяем чему-либо — ценности персональной этики и даже объективной правде — лишь потому, что это возбуждает поведение, передающее наши гены в следующее поколение (или, по крайней мере, передававшее наши гены в древней обстановке). Эти поведенческие цели — статус, секс, эффективная коалиция, родительские инвестиции и так далее — остаются неизменными, в то время, как наше восприятие действительности настраивается, чтобы приспособиться к этому постоянству. Всё, что отвечает нашим генетическим интересам, кажется нам «правом», нравственным правом, объективным правом, какой бы напряжённости это ни потребовало. Короче говоря, если Фрейд подчеркивал трудности людей в наблюдении правды о себе, новые дарвинисты подчёркивают трудности и наблюдения, и понимания правды. Дарвинизм вплотную подходит к тому, чтобы подвергнуть сомнению само значение слова «правда». Над светскими беседами, которые возможно могут открыть правду, — беседами о морали, политическими беседами и даже иногда академическими беседами — дарвинизм включает свет элементарной борьбы за власть. Кто-то в этих дискуссиях победит, но часто нет оснований ожидать, что этим победителем будет правда. Возможно, что цинизм глубже фрейдовского трудно вообразить, но он существует.
   Этот дарвиновский цинизм заполняет зияющую культурную пустоту не полностью. Различные авангардистские академики — «деконструкционисты», литературные теоретики и антропологи, сторонники "критических юридических исследований" — уже рассматривают человеческое общение как "споры о власти". Уже много людей верят в то, что подчёркивает новый дарвинизм: что в человеческих взаимодействиях, все (или, по крайней мере, многие) выдумки сделаны для корыстных манипуляций. И уже одна эта вера помогает поддерживать центральную нить грядущего состояния: мощная неспособность принимать вещи всерьёз. Ироничное самоосознание — повестка дня. Ультрасовременные ток-шоу в массе самоироничные, с шутками о шпаргалках, написанные на шпаргалках, камеры снимают другие камеры, и сам формат нацелен на то, чтобы подорвать себя. Архитектура, теперь об архитектуре, архитекторы игриво и иногда покровительственно объединяют лейтмотивы различных эпох в структуры, которые приглашают нас смеяться вместе с ними. Чего нужно избегать любой ценой в грядущую эпоху, так это серьезности, которая предаёт смущающуюся наивность. Современный цинизм привносит отчаяние в оценку способности человеческого вида принять похвальные идеалы, чего грядущий цинизм не делает, не потому что он оптимистичен, а потому что ему не присуще преобладающее принятие идеалов всерьёз. Преобладающее отношение — абсурдизм. Фильм грядущего может быть непочтителен, но это не горькая непочтительность, так как непочтительность его — не самоцель; его цели беспорядочны, потому что все одинаково смешны. И, так или иначе, нет никаких моральных оснований мимолётного осуждения. Сидите и наслаждайтесь шоу.
   Вполне мыслимо, что грядущее отношение уже впитало некоторую силу новой дарвиновской парадигмы. Социобиология, хотя и не допущенная до приёма в академию, начала просачиваться в массовую культуру два десятилетия назад. Во всяком случае, есть прогресс. Дарвинизм может усилить грядущие тенденции. Конечно, в академических пределах, деконструктивисты и критические юридические учёные могут находить много подобного в новой парадигме. И, конечно, вне академии, возможна лишь одна разумная реакция на эволюционную психологию; чувство неловкости столь остро, а цинизм столь глубок, что ироничное отстранение от всего человеческого предприятия только и может обеспечивать облегчение.
   Таким образом, трудный вопрос о том, может ли человеческое животное быть моральным животным (вопрос, который современный цинизм склонен приветствовать с отчаянием), может выглядеть всё более и более странным. Вопрос после укоренения нового дарвинизма может состоять лишь в том, что слово «мораль» может быть совсем не шуткой.

Глава 16: Эволюционная этика

   Другой вопрос — что желательно преподавать, — все согласны с общей утилитарностью.
Старые и бесполезные заметки (недатировано)

   Значит, наше происхождение — источник наших злых страстей!! Дьявол в обличье бабуина — вот наш прадед.
Записная книжка (1838)

   В 1871 году, через двенадцать лет после появления "Происхождения видов", Дарвин опубликовал "Происхождение человека", в котором он излагал свою теорию "морального чувства". Он не трубил о расстраивающем подтексте теории, он не подчеркивал, что сам смысл добра и зла, воспринимающийся как дар небес, черпает свою власть из чувства, являющегося продуктом нашего специфического эволюционного прошлого. Тем не менее, местами книга источала дух морального релятивизма. Если бы человеческое общество было подобно пчелиной семье, то, как написал Дарвин, "тогда бы без сомнений наши незамужние женщины, как рабочие пчёлы, полагали бы священным долгом убивать своих братьев, а матери бы стремились убить своих фертильных дочерей, и никто не подумал бы вмешаться".
   Некоторых людей картина впечатлила. В "Эдинбургском обозрении" было отмечено, что если теория Дарвина окажется права, то "самые серьёзные люди будут вынуждены согласиться с тем, что мотивы, согласно которым они старались жить благородную и добродетельную жизнь в основе ошибочны; оказывается, наше моральное чувство — всего лишь возникший в ходе эволюции инстинкт… Если эти представления верны, то неизбежна революция в умах, которая потрясёт общество до его основания, разрушая святость совести и религиозное чувство".
   Это предсказание явно сделано просто с испуга, однако оно не было лишено некоторых оснований. Религиозное чувство действительно ослабло, особенно среди интеллигенции — людей, читающих сегодняшние эквиваленты "Эдинбургского обозрения". И совесть явно утратила тот вес, который она имела для викторианцев. Философы, пишущие на темы этики даже не приблизились к соглашению о том, где бы мы могли почерпнуть основные моральные ценности, кроме возможного согласия в том, что нигде. Будет лишь небольшим преувеличением сказать, что преобладающая философия морали в большинстве разделов философии — нигилизм. Изрядное, хотя и неизвестное количество всего этого нигилизма можно приписать одному-двум ударам, нанесённым Дарвином: атакой «Происхождения» на библейское представление о Творении, поддержанной сомнениями «Происхождения» в статусе морального чувства.
   Если старый добрый обычный дарвинизм действительно подточил моральную силу западной цивилизации, то, что же случится, когда новая версия полностью пропитает её? Дарвин иногда распространял предположения о "социальных инстинктах", которые ныне уступили место теориям, прочно основанным на логике и фактах — теории взаимного альтруизма и родственного отбора. И они не оставляют нашим моральным чувствам столь божественного смысла, к какому они привыкли. Симпатия, сочувствие, сострадание, совесть, вина, раскаяние, даже сама идея правосудия, идея, что делающие добро заслуживают награды, а делающие зло — наказания, — всё это может теперь рассматриваться как итог органической истории данной планеты.
   Более того, мы не можем утешаться тем, чем утешался Дарвин, — ложной верой в то, что эти вещи возникли для более объемлющего добра — "блага для группы". Наше бесплотно-интуитивное ощущение того, что правильно, а что — нет, есть оружие, предназначенное для повседневных рукопашных сражений между индивидуумами.
   Под подозрение подпадают не только моральные чувства, но и все рассуждения о морали. В свете новой дарвиновской парадигмы моральный кодекс предстаёт политическим компромиссом. Он формируется в конкуренции интересов групп, и каждая из них пускает в ход все имеющиеся у неё средства. Это единственное осмысленное объяснение того, почему моральные ценности посылаются низам сверху, они непропорционально сформированы различными слоями общества, обладающими властью.
   И что же, всё это нас покидает? Одни в холодной вселенной, без морального компаса, без шансов найти его, без всякой надежды? Неужели мораль не может иметь значения для думающего человека в пост-дарвиновском мире? Это глубокий и тёмный вопрос, который (ради спокойствия читателей) не будет строго поставлен в этой книге. Но мы можем, по крайней мере, поинтересоваться тем, как Дарвин решал вопрос о смысле морали. Хотя он не имел доступа к новой парадигме с её несколькими особенно удручающими элементами, он явно уловил, столь же верно, как и "Эдинбургское обозрение", нравственно дезориентирующий уклон дарвинизма. Тем не менее, он продолжил использовать слова "добро и зло", "правда и ложь" с чрезвычайной серьёзностью. Как ему удавалось и далее принимать этику всерьёз?

Обречённые соперники

   По мере вхождения дарвинизма в практику, опасения "Эдинбургского обозрения" ширились, многие мыслители боролись за предотвращение краха моральных основ. Многие из их обходили угрозу эволюционизма для религиозной и моральной традиции простым маневром: они переадресовывали свой религиозный страх на саму эволюцию, превращая её в пробный камень для правды и лжи. Они говорили, что, чтобы видеть моральные абсолюты, достаточно обратить взоры к процессу, нас создавшему; «истинный» путь своего поведения лежит на основном направлении эволюции: мы все должны идти по её течению.
   Что именно представляет собой это течение? Мнения разошлись. Одна школа, позже названная социальным дарвинизмом, сосредоточилась на безжалостном, но, в конечном счёте, продуктивном избавлении от «некондиции» в ходе естественного отбора. Мораль истории, казалось, гласила, что страдание — слуга прогресса, как в социальной, так и в эволюционной истории. Знакомая версия котировок социального дарвинизма Бартлетта идёт от Герберта Спенсера, считающегося его отцом: "бедность неспособных, бедствия неблагоразумных, голодание праздных, уклонение от поддержки слабых сильными, оставляющие столь многих людей "на мели и в несчастиях", есть залог большого и дальновидного блага".
   Спенсер написал это в 1851 году, за восемь лет до появления "Происхождения видов". И по этому вопросу у разных людей долго было чувство, что благо через боль — это магистральный путь природы. Оно было частью веры в свободный рынок, которая принесла Англии такой быстрый материальный прогресс. Но теория естественного отбора в глазах многих капиталистов придала этому взгляду дополнительную убедительность "вселенского закона". Джон Д.Рокефеллер сказал, что увядание слабых компаний в свободной от регулирования экономике есть "работа законов природы и законов Бога".
   Дарвин счёл грубые моральные обвинения в адрес его теории смехотворными. Он написал Ловеллу: "Я заметил в манчестерской газете довольно хороший памфлет, в котором показано, что я доказал, будто "смог значит прав", и, следовательно, Наполеон прав, и каждый продавец обмана также прав". В этом отношении сам Спенсер отрицал бы этот пасквиль. Он не был столь бессердечен, ни насколько следует из его более серьезных высказываний, ни настолько, насколько его теперь помнят. Он очень акцентировался на полезности альтруизма и сочувственности, и вообще был пацифистом.
   Как Спенсер достиг этих ценностей сравнительной доброты и вежливости, иллюстрирует второй подход к постижению «направления» эволюции. Идея состояла в том, чтобы рассмотреть направление эволюции, и не только её движущие силы, но и направление вектора; чтобы знать, как люди должны себя вести, мы должны прежде спросить, к какому концу эволюция нас ведёт.
   Есть разные способы ответить на этот вопрос. Сегодня биологи дают на него один общий ответ: у эволюции нет никакого определённого конца. Спенсер же полагал, что эволюция имеет стремление обеспечивать виду более длинную и более комфортабельную жизнь и более безопасное выращивание потомства. Стало быть, наша миссия состояла бы в поддержке этих ценностей. И эта поддержка должна была состоять в сотрудничестве друг с другом, в стремлении быть добрым, чтобы жить в "постоянно мирном обществе".
   Всё это теперь валяется в мусорном ведре интеллектуальной истории. В 1903 году философ Г.E.Мур решительно атаковал идею извлечения моральных ценностей из направления эволюции, и в более широком смысле — из любого аспекта наблюдаемой природы. Он обозначил эту ошибку "натуралистическим заблуждением". С тех пор философы очень старательно следили за тем, чтобы не впасть в него.
   Мур не был первым, кто подверг сомнению правомерность вывода «должен» из «есть». Джон Стюарт Милль сделал это за несколько десятилетий до этого. Отбрасывание Миллем натуралистической ошибки, хотя и менее технично и академично, чем у Мура, было просто неотразимо. Его сущность состояла в ясной формулировке обычно невысказываемого предположения, которое, как правило, лежит в основе попыток использовать природу как эталон для правильного поведения, а именно, что природа создана Богом и, следовательно, воплощает его ценности. И, добавлял Милль, не просто любого Бога. Если, к примеру, Бог недоброжелателен, то зачем воздавать почести его ценностям? А если он доброжелателен, но не всемогущ, то, как можно предполагать, что он сумел должным образом включать свои ценности в природу? Так вопрос о том, заслуживает ли природа рабского подражания, сводится к вопросу о том, выглядит ли природа старательной работой доброжелательного и всемогущего Бога.
   Ответ Милля был таков: Вы шутите? В своём эссе под названием «Природа» он написал, что природа "пронзает людей, ломает их, словно в колесе, бросает их на растерзание дикими животными, сжигает их до смерти, побивает их камнями как первого христианского мученика, морит их голодом, замораживает их холодом, отравляет их быстрым или медленным ядом её дыхания и может убить человека сотнями других отвратительных способов, что есть у неё в запасе". И делает она всё это "с предельно высокомерным равнодушием, как к милосердию, так и правосудию, с безразличием освобождая свои ландшафты от лучшего и благороднейшего в пользу зауряднейшего и худшего…". Милль сделал наблюдение, что "если и есть какие-то маркеры в этом всём особом замысле Творения, то один из них, наиболее очевидный, тот, что большая часть всех животных должна поддерживать своё существование путём мучения и пожирании других животных". Всякий, "безотносительно к конкретным религиозным фразам, которые он предпочитает использовать", должен признать, "что если и Природа, и Человек есть произведения Существа совершенной доброты, что Существо создавало Природу, как схему, которая будет исправлена, но не имитирована Человеком". Не должны мы, полагал Милль, руководствоваться в нашей моральной интуиции механизмом "для освящения всех укоренившихся предубеждений".
   Милль написал «Природу» до выхода «Происхождения» (хотя и опубликовал её позже), и не рассматривал возможность того, что страдание — это плата за органическое творение. Однако вопрос даже в этом случае остался бы: если бы Бог был доброжелателен и истинно всемогущ, почему он не смог изобрести безболезненный процесс творения? Сам Дарвин, так или иначе, рассматривал распространённую во всём мире боль как аргумент против религиозных верований. В 1860 году, через год после выхода «Происхождения» и намного раньше выхода «Природы» Милля, он написал в письме Асе Грей: "Я не вижу столь же явно, как другие, и столь же, сколь я должен желать, доказательств преднамеренности и благожелательности всех сторон создания нас. Мне кажется, что в мире слишком много страданий. Я не могу убедить себя, что благожелательный и всемогущий Бог намерено создал наездников [ос-паразитов], умышленно предполагая их питание внутри живых тел гусениц или умышленно предполагая игру кота с мышами".

Этика Дарвина и Милля

   Дарвин и Милль не только видели проблему в почти одинаковых терминах. Решение её они также видели почти одинаково. Оба полагали, что вселенная, во всех известных ипостасях, безбожна, и единственное мыслимое место, где можно найти источник морали, — утилитаризм. Конечно, под утилитаризмом Милль более чем подписывался. Он был главным его глашатаем. В 1861 году, через два года после выхода "На свободе" и «Происхождения», он издал ряд статей в журнале Фрейзера, которые ныне известны под общим названием «Утилитаризм» и ставшие классикой в защите доктрины.
   Идея утилитаризма проста: фундаментальные руководящие принципы для рассуждений о морали — удовольствие и боль. Что-то может называться добром в той мере, в какой оно увеличивает количество счастья в мире, и злом в той мере, в какой оно увеличивает страдания. Цель морального кодекса состоит в том, чтобы максимизировать совокупное счастье в мире. Дарвин уклонился от этой формулировки. Он различал "общее добро или благо конкретного сообщества" и "всеобщее счастье", охватывающее первое, но затем признал, что, поскольку "счастье — обязательная часть всеобщего добра, принцип максимизации счастья косвенно служит как довольно надёжный стандарт для правоты и неправоты". В практических делах он был утилитаристом. Он также был большим поклонником Милля, как его моральной философии, так и его политического либерализма.
   Достоинство утилитаризма Милля в постдарвинистском мире — его минимализм. Раз уж сейчас сложнее найти основания для утверждений в пользу основных моральных ценностей, то, возможно, чем меньшим будет количество, и чем проще будут базовые посылки, тем лучше. Основа Утилитаризма состоит в значительной степени из простого утверждения о том, что счастье (при прочих равных условиях) лучше, чем несчастье. Разве кто-то будет с этим спорить?
   Вы удивитесь, но такие нашлись. Они полагают, что даже это, по-видимому, скромное моральное требование — это незаконный вывод «должно» из «есть», то есть из всемирно-реального факта, что людям нравится счастье. Сам Г.E.Мур доказал это (хотя более поздние философы нашли, что недовольство Мура было вызвано неправильным пониманием Милля).
   Верно то, что Милль иногда формулировал свои аргументы уязвимо для такой критики. Но он никогда не утверждал, что вполне «доказал» добродетельность удовольствия и недобродетельность боли; он полагал "первым принципом" уход от доказательств. Его аргументы преследовали более скромные и прагматические задачи. Одна из них заключалась в таком базовом высказывании: посмотрим правде в глаза: все мы подпишемся (по крайней мере — частично) под утилитаризмом, некоторые из нас лишь не употребляют это слово.
   Прежде всего, все мы живём наши жизни так, как будто счастье — цель игры. (Даже люди, практикующие суровое самоотречение, как правило, делают это во имя будущего счастья, или сейчас, или потом). И как только каждый из нас признает, что да, мы в основном находим наше собственное счастье хорошим чувством, кое-чем, что просто так не попирается без причины, становится трудно отрицать правомерность идентичных представлений других людей без риска выглядеть сколько-то самонадеянно. Действительно, этот взгляд широко распространён. Все, кроме социопатов (которых все прочие полагают неподобающими моральными ориентирами), соглашаются в том, что проблема заключается в согласовании их действий со счастьем других, что есть важная часть моральной оценки. Вы можете верить в любое количество неотъемлемых прав (скажем — свободу) или обязательств (никогда не обманывать). Вы можете полагать эти вещи божественно ниспосланными или безошибочно интуитивными. Вы можете полагать, что эти свободы всегда покрывают (как «козыри», так говорят некоторые философы) сами по себе аргументы утилитаризма. Но вы не сочтёте, что прагматические аргументы не имеют отношения к делу. Вы неявно согласитесь с тем, что они бы победили и без вашей козырной карты.
   Более того, если поднажать, то вы, вероятно, будете склонны подтвердить ценность ваших козырей в терминах утилитаризма. К примеру, вы могли бы утверждать, что даже если отдельный случайный акт обмана так или иначе не отразится на благосостоянии на коротком отрезке времени, регулярный обман разъест феномен честности так, что в конечном счёте ко всеобщему вреду последует моральный хаос. Или, аналогично, как только свобода попирается даже в маленькой группе людей, так сразу все перестают чувствовать себя в безопасности. Этот вид глубинной логики — кабинетный утилитаризм — часто всплывает, если подразнить базовую логику основных «прав». Милль писал, что "принцип максимального счастья оказал большое влияние на формирование моральных доктрин даже тех, кто с наибольшим презрением отклонял его значимость. Также нет ни одного течения мысли, которое отказывалось бы признавать, что влияние поступков на счастье в основном материально, и даже преимущественно так рассматривают моральные явления в деталях, однако не желают подтвердить утилитаризм как фундаментальный принцип этики или источник моральных обязательств".
   Вышеупомянутые аргументы в пользу "козырных карт" иллюстрируют слабо оценённый факт: утилитаризм может быть основанием для безусловных прав и обязательств. Утилитарист может отчаянно защищать «неприкосновенные» ценности, поскольку их нарушение, вероятно, привело бы, в конечном счёте, к большим проблемам. Такой утилитарист будет (как представлялось Миллю), скорее, "утилитаристом правил", чем "утилитаристом действий". Такой человек не спрашивает: Какой эффект на полное человеческое счастье будет иметь место, если я поступлю сегодня так-то и так-то? Вместо этого он спросит: каким, как правило, мог бы быть эффект, если бы люди всегда делали так-то и так-то в сопоставимых обстоятельствах?
   Вера в добродетельность счастья и недобродетельность страдания не просто базовая часть моральных построений, которые все мы разделяем. Всё более и более проясняется то, что это единственное базовое понятие, разделяемое всеми нами. А далее уже следует размежевание, ибо разные люди стремятся к различным божественно ниспосланным или, по-видимому, самоочевидным истинам. Итак, если моральный кодекс — действительно кодекс для всей группы, то мандат утилитариста: счастье — хорошо, а страдание — плохо, выглядит наиболее практичным, если не единственным основанием для моральных построений. Это общий знаменатель обсуждения, единственная предпосылка, которой все придерживаются. И это примерно всё, к чему мы пришли.
   Конечно, вы можете откопать несколько человек, которые не пойдут так далеко; возможно, ссылаясь на натуралистическое заблуждение, они бы настаивали на том, что в счастье нет ничего хорошего. (Мой собственный взгляд состоит в том, что добродетельность счастья — это моральная ценность, которая не является натуралистическим заблуждением. Защита этого тезиса потребовала бы пространных доказательств, достойных диссертации, чего объём книги не позволяет). Другие люди могут утверждать, что, хотя счастье — прекрасная вещь, из этого не следует, что должен существовать некий принятый всеми моральный кодекс. Они вправе так полагать. Они свободны выбирать из моральной системы, из любых обязательств и выгод то, что итоговый кодекс может им дать. Но если вы полагаете, что идея всеобщего морального кодекса имеет смысл, и вы хотите его широкого признания, тогда вы должны признать, что утилитарная предпосылка была бы логичной отправной точкой.
   Однако остаётся хороший вопрос: зачем нам нужно иметь моральный кодекс? Даже приняв утилитаристский базис — благоценность счастья, вы могли бы далее спросить: с какой стати каждый из нас должен волноваться о счастье других людей? Почему бы не позволить каждому заботиться о его собственном счастье, что так или иначе выглядит единственным делом, на выполнение которого можно более или менее рассчитывать?
   Возможно лучший ответ на этот вопрос сугубо утилитарный: благодаря ненулевой сумме с нашим старым другом, всеобщее счастье, в принципе, может повышаться, если каждый с каждым обходится в любезной манере. Вы воздерживаетесь от обмана или дурного обращения со мной — я воздерживаюсь от обмана или дурного обращения с вами; мы оба выигрываем материально по сравнению с жизнью в аморальном мире. Возможно, в этом аморальном мире взаимное плохое обращение, так или иначе, примерно уравновесилось бы (в предположении, что ни один из нас не превосходит другого значительно в опыте злодея). Но при этом каждый нёс бы издержки страха и необходимости быть бдительным.
   Рассмотрим вопрос иначе: жизнь полна ситуаций, в которых небольшие затраты со стороны одного человека могут повлечь большую экономию для другого. Например, придержание двери в открытом состоянии для человека, идущего сзади. Общество, в котором каждый придерживает дверь открытой для тех, кто сзади, — это общество, в котором каждый выигрывает материально (предполагается, что никто при этом не имеет странной привычки проходить в дверь задом наперёд). Если вы можете создать подобную систему взаимного уважения — моральную систему — то она оправдает хлопоты с точки зрения каждого.
   В свете сказанного аргумент за утилитарную мораль можно выразить кратко: широко практикуемый утилитаризм обещает для каждого материальный выигрыш, и насколько можно судить, это является желанием каждого.
   Милль следовал логике ненулевой суммы (не используя этот термин) или был очень близок к этой идее, к её логическому выводу. Он хотел максимизировать всеобщее счастье, и путь максимизации его — каждому быть полностью самоотверженным. Вам нужно держать дверь открытой для идущих сзади тогда, когда вам это нетрудно, и это убережёт других людей от существенных затруднений. Вам нужно держать двери открытыми всякий раз, когда величина затруднений, от которых вы уберегаете других людей, даже лишь на бесконечно малую величину превышает затруднения, которые вы берёте на себя. Короче говоря, вы должны жить, рассматривая благо каждого человека таким же в точности важным, как ваше собственное благо.
   Да, эта доктрина радикальна. Люди, проповедовавшие её, известны как мученики. Милль написал: "В золотом правиле Иисуса из Назарета мы читаем совершенный дух этики утилитаризма. Поступать так, как хотелось бы, чтобы поступали с тобой, и любить ближнего как самого себя, и составляет идеальное совершенство утилитарной морали.

Дарвин и братская любовь

   Удивительна мысль о том, что такое тёплое и ласковое понятие — братская любовь — вытекает из такого холодного и клинического понятия как «утилитаризм». Но этого не должно быть. Братская любовь не присутствует явно в стандартных формулировках утилитаризма — максимум всеобщего счастья, наибольшее добро для наибольшего числа людей. Другими словами, всеобщее счастье для всех одинаково; вы не привилегированны, и вы должны поступать исходя из этого. Это второе, менее яркое основополагающее предположение в системе аргументов Милля. С самого начала он не только утверждает, что счастье — это хорошо, но и то, что ничьё счастье не является выделенным.
   Трудно представить себе утверждение, которое более открыто нападало бы на ценности, неявно пропитывающие природу, если естественный отбор «хочет», чтобы мы верили лишь в то, что наше личное счастье является выделенным. Это основной компас, который он встроил в нас; стремясь к целям, обещающим сделать нас счастливыми, мы максимизируем интенсивность распространения наших генов (или, по крайней мере, сохраняли бы хорошие шансы на это в наследственной среде). Оставим ненадолго в стороне то обстоятельство, что преследование целей, которые обещают осчастливить в конце пути, часто сопровождается несчастьем; оставим в стороне то, что естественный отбор на деле не «заботится» о нашем счастье и с готовностью одобрит наше страдание, если оно передаст наши гены в следующее поколение. Сейчас же дело в том, что основной механизм, посредством которого наши гены управляют нами, — глубокая, часто невыразимая и даже неосознаваемая убеждённость в том, что наше счастье отлично от счастья прочих. Мы созданы для того, чтобы не заботиться о счастье любого человека, кроме случаев, когда такая забота может быть полезна нашим генам.
   И это касается не только нас. Эгоцентризм — главная особенность жизни на этой планете. Организмы действуют так, как будто их благо важнее блага всех других организмов (опять же, кроме случаев, когда другие организмы могут способствовать распространению их генов). Утверждение, что ваше счастье — ваша законная цель лишь до тех пор, пока она не противоречит счастью других, для Милля может звучать безобидно, но для эволюции это ересь. Ваше счастье предназначено для противодействия счастью других; сама причина его существования состоит в том, чтобы вдохновить вас на эгоистичную озабоченность им.
   Задолго до того, как Дарвин узнал о естественном отборе, задолго до того, как он смог размышлять о его «ценностях», его собственные ценности (противоположного сорта) были хорошо сформированы. Этика Милля была практической семейной традицией Дарвина. Дед Эразм писал о "принципе наибольшего счастья". Всемирное сострадание долго было идеалом в обеих ветвях генеалогического древа Дарвина. В 1788 году Джошуа Веджвуд, дед Дарвина по материнской линии, изготовил сотни медальонов против рабства, изображающих чёрного человека в цепях под словами "Я ЛИ НЕ ЧЕЛОВЕК И БРАТ?" Дарвин поддерживал традицию, глубоко сочувствуя мучениям чёрных людей, которые, как он горько заметил, "вряд ли расцениваются лощёнными дикарями в Англии, как их братья, даже перед Богом".
   Это простое и глубокое сострадание — как раз то, на чём утилитаризм Дарвина, в конечном счете, и покоился. Надо сказать, что, подобно Миллю, он придумывал объяснения своей этике (объяснения, которые, как ни странно, более открыто флиртуют с натуралистическим заблуждением, чем объяснения Милля). Но, в конце концов, Дарвин был просто человеком, сочувствовавшим безгранично, а безграничное сочувствие и есть утилитаризм.
   Как только Дарвин осознал естественный отбор, он, конечно увидел, насколько глубокие разногласия имела его этика с ценностями, которые тот подразумевал. Коварная смертоносность паразитирующей осы-наездника, бессердечие кота, играющего с мышью — это всего лишь вершина айсберга. Размышляющий о естественном отборе должен быть поражён обилием страданий и смертей, которые могут быть заплачены за одно небольшое продвижения в органической конструкции. И более того, нужно осознать, что цель этого «продвижения», скажем, — более длинные, острее собачьих, зубы у самцов шимпанзе, предназначены для причинения более частых страданий или смертей другим животным. Органический мир процветает на боли, и боль процветает на органическом мире.
   Дарвин вроде бы не тратил много времени на мучительные раздумья над этим конфликтом между «этикой» естественного отбора и его собственной этикой. Если оса-наездник или кот, играющий с мышью, воплощают ценности природы — ладно, тем хуже для ценностей природы. Как замечательно, что созидающий процесс, преданный эгоизму, смог создать организм, который, наконец, разглядев этого создателя, может размышлять над этой центральной ценностью и отклонять её. Еще замечательнее, что это случилось в рекордно короткое время. Самый первый организм, увидевший своего создателя, сделал именно это. Моральные чувства Дарвина, предназначенные, в конечном счёте, для обслуживания эгоизма, отказались от этого критерия создания сразу, как только он стал явным.

Дарвинизм и братская любовь

   Вполне мыслимо, что ценности Дарвина (иронично говоря) препятствовали его размышлениям о естественного отборе. Подумайте, миллиарды и миллиарды организмов бегают вокруг, каждый под гипнотическим заклинанием собственной истины, и все эти истины, сколь же идентичны, столь же логически несовместимы друг с другом: "Мой наследственный материал — важнейший материал на Земле, его выживание оправдывает ваше огорчение, боль, даже смерть". И вы — один из этих организмов, живущий в рабстве логической нелепости. Этого достаточно, чтобы заставить вас ощутить небольшое отвращение, хорошо, если не тотальный бунт.
   Есть и другой смысл, в котором эволюционное восприятие работает против эгоизма, смысл, который Дарвин не мог полностью оценить. Это смысл, в котором новая дарвиновская парадигма может заметно приблизить нас к ценностям Милля, Иисуса и Дарвина.
   Это неформальный смысл. Я не требую, чтобы всякий моральный абсолют вытекал из дарвинизма. Действительно, как мы видели, сама идея моральных абсолютов определённо повредилась в руках Дарвина. Но я полагаю, что большинство людей, ясно понимающих новую эволюционную парадигму и старательно думающих над ней, придёт к большему состраданию и участию ради собрата по человеческому виду. Или, по крайней мере, к допущению в момент беспристрастности, что большее сострадание и участие выглядят должными.
   Новая парадигма снимает с эгоцентризма его благородные одежды. Вспомним, что эгоизм редко предстаёт перед нами в голом виде. Принадлежа к виду, особи которого оправдывают свои действия нравственностью, мы созданы так, чтобы полагать самих себя хорошими, а наше поведение оправдываемым даже тогда, когда эти суждения объективно сомнительны. Новая парадигма, высвечивая биологические предпосылки этой иллюзии, делает её менее правдоподобной.
   Например, почти все мы говорим и верим, что не питаем нелюбовь к людям без причины. Если кто-нибудь является объектом нашего гнева, пусть даже чёрствого безразличия, если мы испытываем удовлетворение, видя его страдания, или можем легко одобрить его, то мы говорим, что это следствие его поступков, он заслуживает холодного обращения.
   Теперь мы стали ясно понимать, как у людей возникло это чувство, что то должное, которое они воздают людям, они воздают справедливо. И его происхождение не вселяет большой моральной уверенности.
   В корне этого чувства карательный импульс, один из основных стражей взаимного альтруизма. И он возник не для блага вида, нации или даже племени, но для блага индивидуума. Впрочем, даже это неправильно. Итоговая функция импульса — обеспечить копирование его генетической информации.
   Это не означает, что импульс возмездия непременно плох. Но это означает, что некоторые резоны, которые мы полагали благими, теперь открыты для сомнений. В частности, в ауру благоговения вокруг этого импульса — неосязаемое ощущение того, что возмездие несёт в себе более высокую этическую истину, труднее поверить, если осознать, что эта аура — корыстный сигнал от наших генов, а не благословенный знак небес. Её происхождение не более божественно, чем происхождение чувства голода, ненависти, жажды или любого подобного чувства, которые существуют благодаря их былому успеху в деле проталкивания наших генов из поколения в поколение.
   Фактически, у возмездия есть роль, которая может быть уместна в разных моральных системах, как в прагматической, так и в любой другой этической системе, которая видит свою задачу в том, чтобы заставить людей вести себя деликатно друг к другу. Возмездие решает проблему «мошенника», проблему, с которой сталкивается любая моральная система: люди, за которыми замечено, что они берут больше, чем дают, впоследствии наказываются, отбивая охоту всегда пользоваться придержанной дверью, но никогда её не придерживать самому. Даже притом, что карательный импульс не нацелен на благо группы, как предполагала моральная система Милля, он может повышать (и часто действительно повышает) суммарное благосостояние общества. Благодаря ему люди не забывают об интересах других людей. Несмотря на непритязательность его происхождения, он стал обслуживать высокую цель. И за это ему нужно быть благодарным.
   Этого могло бы быть достаточно, чтобы реабилитировать карательный импульс, если бы не один факт: обиды, причиняемые возмездием не отвечают критериям божественной объективности, которые приписал ему Милль. Мы не стремимся наказать лишь только тех людей, которые точно обманули нас или плохо относились к нам. Наша моральная бухгалтерия своенравно субъективна и оформилась под действием сильного предубеждения в свою пользу.
   И это глобальное предубеждение в калькуляциях того, что нам должны, — только один из нескольких отходов от ясности моральных суждений. Мы склонны полагать наших конкурентов нравственно ущербными, полагать наших союзников достойными сострадания, соотносить сострадание с их социальным статусом,[91] в целом игнорировать представителей социальных низов. Кто может, глядя на это всё, тем не менее, искренне утверждать, что наши всевозможные отходы от братской любви несут в себе ту честность, которую мы им приписываем?
   Мы правы, когда говорим, что мы никогда не питаем нелюбовь беспричинно. Но причина эта часто в том, что любить их не в наших интересах, симпатия к ним не поднимет наш социальный статус, не поможет нам в приобретении материальных или сексуальных ресурсов, не поможет нашей семье или не сделает что-то иное, что в ходе эволюции сделало гены плодовитыми. Чувство «справедливости», сопровождающее нашу неприязнь, — лишь оформление витрины. И как только вы это увидели, так власть чувства может уменьшиться.
   Но минуточку! Не могли ли мы подобным образом обесценивать чувство правоты, сопровождающее сострадание, симпатию и любовь? В конце концов, любовь, как и ненависть, существует только из-за её прошлого вклада в распространение генов. На уровне генов любовь к родному брату, детям или супругу совершенно корыстна, так же как и ненависть к врагу. Если основа происхождения возмездия вызывает сомнения, то почему бы не подвергнуть сомнению также и любовь?
   Обсуждение этого вопроса кардинально отличается от обсуждений других аспектов морали проделанных в этой книге. Это утверждение не только о том, что новая дарвинистская парадигма поможет нам понять, какие моральные ценности мы при случае выбираем. Утверждение состоит в том, что новая парадигма сама может влиять, причём законно, на наш выбор базовых ценностей. Некоторые дарвинисты упорно утверждают, что такое влияние не может быть законным. То, что они имеют в виду, — натуралистическое заблуждение, допущение которого в прошлом так повлияло на их стиль работы. Но то, что мы сейчас делаем, не есть натуралистическое заблуждение. Как раз наоборот. Изучая природу, узнавая происхождение карательного импульса, мы видим, как мы были принуждены к совершению натуралистического заблуждения, не зная об этом; мы узнаём, что аура божественной истинности, окутывающая феномен возмездия, не более, чем инструмент, посредством которого природа — естественный отбор — заставляет нас некритически принимать его «ценности». Как только это открытие осознаётся, мы с меньшей готовностью повинуемся этой ауре и, следовательно, с меньшей вероятностью совершаем ошибку.
   Ответ в том, что в любви тоже нужно сомневаться, но это сомнение переживается довольно легко. По крайней мере, оно легко переживается в свете прагматизма или верно для всякого, рассматривающего счастье как моральное благо. Любовь, по крайней мере, побуждает нас хотеть счастья для других; она побуждает нас идти на некоторые жертвы так, чтобы другие (любимые) имели много. Более того, любовь на деле делает это ощущение пожертвования приятным, следовательно, увеличивая всеобщее счастье ещё более. Конечно, иногда любовь приносит зло. Я свидетель случая, когда женщина в штате Техас подготовила убийство матери конкурента её дочери. Её материнская любовь, бесспорно сильная, не фигурирует на позитивной половине морального бухгалтерского баланса. Как и во всех других случаях, когда любовь приводит к большему вреду, чем к пользе. Но в обоих случаях, хорош ли этот результат, или плох, моральная оценка любви не отличается от таковой для возмездия, нам сначала нужно разобрать оформление витрины, интуитивное чувство «справедливости», а затем трезво оценить эффект для всеобщего счастья.
   Таким образом, назначение новой парадигмы, строго говоря, не в том, чтобы показать основу наших моральных чувств; эта основа, сама по себе, не имеет значения ни «за», ни «против» них; глубинный генетический эгоизм, лежащий в основе этого импульса, нравственно нейтрален и не даёт оснований ни для одобрения, ни для осуждения импульса. Скорее, парадигма полезна тем, что помогает нам видеть иллюзорность ауры справедливости, окружающей многие наши поступки; даже чувствуя себя правым, человек может делать вред. И понятно, что ненависть чаще, чем любовь, наносит вред с ощущением правоты. Именно поэтому я заявляю, что новая парадигма скорее приведёт думающего человека к любви и отдалит от ненависти. Она помогает нам судить о каждом чувстве по его объективным достоинствам; а при оценке объективных качеств любовь обычно побеждает.
   Конечно, если вы не прагматик, то сортировка этой проблемы может быть сложнее. И хотя утилитаризм отвечает предлагавшемуся Дарвином и Миллем решению морального вызова современной науке, но эта концепция не всеобща. Эта глава также не предназначена для того, чтобы сделать эту концепцию всеобщей (хотя признаю, что это моя концепция). Назначение её, скорее, в том, чтоб показать, что дарвиновский мир — это не аморальный мир. Даже если вы принимаете такое простое утверждение, что счастье лучше несчастья (при прочих равных условиях), вы отсюда можете продолжать строительство всеохватной моральной системы, с неотъемлемыми законами, правами и всем остальным. Вы можете продолжать полагать похвальным многое из того, что мы и так всегда полагали похвальными — любовь, самопожертвование, честность. И только предельно несгибаемый нигилист, настаивающий на том, что в счастье людей нет ничего хорошего, мог полагать слово «мораль» бессмысленным в постдарвиновском мире.

Стычка с врагом

   Дарвин не был единственным эволюционистом-викторианцем, неодобрительно смотрящим на «ценности» эволюции. Другим был его друг и защитник Томас Хаксли. В своей лекции "эволюция и этика", которую он прочёл в Оксфордском университете в 1893 году, Хаксли нацелился на основную предпосылку социального дарвинизма в целом — идею заимствования ценностей у эволюции. Повторяя логику эссе Милля «Природа», он сказал, что "космическая эволюция может показать нам, как могли возникнуть хорошие и злые склонности человека, однако само по себе некорректно призывать её в качестве какого-то лучшего, чем уже имеющееся, объяснения того, почему то, что мы называем добром, предпочтительнее того, что мы называем злом". Действительно, пристальный взгляд на эволюцию, с его массовой данью смерти и страданий, предложенный Хаксли, весьма плохо согласуется с тем, что мы называем добром. Он сказал: "Давайте поймём раз и навсегда, что моральный прогресс общества зависит не от подражания космическому процессу, от которого мы всё ещё недостаточно ушли, но в сражении с ним". Питер Сингер, один из первых философов, принявший новый дарвинизм всерьёз, отметил в этом контексте, что, "чем больше вы знаете о вашем противнике, тем больше ваши шансы на победу". Джордж Вильямс, который внёс столь значительный вклад в определение новой парадигмы, объединил точки зрения и Хаксли, и Сингера, обратив внимание на то, насколько веско новая парадигма подчеркивает их. Он пишет, что его отвращение к «ценностям» естественного отбора даже превосходит таковое у Хаксли и "основывается на более радикальном современном взгляде на естественный отбор, как на процесс максимизации эгоизма, и на более длинном списке недостатков, теперь приписываемых врагу". И если враг действительно "хуже, чем думал Хаксли, то есть и более настоятельная потребность в его биологическом понимании".
   Нынешнее биологическое понимание предлагает некоторые основные правила противодействия врагу. (Моё их перечисление не предполагает, что я очень уж успешен в следовании им). Хорошей отправной точкой было бы общее ограничение морального негодования 50-ю процентами (или около того), учитывая его неотъемлемую предубеждённость и подобное отношение к моральному безразличию по отношению к страданию. В некоторых ситуациях мы должны быть особенно бдительны. Мы явно склонны возмущаться поведением отличных от нас групп людей (скажем, наций), чьи интересы противоречат интересам группы, которой принадлежим мы. Мы также склонны быть невнимательными к людям низкого статуса и чрезвычайно терпимыми к людям высокого статуса; какое-то облегчение жизни за счёт последнего может быть вероятно гарантировано, по крайней мере в свете прагматизма (или другой эгалитарной этики).
   Это не означает, что утилитаризм бессмысленно равноправен. Влиятельный человек, использующий своё положение гуманно — это ценный социальный актив и, следовательно, может заслуженно пользоваться особым обхождением, пока такое обхождение способствует такому поведению. Знаменитый пример в анналах прагматизма — вопрос о том, кого нужно в первую очередь спасать из горящего здания — архиепископа или горничную? Стандартный ответ гласит, что вы должны, прежде всего, спасать архиепископа, даже если горничная — ваша мать, ибо он будет более полезен в будущем.[92]
   Ладно, это возможно верно, если этот высокостатусный человек — действительно архиепископ (но и в этом случае, смотря какой архиепископ). Но в отношении людей самого высокого статуса это неверно. Имеется довольно мало свидетельств в пользу того, что люди высокого статуса имеют какую-то особенную склонность к совестливости или жертвенности. Действительно, новая парадигма подчеркивает, что они достигли этого статуса не для "блага группы", а для себя, от них можно ожидать, что они будут использовать свой статус соответственно, и можно также ожидать, что они будут притвориться иными. Статус заслуживает гораздо меньших льгот, чем он в общем и целом получает. Человеческая природа распространяет уважение на Мать Терезу и Дональда Трампа, во втором случае эта часть человеческой природы возможно ошибается.
   Конечно, эти установки соглашаются с предпосылкой утилитаризма о том, что счастье других людей есть цель поддержания моральной системы. Но как быть с нигилистами? Что можно сказать о людях, настаивающих на том, что или счастье вообще не является благом, или что только их счастье является благом, или что счастье других их не касается? Хорошо, с одной стороны, их жизнь, вероятно, такова, как будто это так и есть. Ибо притворная самоотверженность — часть человеческой природы, близкая по значительности к его частому отсутствию. Мы прикрываемся изысканными моральными высказываниями, отрицая базовые мотивы, но, подчёркивая наше, по крайней мере, минимальное уважение к великому Благу, мы отчаянно и с убеждённостью в своей правоте порицаем эгоизм других людей. Было бы справедливо просить людей, даже не принимающих ничего из утилитаризма и братской любви, сделать, по крайней мере, одну незначительную настройку в свете нового дарвинизма: будьте последовательны, или начните подвергать всё моральное позирование скептической инспекции, или оставьте позирование.
   Люди, выбирающие старую, простейшую и единственную направляющую нить, должны иметь в виду, что чувство моральной «справедливости» — это нечто, созданное естественным отбором для использования людьми в эгоистичных целях. Образно говоря, мораль предназначена для того, чтобы злоупотреблять ею вопреки её определению. Мы видели, что рудименты корыстного морализирования могут быть у наших близких родственников — шимпанзе, ибо они преследуют свои интересы со справедливым негодованием. В отличие от них, мы можем удалиться от тенденции достаточно далеко, чтобы видеть её, настолько далеко, чтобы строить целую моральную философию, которая состоит по существу из нападения на эту тенденцию.
   Дарвин, основываясь на подобных основаниях, полагал, что человеческий вид — это моральный вид, и что мы являемся фактически единственным моральным животным. Он написал: "Моральное существо — это такое, какое способно к сравнению его прошлых и будущих действий или мотивов и одобрения или неодобрения их", "у нас нет причин предполагать, что какое-либо менее развитое животное имеет эту способность".
   В этом смысле да, мы моральны, у нас есть, по крайней мере, техническая способность для ведения истинно исследованной жизни, у нас есть самосознание, память, предвидение и способность к оценкам. Но последние несколько десятилетий развития эволюционной мысли приводят к подчёркиванию слова «техническая». Хроническая приверженность истинным и бодрящим моральным самоисследованиям и соответствующая подстройка нашего поведения — это не то, для чего мы созданы. Мы — потенциально моральные животные, в этом мы превосходим любое другое животное, но мы не есть реально моральные животные. Чтобы быть истинно моральными животными, мы должны понять, насколько мы далеки от морали.

Глава 17: Обвиняя жертву

   Все люди хотят, чтобы счастье, похвала или порицание воздавались им за действия и побуждения, согласующиеся с их стремлением к такому финалу.
Происхождение человека (1871)

   Много понятий мы приобретаем подсознательно, не теоретизируя или рассуждая о них (к примеру — справедливость…)

   В середине 1970-ых годов книга «Социобиология» вызвала первый взрыв публичности новой дарвинистской парадигмы. Она также обрушила на её автора, Е.O. Уилсона, первый взрыв публичных оскорблений. Его называли расистом, сексистом, империалистом. Его книга была охарактеризована как заговор правого политического течения, план для постоянного притеснения угнетённых.
   Может показаться странным, что такие опасения сохранялись спустя много десятилетий после разоблачения "натуралистического заблуждения" и разрушения интеллектуальной основы социального дарвинизма. Но слово «естественный» имеет более чем одно приложение к вопросам морали. Если человек обманывает свою жену или эксплуатирует слабого, самооправдывясь тем, что, дескать, "такова природа", он не обязательно имеет в виду, что это действие идёт от Бога. Он может лишь иметь в виду, что импульс возникает так глубоко, что практически непреодолим, его поступок может быть и не хорош, но осознание этого мало помогает.
   Многие годы "социобиологические дебаты" кормились в значительной степени этим вопросом. Дарвинисты обвинялись в «генетическом» или "биологическом детерминизме", который, как полагалось, не оставляет места "свободе воли". Те отвечали своим обвинителям, указывая на путаницу; правильно понятый дарвинизм не содержит никакой угрозы высоким политическим и моральным идеалам.
   Верно, обвинения были часто бессвязны (а обвинения, направленные против лично Уилсона, были и беспричинны). Но также верно то, что некоторые опасения «левых» сохраняют прочные основания даже после устранения путаницы. Вопрос о моральной ответственности в координатах эволюционной психологии и велик, и рискован. Правильно понятый, он достаточно велик, чтобы фактически обеспокоить как «правых», так и «левых». Он содержит глубокие и важные выводы, которые в значительной степени безадресны.
   И оказалось, что Чарльз Дарвин более чем столетием назад обратился к самому глубокому из них бесконечно вдумчиво и гуманно. Но ничего не сообщил миру. Подобно современным дарвинистам, он осознавал, насколько взрывоопасным может быть честный анализ вопроса моральной ответственности, и потому никогда не издавал эти мысли. Они остались в неизвестности, в самых тёмных уголках его частных писем; на фоне гор озаглавленных им статей, эти он маркировал с присущей ему выразительной скромностью: "Старые и БЕСПОЛЕЗНЫЕ примечания о моральном чувстве и некоторые метафизические размышления". Теперь, когда биологические основы поведения быстро выходят на свет, пришло подходящее время, чтобы откопать сокровища Дарвина.

Реальность поднимает свою уродливую голову

   Случай для дарвиновского анализа — конфликт между реальностью и идеалом. Братская любовь[93] велика в теории; на практике же возникают проблемы. Даже если бы вы смогли как-то убедить большое количество людей следовать принципам братской любви (что само по себе проблема реальности номер один), то тут бы вы столкнулись с проблемой реальности номер два: братская любовь способствует разобщению общества.
   В конце концов, истинная братская любовь — это безоговорочное сострадание, она вселяет в нас чрезвычайное сомнение в законность нанесения вреда любому, однако тем самым она противоречит самой себе. В обществе, где не наказывают ни кого и ни за что, проявления отвратительного поведения будут нарастать.
   Этот парадокс скрывается на фоне утилитаризма, особенно в толковании Джона Стюарта Милля. Милль мог говорить, что хороший утилитарист — тот, кто любит безоговорочно, но до тех пор, пока безоговорочно любят все; достижение цели утилитаризма — максимум всеобщего счастья — повлечёт обусловленную этим любовь. Непросвящённые должны поощряться к хорошим поступкам. Убийство должно быть наказано, альтруизм восхвалён и так далее. Люди должны чувствовать свою ответственность.
   Примечательно, что Милль не описывал это давление где-нибудь в его основном тексте его книги «Утилитаризм». Через несколько дюжин страниц после обозрения всеобщей любви, проповедовавшейся Иисусом, он подтвердил принцип "воздаяния каждому по заслугам, то есть добро за добро, и зло за зло". Эти тезисы противоречивы: с одной стороны — "поступай с другими так, как хотел бы, чтобы поступали с тобой", с другой — "поступай с другими так, как они поступили с тобой". Также противоречивы высказывания: с одной стороны: — "возлюби своего врага" или "подставь другую щёку", и с другой — "глаз за глаз, зуб за зуб".
   Наверное, Милля можно извинить за его благородный взгляд на чувство справедливости — регулятора взаимного альтруизма. Как мы уже отметили, механизм взаимного альтруизма с прагматической точки зрения — настоящая эволюционная находка, выдавая устойчивый поток TIT FOR TAT-ов, он раздаёт кнуты и пряники, держащие людей в контакте с потребностями других. Поскольку природа человека эволюционировала вовсе не для подъёма благосостояния сообщества, то эта работа для него вполне благородна — плоды ненулевой суммы пожинаются в немалом количестве.
   Однако благодарность карательному импульсу за его услуги по возданию должного — это не то же самое, что благодарность ему за пролитый свет. Безотносительно к его практической ценности нет причин полагать, что присущее чувство правосудия — ощущение, что люди заслуживают наказания, что их страдание — хорошая вещь сама по себе и отражает более высокую истину. Новая дарвинистская парадигма показывает, что смысл справедливости, окружающей возмездие, — это простая генетическая целесообразность, и может быть соответственно извращён. Это разоблачение было частью базиса для моего предположения (в предыдущей главе) о том, что новая парадигма будет способствовать росту сострадательности у людей.
   С точки зрения современного дарвинизма имеется вторая веская причина полагать сомнительной идею карающего наказания. Эволюционная психология претендует на наиболее верные пути полного объяснения человеческого поведения, как хорошего, так и плохого, и основных психологических состояний: любви, ненависти, жадности и так далее. Знать же всё значит простить всё. Раз уж вы видите силы, управляющие поведением, то порицать человека, ведущего себя так, уже тяжелее.
   Это не имеет никакого отношения к предположительно «правой» доктрине про "генетический детерминизм". Прежде всего, вопрос о моральной ответственности не имеет никакого исключительного идеологического характера. Хотя кого-нибудь из крайне правых может заинтриговать утверждение, что бизнесмены не могут не эксплуатировать своих рабочих, но вряд ли они были бы столь же счастливы услышать, что преступники не могут не совершать преступления. Ни "моральное большинство" толкователей Библии, ни феминистки в особенности, не хотят слышать, когда мужчины-бабники говорят, что они — рабы своих гормонов.
   Если ближе к сути, то фраза "генетический детерминизм" источает невежество о сущности нового дарвинизма. Ибо мы увидели то, что все мы (включая Дарвина) — жертвы не генов, а генов и окружающей среды вместе взятых — рукояток и их настроек.
   Но снова, жертва — это жертва. У музыкальной стереосистемы нет иных возможностей настройки, чем посредством рукояток и кнопок, с которыми она была создана; безотносительно к важности, которую вы придаёте этим двум факторам, нет смысла полагать, что стереосистему нужно винить в её музыке. Другими словами, хотя опасения "генетического детерминизма" 1970-х годов были необоснованны, опасения «детерминизма» как такового необоснованны не были. С одной стороны, это хорошие новости: больше оснований сомневаться в импульсах порицания и осуждения, расширять наше сострадание за естественные границы родственников и друзей. С другой, это плохие новости: эти философски валидные усилия имеют некоторые пагубные эффекты для реального мира. Короче, ситуация запутанная.
   Конечно, вы можете спорить с утверждением, что все мы образуем дугу — ручки и настройки, гены и среда. Вы можете настаивать, что есть кое-что… кое-что ещё. Но если вы попробуете визуализировать форму этого кое-чего или ясно его сформулировать, то вы найдёте задачу невозможной; любая сила, которую вы бы ни привлекали, кроме генов и среды, находится вне физической действительности, как мы её воспринимаем. Она бы находилась вне пределов[94] науки.
   Это, конечно, не означает, что этого кое-чего не существует. Наука не может говорить обо всём. Но практически все, с обеих сторон социобиологических дебатов 1970-х годов, утверждали, что радеют за науку. Антропологи и психологи, жаловавшиеся на "генетический детерминизм" социобиологии, смотрелись очень иронично. Правящая тогда философия социальных наук была, как выражались антропологи, "культурным детерминизмом" или, как выражались психологи, "детерминизмом среды". И когда дело доходит до свободы воли и, следовательно, порицания и доверия, детерминизм остаётся детерминизмом. Как отметил Ричард Докинз, "безотносительно взгляда каждого на вопрос о детерминизме добавление слова «генетический» ничего не меняет".

Диагноз Дарвина

   Дарвин видел всё это. Он не знал ничего про гены, но он, конечно, знал о концепции наследственности и был учёным-материалистом; он не думал, что необходимы какие-то нефизические силы, чтобы объяснить человеческое поведение или что-то ещё в естественном мире. Он видел, что всё поведение вследствие этого должно свестись к наследственности и влиянию среды. "Кто-то сомневается в существовании свободы воли", — написал он в своих записных книжках: "Потому что "каждое действие, определено наследственностью [sic] и конституцией, примером других или обучением".
   Более того, Дарвин видел, что эти силы оказывают совместный эффект, определяя физическую «организацию» человека, которая в свою очередь определяет мысли, чувства и поведение. "Моё желание улучшить мой характер не возникло ниоткуда, кроме организации", — спросил он в своей записной книжке. "На эту организацию, возможно, воздействовали и обстоятельства, и образование, и выбор, который в то время организация позволила мне желать".
   Здесь Дарвин доказывает положение, которое даже сегодня часто не осознаётся: всякое влияние на поведение человека, как унаследованное, так и сформированное средой, обусловлено биологически. Вне зависимости от комбинации факторов, придавшей вашему мозгу именно ту физическую организацию, которая имеет место в данный момент (гены, обстановка детства, восприятие вами первой половины этого предложения), именно ваша физическая организация определяет то, как вы отреагируете на вторую половину этого предложения. Даже притом, что термин "генетический детерминизм" — это заблуждение, термин "биологический детерминизм" — нет, по крайней мере, не должен так восприниматься, если люди осознают, что это не синоним генетического детерминизма. И опять же, если они это осознали, то они должны осознать, что слово «биологический» можно пропустить без всякой потери чего бы то ни было. В том смысле, в котором E.O.Уилсон — "биологический детерминист", в том же самом смысле и В.Ф.Скиннер был "биологическим детерминистом", что означает, что он был детерминистом. Эволюционная психология является "биологическим детерминизмом" в том же смысле, в котором и вся психология является "биологическим детерминизмом".
   Но если всё поведение определено, то почему же мы «ощущаем» себя свободными в выборе? У Дарвина на это было поразительное, как будто из двадцатого века, объяснение: сознательная часть нашего мозга не посвящена в детали мотивационной деятельности. "Общее заблуждение насчёт очевидности доброй воли вытекает из того, что человек действительно волен в своих действиях, но он редко когда может проанализировать их мотивы (изначально, главным образом, ИНСТИНКТИВНЫЕ, а поэтому требующие больших усилий рассудка для обнаружения их, это важное объяснение) и потому думает, что у него их нет вовсе".
   Неизвестно, подозревал ли Дарвин о том, что предполагает новый дарвинизм, что некоторые из наших мотивом скрыты от нас не случайно, а в соответствии с проектом, дабы мы могли убедительно поступать так, как будто этих мотивов и в самом деле нет, говоря шире, "иллюзия свободы воли" вполне может быть адаптацией. Однако он осознал базовую идею: свобода воли — иллюзия, возникшая у нас в ходе эволюции. Все поступки, которые мы обычно порицаем или восславляем, от убийства и воровства до чрезвычайной викторианской вежливости Дарвина, это не результат выбора, сделанного неким нематериальным «Я», а физической потребности. Дарвин писал в своих заметках: "Этот взгляд должен учить лишь полному смирению; никто не заслуживает никакого доверия ни на что". "Но также никто не должен порицать никого". Здесь Дарвин нашёл наиболее гуманное научное понимание всего, и в то же время, одно из наиболее опасных.
   Дарвин видел опасность в прощении, вытекающем из понимания, он видел, что предопределенность, разрушая понятие вины, угрожает моральной ткани общества. Но он также не заботился о распространении этой доктрины. Однако неотразимость логики приводила мыслящего учёного-материалиста к мысли, что большинство людей не есть мыслящие учёные-материалисты. "Это представление не наделает вреда, потому что никто не сможет всецело убедиться в его правоте, кроме очень много думающего человека, он же будет знать, что его счастье состоит в несении добра людям и в его стремлении к идеалу, а поэтому его не совратит знание того, что он независим от самого себя в причинении вреда". Другими словами, пока этим знанием владеют лишь несколько английских джентльменов, но оно не инфицирует массы, всё будет хорошо.
   Теперь же массы инфицируются. Что Дарвин не представлял, так это то, что технология науки, в конечном счете, предоставит случай для проявления детерминизма. Он видел, что "мысль, как бы ни эфемерна она была, выглядит такой же функцией органа, как выработка желчи печенью", но он, вероятно, не мечтал о том, что мы начнём точно определять специфические связи между органом и мыслью.
   Сегодня эти связи регулярно и широко освещаются в печати. Учёные связывают преступность с низким серотонином. Молекулярные биологи стараются, с небольшим, но возрастающим успехом, выделить гены, предрасполагающие к умственным болезням. Найдено, что в основе любви лежит натуральное химическое соединение — окситоцин. Ненатуральное химическое соединение, наркотик экстази, вызывает необычайно доброе настроение, теперь каждый может быть Махатмой Ганди целый день. Люди получают понимание из новостей генетики, молекулярной биологии, фармакологии, неврологии, эндокринологии, понимание того, что все мы — машины, вертящиеся под действием сил, которые мы сами не можем распознать, только наука.
   Нарисованная картина, хотя и предельно биологична, но не имеет особой связи с эволюционной биологией. Гены, нейротрансмиттеры и разные прочие факторы управления психикой изучаются по большей части без особого вдохновения от дарвинизма.
   Но дарвинизм будет всё более и более чётко обрисовывать эту картину и придаст ей предсказательную силу. Мы увидим не только то, что, например, низкий серотонин склоняет к преступлению, но почему: видимо, он отражает восприятие человеком недостижимости материального успеха открытыми способами; естественный отбор может «хотеть», чтобы тот человек выбирал альтернативные пути. Серотонин и дарвинизм могли бы вместе придать чёткое объяснение иначе расплывчатым сетованиям на то, что преступники — это "жертвы общества". Молодой головорез из городских трущоб стремится к статусу по линии наименьшего сопротивления не хуже вас, его побуждают силы, столь же сильные и глубокие, как и те, что сформировали вас. Вы можете не осознать это, когда он даст пинка вашей собаке или выхватит ваш кошелёк, но впоследствии поразмыслив, это поймёте. И вы сможете тогда увидеть, что вы были бы им, если б родились в его условиях.
   Лавина новостей о биологии поведения пока только зашевелилась. Люди, вообще говоря, не пали её жертвой и согласились, что все мы просто машины. Так что понятие свободы воли живёт и здравствует, хотя и демонстрирует признаки съёживания. Каждый раз, когда находится химический агент, влияющий на поведение, кто-нибудь пытается удалить это поведение за пределы царства воли. Этот «кто-нибудь» — типичный адвокат защиты. Наиболее известный пример — "защита Твинки". Адвокат убедил калифорнийское жюри присяжных в том, что питание некачественной пищей "уменьшило способности" его клиента к ясности мысли, и что полная «преднамеренность» его преступления (убийства) была, таким образом, невозможна. И таких примеров — легион. И в британских, и в американских судах женщины ссылались на предменструальный синдром, чтобы частично избежать ответственности за преступления. Мартин Дали и Марго Уилсон риторически спрашивали в их книге "Убийства"(Homocide), может ли защита мужчин-убийц ссылкой на "высокий тестостерон" защитить общество от них?
   Конечно, психология разрушила дух виновности даже раньше, чем биология пришла на помощь. "Расстройство на почве посттравматического стресса" — это любимая болезнь адвокатов защиты, сказанное охватывает всё от "синдрома избитой женщины" до "синдрома самоубийства на почве депрессии", который, как подразумевается, ведёт людей не только к совершению преступления, но и направляет их на подсознательную цель — быть пойманным. Расстройство было первоначально изложено вполне психологическими терминами с немногими ссылками на биологию. Но работа постоянно направлялась на связывание таких болезней с биохимией, потому что вниманием жюри присяжных действительно пользуются именно физические улики. Ныне свидетель-эксперт, навязывающий догадку о расстройстве на почве посттравматического стресса, так называемый "синдром поступка наркомана" (зависимость от острых ощущений от опасности) проследил до эндорфинов, которых преступник отчаянно жаждет и получает, совершив преступление. Аналогично заядлых игроков привлекают ненормально высокие уровни эндорфинов в крови, вызываемые игрой на деньги. Таким образом, утверждается, что азартная игра — болезнь. Да, конечно, все мы любим наши эндорфины, и все мы делаем разные вещи, чтобы получить их, начиная от бега трусцой до секса. И когда мы это делаем, наши уровни эндорфинов ненормально высоки. Без сомнения, насильники чувствуют себя хорошо во время или сколько-то после их преступлений, без сомнения, это удовольствие имеет биохимическое основание, и без сомнения это основание будет обнаружено. Если адвокаты защиты продолжат этот путь, и мы будем упорствовать в удалении биохимически доказанных действий за пределы царства свободы воли, то за какое-нибудь десятилетие это царство съёжится до бесконечно малого. И так действительно должно быть, по крайней мере, на строго интеллектуальных основаниях.
   Есть, по крайней мере, два способа ответить на растущую гору свидетельств того, что биохимия управляет всем. Нужно использовать данные, настойчиво трактуя их как доказательство воли. Ход мыслей таков: конечно, эти преступники имеют свободу воли, независимо от уровней их эндорфинов, сахара в крови и всего остального. Ибо если б биохимия блокировала свободу воли, то свободы воли не было бы ни у кого из нас! И мы знаем, что это не так. Правильно? (Пауза). Правильно?[95]
   Такое вот подбадривание часто присутствует в книгах и статьях, оплакивающих эрозию чувства виновности. Оно также неявно предполагает, что все мы есть роботы, и, стало быть, никто не заслуживает наказания. Точно. Второй ответ на дегуманизацию биохимических данных, дарвиновский, — это полная капитуляция. Давайте разочаруемся в свободе воли; в действительности никто не заслуживает ни наказания, ни доверия ни в каком случае, мы все — рабы биологии. Дарвин написал в своих примечаниях, что мы должны рассматривать плохого человека "как на больного". Было бы "уместнее жалеть, чем ненавидеть и питать отвращение".
   Короче говоря, братская любовь — это обоснованная доктрина. Ненависть и отвращение, которые приводят людей в тюрьмы и на виселицы, а в другом контексте — к спорам, поединкам и войнам, не нуждаются в рассудочной основе. Конечно, они могут иметь практические аспекты. Вот уж действительно проблема: порицание и наказание столь же практически необходимо, столь же рассудочно бессмысленно. Именно поэтому Дарвин искал успокоения в надежде, что его озарение никогда не станет всеобщим достоянием.

Рекомендации Дарвина

   Что же делать? Если б Дарвин знал, что кот (материальное подкрепление поведения), увы, не в мешке, а у всех на виду, то что бы он предложил? Как общество должно ответить на леденящее знание роботоподобности нашей натуры? На это есть намёки в его примечаниях. Для начала мы должны постараться отделить наказание от интуитивных импульсов, которые побуждают к нему. Это будет иногда приводить к сужению его использования, ограничивая его случаями, где оно фактически будет каким-то благом. Дарвин писал: "Наказывать преступников правильно, но исключительно ради удержания других". Это очень в духе проверенного временем предписания утилитаризма. Мы должны наказывать людей только так, чтобы это увеличивало всеобщее счастье. В самом по себе возмездии нет ничего хорошего, и страдание, причинённое нарушителю, столь же грустно, как и страдание любого человека, и считается равным в великой калькуляции утилитаризма. Оно оправдано только тогда, когда его перевешивает рост благосостояния других "посредством предотвращения будущего преступления".
   Эта идея нравится многим людям как разумная и не жутко радикальная, но всякий принимающий её всерьёз имел бы в виду перестройку юридической доктрины. В американских законах прописано несколько явных функций наказания. Прежде всего, строго практическая: удаление преступника с улиц, воспрепятствование ему в совершении преступления после его освобождения, воспрепятствование повторения его судьбы другими, реабилитация его — всё это утилитарист приветствовал бы. Но одна из заявленных функций наказания не является строго «моральной» — простое возмездие в чистом виде. Даже если наказание не служит никакой заметной цели, это, возможно, благо. Если на каком-нибудь необитаемом острове вы случайно встретите 95-летнего беглеца из тюрьмы, само существование которого было давно забыто, вы послужите правосудию в какой-то степени, заставляя его страдать. Даже если вы не любите раздавать наказания, и если никто на материке не узнает об этом, вы можете быть уверены, что где-нибудь в небесах Бог Правосудия улыбается.
   Доктрина карательного правосудия ныне не играет той заметной роли, какую она играла когда-то в судах. Но в наши дни начались дискуссии, особенно среди консерваторов, призванные снова придать ей значение. Ныне же суды зачем-то тратят очень много времени, выясняя, совершил ли обвиняемый «вольное» преступление, был ли он «безумен» или "временно безумен", обладал ли он "сниженной дееспособностью" или что-то подобное. Если бы утилитаристы распространились бы по всему миру, расплывчатые слова типа «воли» никогда не вошли бы в практику. Суды интересовало бы два вопроса: а) совершал ли ответчик преступление? и б) каков будет практический эффект наказания на будущем поведении самого преступника и на поведении других потенциальных преступников?
   Следовательно, если женщина, избитая или изнасилованная мужем, убивает или калечит его, вопрос о её наказании не должен зависеть от того, была ли у неё «болезнь» под названием "синдром избитой женщины". И когда мужчина убивает любовника его жены, то вопрос о том, является ли ревность "временным безумием", не должен ставиться. Вопрос в обоих случаях должен быть о том, предотвратит ли наказание этих и других людей в подобной ситуации от совершения преступлений в будущем. На этот вопрос невозможно ответить точно, но постановка такого вопроса менее смутна, чем вопроса о воле, и имеет дополнительное достоинство в том, что она не имеет корней в устаревшем мировоззрении.
   Конечно, два вопроса имеют некоторую важность и сейчас. Суды вполне склонны признавать "свободу воли" и, следовательно, законной «ответственность» за те виды действий, которые могут быть предотвращены страхом наказания. Следовательно, ни прагматик, ни старомодный судья не отправили бы полного психа в тюрьму (хотя оба могли бы квалифицировать его как общественно опасного, если бы повторение им преступления выглядело вероятным). Как пишут Дали и Вилсон, "огромный объем религиозно-мистической абракадабры об искуплении, каре, высшем суде и т. п., апеллирующей к высшим силам, нацелен на решение фактически мирского прагматического вопроса: воспрепятствование корыстным конкурентным действиям, снижая их доходность до нуля".
   Всё говорит тогда, что "свобода воли" — довольно по